19 марта 2014Литература
528

Елена Коркина: «А вы “Поэму конца” можете написать?»

Один из ведущих исследователей наследия Марины Цветаевой — о судьбе ее архива и своих встречах с Ариадной Эфрон

текст: Анна Голубева

Сегодня, 19 марта, в московском Доме-музее Марины Цветаевой в Борисоглебском проходит презентация «Книги детства» Ариадны Эфрон. Знаменитые детские дневники дочери Цветаевой впервые изданы в таком объеме с оригиналов, хранящихся в РГАЛИ. С выходом этой книги завершается история публикации материалов архива Цветаевой, часть которого некогда была закрыта на четверть века. COLTA.RU поговорила с составителем «Книги детства», научным сотрудником Дома-музея Марины Цветаевой, литературоведом Еленой Коркиной.

Марина Цветаева с дочерью Ариадной. 1916 г.Марина Цветаева с дочерью Ариадной. 1916 г.© Дом-музей Марины Цветаевой

— Елена Баурджановна, получается, теперь материалы цветаевского архива полностью опубликованы?

— Вот эта «Книга детства» — практически последнее. В 1999 году я наметила такой перспективный план публикаций. Первыми шли сводные тетради — мы их считаем беловыми рукописями. Это открытая часть, они еще в конце 90-х вышли в издательстве «Эллис Лак» в серии «Марина Цветаева. Неизданное». За ними следовали еще три книги — «Семья. История в письмах» и два тома «Записных книжек». А остальное, из закрытой части, — по степени значимости: письма (двусторонняя переписка сохранилась только с Пастернаком и с Гронским) и дневники детей, Мура и Али.

— А почему семейная переписка — прежде, например, переписки с Пастернаком?

— Вслед за цветаевским архивом я описывала архив ее золовки, Елизаветы Эфрон. Там и были эти семейные письма — в том числе коктебельские. Мне показалось, это стоит вперед сделать — из переписки с Пастернаком все-таки что-то публиковалось, а это менее известная часть жизни Цветаевой, очень интересная. Кроме того, с Пастернаком предстояла большая и кропотливая работа, и только благодаря участию Ирины Шевеленко мы ее осилили. Пастернак же письма Цветаевой благополучно потерял — и если что-то с его стороны сохранилось, то только потому, что кое-что когда-то списал Крученых, а кое-что у него осело и из подлинных рукописей. Остальное нужно было восстанавливать по черновикам Цветаевой — причем мы не всегда уверены, послано ли то или иное письмо, в таком ли оно виде послано. С Гронским было легче: там очень локальная история, в основном 1928 год, еще два года по чуть-чуть — и все хорошо сохранилось: мать Гронского после его гибели в 1934-м вернула Цветаевой ее письма. Это единственный в ее архиве случай полной двусторонней переписки. Все остальные ее эпистолярные массивы мы читаем как монолог. Не зная, что ей адресаты отвечают — те же Вишняк или Бахрах — и отвечают ли. Может, они не отвечали ничего, а просто читали, открыв рот.

Марина Цветаева с мужем и детьми. 1925 г.Марина Цветаева с мужем и детьми. 1925 г.photo.tsvetayeva.com

— А как же оставшиеся ее черновики — их издадут?

— Вот тут мы подошли к интересной теме. Черновые тетради Цветаевой сохранились, их более сорока. Архив сейчас получил государственный грант — пока на год, но это должно пролонгироваться — на оцифровку всех черновых тетрадей Цветаевой и всех рукописей. Часть — то, что интересно более широкой публике, — будет опубликована на бумаге, факсимильно. Все остальное оцифруют и выложат на сайте архива. Надеюсь, вы до этого светлого момента доживете. Оцифровываться будут и беловые рукописи, пять тетрадей стихотворений и поэм прежде всего, — мне кажется, публиковать их на бумаге не нужно, почти все это издано не раз, лучше бы сделать доступными на сайте, чтобы можно было с ними сверяться. В публикациях текстов Цветаевой очень много ошибок — они так и повторяются из издания в издание. И никто, простите, не почешется при переиздании пойти в архив и сверить — действует старая практика печатать Цветаеву по прижизненным публикациям и копиям. Но ведь уже полтора десятилетия все доступно, и почерк в беловых рукописях разборчивый. Вот будут оцифровывать все эти тетради с 1920 по 1941 год, некоторые очень толстые. В одной, например, работа над пятью поэмами, это 1926 год, — «Лестница», «Попытка комнаты», «С моря», «Поэма воздуха» и «Несбывшаяся поэма», представляете себе объем? А еще в ней черновики писем к Рильке и Пастернаку.

