18 марта 2014Литература
84

Падающий вверх

Алла Горбунова о «священнической оптике» прозы Сергея Круглова

текст: Алла Горбунова
Detailed_picture© Colta.ru

О прозе Сергея Круглова, в отличие от его стихов, не написано еще ничего: «Птичий двор» — первая его книга в этом жанре. Основные черты биографии автора всем известны: в1999 г. принял сан священника, долгое время не писал стихов, а затем появился на литературном небосклоне с текстами, значительно отличающимися от его прежней литературной практики. Это относится не только к поэзии, но и к прозе.

В первой книге стихов Круглова присутствовали также фрагменты прозы (по большому счету это, конечно, были стихотворения в прозе). Они были написаны — используя выражение самого С. Круглова — в «стиле вольных ассоциаций» [1], обращались к европейскому мифу и модернистской поэтике:

Мой спутник остался у ворот, не смея взойти; я один вступил в пределы страны аль-Араф. Тени деревьев покачнулись, и тени ибисов и соек метнулись в сторону, и каменная вода аль-Арафа замедлила свой бег, когда я, живой, проходил среди несказанной мглы и костров цвета стекла, призывая Пророка и прикрыв глаза четками [2].

Новая проза Сергея Круглова, отчасти наследуя прежней, предлагает совсем иную оптику. Следует оговориться, что многие из текстов, вошедших в сборник «Птичий двор», до этого были опубликованы в «Живом Журнале» Круглова, где они производили впечатление не самодостаточной прозы, а скорее неких заметок на полях и несли не столько эстетическую, сколько в определенном смысле инструментальную функцию. «Живой Журнал» отца Сергия Круглова — особенно во второй половине нулевых годов — вызывал к себе очень большой интерес публики, поскольку предлагал возможность следить за жизнью и общаться с редкой птицей — поэтом-священником. Вероятно, многие люди, читающие этот журнал, желали также определенного духовного наставничества со стороны отца Сергия, который, в свою очередь, писал посты для своей интернет-паствы. В них он на ярком, живом языке, сочетая церковные реалии и приметы повседневной жизни современного человека, пытался сделать доступными вещи, относящиеся к религиозному опыту. Этой цели в том числе служили и некоторые его прозаические фрагменты.

© АРГО-РИСК

Однако предъявленные как сборник прозы, эти тексты производят совсем иное впечатление. Все это по-прежнему так называемая проза поэта — без каких-либо негативных коннотаций. Наследование модернистской традиции сохраняется, но религиозная тематика текстов заостряет разрыв между религией и поэзией, «которые мучительно разошлись (но друг от друга не отторглись!) уже в творчестве Бодлера» [3]. Попытка преодолеть этот разрыв, пожалуй, делает его только более явным. Здесь к поэтике, которая была родным домом «проклятых», прививается православная церковная традиция; к наследию раннего модернизма — византийская техника плетения словес.

Этот «украшенный» стиль с перегруженным, витиеватым, эмоциональным, экспрессивным синтаксисом, с по-восточному пышными конструкциями, наслоением эпитетов, орнаментальной вязью слов действительно напоминает о Византии.

Речь Круглова местами вычурна, изощренна, полна словесных ухищрений, торжественно-риторична. Техника плетения словес возникла в конце XIV — начале XV в., она пришла на Русь из Византии через Сербию и Болгарию. В то время на Русь устремились ученые, выходцы с Балкан и из Византии, стали широко известны труды Дионисия Ареопагита, Иоанна Лествичника, Григория Паламы. Тогда же был усвоен и витийственный панегирический стиль плетения словес, возникший как продолжение традиций античных риторик. Одним из выдающихся умельцев плетения словес был Епифаний Премудрый — автор «Жития Стефана Пермского» и «Жития Сергия Радонежского» (словеса вообще в основном плели в житиях). С помощью этой техники прозаические тексты превращаются в поэтические.

Современность не просто вкрапляется в мир традиции: сама традиция зачастую нарочито снижается, чтобы впустить в себя современного читателя.