— Как тетради физически выглядят?

— Они разные. После революции у нее еще какое-то время оставались заграничные, с такой красивой надписью наискосок «Poésie». Когда они кончились и начался бумажный кризис в 1918 году — появились самодельные тетрадки, просто листы бумаги, которые ей знакомые приносили или она на своих службах брала, складывала и прошивала нитками. Одну такую самодельную тетрадку она пристроила в какой-то корешок от книги. Она всегда любила простые и толстые тетради — в архиве есть такие и чешские, и французские, и советские, которые Мур для школы покупал.

Архивы Марины Цветаевой

— Сколько лет вы занимаетесь цветаевским архивом?

— Я попала в РГАЛИ в 1974-м. Несколько лет меня не подпускали к архиву Цветаевой — я должна была сначала набраться опыта и другие фонды обрабатывала. Ну, а потом уже лет пять-шесть работала над самим этим архивом, он большой.

— Чем вы руководствовались, разбирая архив? Ариадна Эфрон оставила на этот счет какие-то указания?

— Первую часть архива, которую она сдала при своей жизни, я ей помогала описывать. Там было два списка — на открытое хранение и на закрытое. По этому принципу мы действовали и с той частью, которая поступила в архив после смерти Ариадны Сергеевны. Все письма, дневники и черновые рукописи — на закрытое хранение. Все беловые материалы, копии и сопутствующие им материалы — на открытое. А с 2000 года опись закрытой части стала выдаваться в читальный зал. Я к каждой тетради в свое время сделала внутреннюю опись — о том, что там на каждой странице. В архиве сняли с них ксерокопии, и теперь к общей описи фонда приложена и внутренняя опись каждой тетради. И если человек занимается конкретной темой — поэмами 30-х годов, например, — он открывает и сразу видит, какая тетрадка ему нужна. Это надо было сделать еще и для того, чтобы не трепали тетрадки. Впоследствии их микрофильмировали, это обычная практика для особо ценных рукописей.

Литературовед Ирина Гривнина, живущая в Амстердаме, говорила мне, что бомба в архив не попадала и все русские бумаги лежат там огромным массивом — некому их разбирать.

— В РГАЛИ ведь не весь уцелевший архив Цветаевой?

— Нет, она в 1939-м не все с собой в Россию привезла — только один сундук. Не взяла ни «Поэму о Царской Семье», ни «Перекоп». Поэтому есть лакуны среди тетрадей 1930-х годов. В них она как раз работала над этими вещами. Она отдала Елизавете Малер (знакомая Цветаевой, филолог, профессор Базельского университета. — Ред.) беловые рукописи сборника «Лебединый стан» и поэмы «Перекоп» и оттиски своей прозы, все это хранится в библиотеке Базельского университета («Лебединый стан» опубликован Глебом Струве в 1967 г. — Ред.). Еще что-то оставила Марку Слониму (друг Цветаевой, писатель, публицист, редактор журнала «Воля России». — Ред.). Он в своих воспоминаниях рассказал, что перед отъездом в Америку передал эти материалы вместе со своими в Международный социалистический архив в Амстердаме. Впоследствии он пытался узнать о судьбе бумаг, и ему ответили, что в здание архива попала бомба и они погибли. Но вот литературовед Ирина Гривнина, живущая в Амстердаме, говорила мне, что бомба в архив не попадала и все русские бумаги лежат там огромным массивом — некому их разбирать. Если это правда, там может оказаться и «Поэма о Царской Семье». Одна черновая тетрадь Цветаевой у Слонима все-таки сохранилась. Переехав в Женеву, он подарил ее Жоржу Нива (французский славист, профессор литературы Женевского университета. — Ред.), а тот осенью прошлого года передал ее в рукописный отдел Пушкинского Дома. Эту так называемую Красную тетрадь (по цвету обложки) опубликовали в Париже, а у нас теперь Пушкинский Дом издал ее факсимильно. А самую большую часть архива Цветаева оставила своим парижским друзьям Лебедевым (семья В.И. Лебедева, эсера, бывшего члена Временного правительства. — Ред.). Дочь Лебедева, Ирина, потом написала Ариадне Эфрон о судьбе чемодана Цветаевой. Лебедевы уезжали из Парижа в Марсель, а оттуда в Америку — уже оккупация была. И оставили ключи от парижской квартиры, где были книги и бумаги, знакомому, он жил напротив. После войны Ирина с ним списалась, он сказал, что их библиотеку перенес к себе в квартиру, а вещи — сундуки и чемоданы — убрал в подвал. Когда он вернулся из армии, подвал был затоплен. Так пропали и бумаги Лебедева, и чемодан Цветаевой. Представляете? Целый чемодан! А то, что она привезла с собой в СССР, сохранилось, наши с таможни все вернули.

А вот вам пожалуйста — «паралитик и сумасшедшая» все и сохранили.

— А то, что сын продавал после ее гибели?

— Ну, это в основном были вещи. Когда он в Москву вернулся из Ташкента — он продал кое-что из бумаг Крученых. Так это хорошо — Крученых все сохранил, скопировал, систематизировал, подшил в тетрадки «Встречи с Мариной Цветаевой», и они теперь в его фонде в РГАЛИ. Но у Мура почти ничего не было — он подобрал то, что на Покровском бульваре оставалось, где они перед эвакуацией жили. Основную часть бумаг Цветаева отвезла перед отъездом в Новодевичий, к Садовским. Она боялась бомбежек, а там стены толстые, монастырские. Все говорили, что это безумие, даже Ариадна, узнав об этом, из лагеря писала: «Узнаю маму — из всех возможных она выбрала в хранители своего архива паралитика и сумасшедшую» (Борис Садовский — поэт, литературовед — был парализован. С конца 1920-х гг. он жил с женой в подвале в Новодевичьем монастыре. — Ред.). А вот вам пожалуйста — «паралитик и сумасшедшая» все и сохранили.

— В РГАЛИ попали только бумаги и фотографии?

— К сожалению, и вещи тоже — хотя им там не место. Но Наталья Борисовна Волкова, директор архива, увидев их у Ариадны Эфрон, затрепетала и взяла. Там такая… ну как пенальчик, шкатулочка, принадлежавшая Цветаевой, в ней лежит бамбуковая ручка с перышком, называлось это раньше «вставочка». И еще бусы из темного янтаря, вишневого. Это Цветаева отдала когда-то Булгакову для пражского музея (Валентин Булгаков, бывший литературный секретарь Льва Толстого, в эмиграции в 1934 году основал под Прагой Русский культурно-исторический музей. — Ред.). Наши войска, когда освобождали Прагу в 45-м, все оттуда вывезли — приехав в Збраслав, Булгаков нашел среди сора какие-то музейные вещи, в том числе ручку Цветаевой и, кажется, эти бусы. Он потом это отдал Ариадне (Булгаков в 1948 году вернулся в СССР. — Ред.), а она в архив передала. Музея тогда еще не было. Лучше бы, конечно, вещи были сейчас в музее в Борисоглебском — архив-то их не имеет возможности выставлять.

— А передать их музею невозможно?

Это в наших условиях страшная волынка — с баланса одного учреждения на баланс другого. Архив дает их, когда устраиваются какие-то временные выставки.

Алина книга

— Я помню, как ждала, когда архив Цветаевой наконец будет открыт и доступен. Мне казалось, издательства должны выстраиваться в очередь.

— Издательство «Эллис Лак», где в конце 1990-х вышла серия «Марина Цветаева. Неизданное», нашла Эсфирь Красовская, директор Дома-музея Цветаевой. В новом тысячелетии издательство искала уже Татьяна Горяева, ставшая тогда директором РГАЛИ. Она договорилась с «Вагриусом», где издали переписку Цветаевой с Гронским, переписку с Пастернаком и два тома дневников Георгия Эфрона. Оставалось издать Алины дневники. Но роман с «Вагриусом» кончился, вскоре кончилось и само издательство. К идее книги музей снова вернулся, когда на горизонте обозначилось столетие Ариадны Эфрон.

© Издательство «Русский путь»

— И снова пришлось искать издательство?