Сходство литературной практики поэта-священника с древней техникой плетения словес не случайно, и дело не только во влиянии этой литературной техники на православную традицию. Скорее здесь надо спрашивать о глубинном смысле такого подхода к языку. Зачем нужны эти бесконечные перечисления, ритмическая организация периодов текста, риторичность? Возможно, что за всем этим избытком и излишеством кроется не что иное, как исихастское «безмолвие», связанное с идеей невыразимости сущности Бога в слове. Так, в апофатическом богословии последовательно отрицаются все возможные определения Бога как несоизмеримые ему. Изобилие образов, максимально украшенная речь, при этом сопряженная с религиозным посланием, ставит нас перед центральным вопросом, который она производит, — об отношении выразимого и невыразимого. И попытка такой речи, стремящейся к максимальному риторическому выражению, — возможно, своего рода изощренная медитация, когда образы и украшения являются знаками, ведущими нас в сокровенную пустоту, указывающими нам на невыразимое, которое лежит по ту сторону возможного выражения. Можно вспомнить здесь знаменитый афоризм Витгенштейна: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать». Вся эта избыточная, «украшенная» речь, полная эпитетов, метафор, перечислений, как ни парадоксально, как будто предназначена для демонстрации этого тезиса.

А кодой разрешает весь этот навал обертонов, дискурсом связывает пестрый этот текст и сквозит в нем эйдосом, как очесок мойриной пряди паря в воздушном потоке, в кругах своих заключая круговорот наших будней, придавая вкус — корке, сладость — воде из лужи, причинно-следственный коршун, знак препинания птичьего аида, неотменный на фоне дня как тень, как начало памяти о конце. (С. 4)

Эстетический эффект, который производит эта речь на современного читателя, вызывается в том числе контрастом вычурного, книжно-церковного и современного, повседневного. Птичьи клинья святых в свете и славе, Вербное воскресенье и Сретение, амвоны-сугробы, сестры Ортодоксия и Ортопраксия, святой Серафим и медведь работают только по соседству с парнишкой в косухе со скейтом под мышкой, пластмассовым морем будущего и «Маленькой ночной серенадой», заигравшей на мобильном телефоне во время соборования. Современность не просто вкрапляется в мир традиции: сама традиция зачастую нарочито снижается, чтобы впустить в себя современного читателя. Библейские сюжеты понижаются, становятся основой для наивно-простодушных, написанных на разговорном языке притч. Так Адам тоскует по Раю:

Ой домик ты мой! Теплая ты моя постелька! Ой кухонька моя пресветлая, ой ежеутренний ты мой завтрачек, сосиски-яишенка!.. Ой сотик ты мой заброшенный!.. Ой рубашечки мои постиранные, ой носочки вы мои да позаштопанные!.. да житьице ты мое да безнапрягное!.. (С. 41)

После этого упоминания домика, постельки и сосисок-яишенки, видимо, даже самый равнодушный обыватель должен понять, что такое тоска по потерянному Раю. Так и говорится, чтобы было понятно: Рай — это безнапрягное житье. В этом нет пошлости, есть игра — с читателями, с паствой, как с маленькими детьми, разъяснение им духовных понятий на простых, доступных примерах. Что, разумеется, чревато подменами. Впрочем, в этой временами нарочитой примитивизации, парадоксальным образом уживающейся с усложненным плетением словес, есть что-то от народной сказки: например, как поп Вакула, бывший кузнец, разделался с двумя буддийскими монахами, перековав колесо сансары в шест на небо:

На такое дело буддийские монахи изумились, возразить не нашли чего, поклонились попу Вакуле и на всякий случай провозгласили его бодисатвою. Ну, а потом — поплевали в ладони и полезли, конечно, по шесту, куда деваться. И посейчас еще лезут. А поп Вакула пошел в хату квас допивать. (С. 60)

Сочетание вечного, представленного языковым рядом, относящимся к религии и традиции, и современного, сиюминутного, преходящего в литературной практике Круглова заставляет вспомнить формулировку Кьеркегора: «Новость дня — начало вечности!» [4] Круглов постоянно помнит о субъективной, «временной» стороне религиозной истины, которая зависит от готовности человека к ее принятию. Стык времени и вечности по Кьеркегору — мгновение, момент времени (Øieblikket). Он имеет столь решающее значение, потому что в этот момент в бытии появилось вечное, которого до того в нем не было. Момент времени в христианском опыте связан с обращением-покаянием: приняв момент во времени в качестве условия истины, ученик изменил направление своего движения (раньше, будучи вне истины, он все дальше и дальше уходил от нее) на прямо противоположное, то есть в буквальном смысле слова оборотился. Этот переход также может быть назван вторым рождением. Новость дня выступает в облике вечности, вечность разрешается в момент времени.

В прозаическом фрагменте «Алисы падают вверх» Круглов пишет о верующих, которые срываются в пустоту. Среди таких верующих он упоминает Кьеркегора, Паскаля, Бубера, Левинаса. Видимо, это круг религиозных мыслителей, который ему близок. Срываясь в пропасть (а не стоя незыблемо на последнем основании своей веры, как обычные верующие), они в итоге падают вверх — на небо. Этот дискурс как будто пытается оправдать веру — тем, что некоторые верующие не убоялись пустоты, — перед лицом философов, предельно честно балансирующих «над честной пустотой, на тоненькой плеве хоры» [5]. И в этом проявляется вынужденная двусмысленность позиции священника-поэта, одной из задач которого невольно является представление веры перед лицом образованной публики. В итоге там, на небе, куда бесконечно падал Кьеркегор, находится место и «нещасному» Ницше, и Мамардашвили. Так что все должны быть довольны, места на небе хватило всем, и все признаны способными падать в пустоту: и верующие, и неверующие.

Из всего вышесказанного видно, что перед нами — религиозно-экзистенциальное письмо. В текстах Круглова — сплошные экзистенциалы: жизнь (жизнь-Антарктида, к которой примерз и нет никого теплого, кто втиснулся бы и лег между сердцем и жизнью), смерть («без сердца-то — смерть; смерть, как ни крути; смерть что в те далекие времена будущего, что сейчас…» (с. 6) или «Так и ты, смерть. Мы боимся и ненавидим тебя, называя тьмой, в глубине-то души догадываясь, что на самом деле ты — свет. Бескомпромиссный, неумолимый, пылающий свет, высвечивающий главное, яростно сжигающий всю эту дребедень, все эти маленькие, драгоценные, усокровиществованные за годы земной жизни мелочи, хрупкие, нелепые, тленные» (с. 22)). Через экзистенциальную проблематику у Круглова осуществляется выход в религиозное измерение, или наоборот — через религиозные понятия раскрывается экзистенциальное ядро человеческой жизни: смерть — это свет, а ностальгия — сокровенный сад ада. И сам ад — это, как и рифмуется, сад. Так же как и рай — сад. И не всегда мы можем различить, в каком саду находимся. Можно вспомнить здесь же стихотворение А. Цветкова «Сад»:

вот гуляю степенно себе в саду
ковыряю у гипсовой нимфы в заду
подпираю где куст в беде
как понять в раю я или в аду
если надписи нет нигде [6].

Ср. у Круглова:

на ощупь находит-таки полуприколоченную доску в заборе вокруг заповедного садика <…>, со скрипом поворачивает ее на ржавой оси гвоздя и, озираясь, не покажется ли сторож с огненным мечом, втискивается внутрь, во ад, и спускается все глубже петлистыми тропками, запущенными кущами, развалинами статуй…

Учитывая «священническую» оптику текстов, остается открытым вопрос, в какой мере мир Сергея Круглова готов впустить в себя тех, кто чужд этому нарративу со всеми его попами и иеромонахами, традиционными праздниками и библейскими сюжетами, водосвятным молебном, соборованием, покаянием, смирением… Легко ли может быть распечатан экзистенциальный смысл, запечатанный в этих сосудах, или сами сосуды предстают оторванной от жизни экзотикой? Но, по крайней мере, это один из возможных миров, и в лице этой книги он открыт к диалогу.

Круглов С. Птичий двор. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2013. — 80 с. (Книжный проект жур­нала «Воздух»: серия «Малая проза», вып. 12)


[1] Круглов С. Снятие Змия со креста. М., 2003. С. 100

[2] Круглов С. Снятие Змия со креста. М., 2003. С. 105

[3] Дубин Б. Целлюлозой и слюной (Предисловие к книге С. Круглова «Переписчик»). М., 2008. С. 6

[4] Кьеркегор С. Философские крохи, или Крупицы мудрости. М., 2009. С. 64

[5] Круглов С. Птичий двор. М., 2013. С. 33

[6] Цветков А. Ровный ветер. Новое издательство, 2008. С. 39


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20242036
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 20249841
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202416474
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202420683
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202425953
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202427287