— Его порекомендовали друзья. Но по разным причинам книга попала только в план 2013 года, точно к юбилею не получилось. Я утешалась тем, что 13-й год тоже подходит, потому что Цветаева, когда они уезжали из России, Але в метрику записала год рождения 1913-й — видимо, чтобы билеты на поезд дешевле обошлись. Так Ариадна Эфрон и прожила всю жизнь с этим 1913 годом, и только когда пенсию надо было оформлять, решила: ну нет, еще один год жизни советской власти не подарю. И взяла в Московском историческом архиве свое свидетельство о крещении в 1912 году. Оно сохранилось — в отличие от свидетельства о крещении самой Цветаевой.

Но трудность с этой книжкой обозначилась для меня гораздо раньше. Она никак у меня не выстраивалась. Записи Ариадны Сергеевны очень разнородные. Детское — то, что до отъезда из России в 1922 году, — Цветаева сохранила, там нет лакун, все в хронологическом порядке. Потом, в Чехии, лет до 14, пока Цветаева имела на дочь влияние, Аля еще писала более-менее регулярно. Но уже явно из-под палки. Родился Мур — появилась тетрадка «Записи о моем брате», но в ней несколько листочков всего заполнено. Есть очень интересные фрагменты лета 1928 года — про студию Шухаева, про литературный вечер Цветаевой — и собственные Алины стихи о кино. Она в это время очень увлекалась кино, как раз шли «Нибелунги», она их смотрела несколько раз подряд. А дальше — ничего. Либо не сохранилось, либо она не писала уже, а только рисовала. Потом, немного после ее приезда в СССР в 1937 году, — описание улиц, впечатлений, бесед с домработницей соседей в Мерзляковском: Алю, только прибывшую из Парижа, она покорила своей речью (помню с ее слов: «Вот хозява — и снабзди их, и еще лебезди перед ними — а они вся нядовольны»). Совсем немного записей в Туруханске, в ссылке, — а за ними московские и тарусские. Есть еще поздние записи о Туруханском крае, она ездила туда через 10 лет после возвращения из ссылки. Меня поражает, что именно в то место, которое ее, в общем-то, сломило — после первого срока она была еще полна сил, добил ее именно второй, — и в поездке она записывала свои впечатления. Так вот, я не могла понять, как это организовать — с таким разбросом по времени, такое отрывочное, без конца, без начала. И когда музей захотел эту книжку, решила ограничиться детскими записями, сделанными в этом доме: Борисоглебский переулок, 1919—1921 годы.

Когда в шесть лет человеку дают тетрадку и наказ писать по две странички в день и смотрят, чтобы урок был исполнен, — из этого кое-что получается.

— Все, что написано Алей в дошкольном детстве?

— Не все. Как печатать детские записи с 6 до 8 лет от первого до последнего знака? Что-то повторяется, где-то она откровенно скучает, пишет глупости какие-то — уа-уа-уа-уа. Мне показалось, что академический подход тут неуместен, нужен отбор. И я этот отбор сделала, отметив, что выбрала и что нет, — в разделе «Примечания» описаны все тетради Ариадны Эфрон и отмечены фрагменты из них, которые в книгу вошли. Все разобрано. Если у кого-то все ее записи органично сложатся в книгу — подготовить и издать оставшееся будет уже нетрудно.

— А вообще детские дневники — частое явление в русском литературном архиве?

— По-моему, это явление уникальное. Мне, по крайней мере, больше не встречалось такого. Если и есть какие-то дневники детские, то скорее с 10—12 лет — но не с шести.

— Не всех мама сажает за дневник с шести.

— В том-то и дело. За пианино многих сажают, а вот чтоб писать... Надо сказать, когда в шесть лет человеку дают тетрадку и наказ писать по две странички в день и смотрят, чтобы урок был исполнен, — из этого кое-что получается.

— А как сама Ариадна Эфрон относилась к своим детским записям?

— Когда в конце жизни она писала воспоминания о матери и давалось ей это писание очень тяжело, она говорила: «Открываю детские тетради и сравниваю с ними то, что сейчас пишу, — и просто волосы дыбом. Теперь я так не могу».

Ариадна Сергеевна

— Вы с ней дружили?

— Я ее просто очень любила, и все. Больше даже не знаю, что сказать.

— Как вы познакомились?

— Ну как... Я просто узнала, что она жива, и подумала — может, я смогу быть чем-то ей полезной.

Ариадна Эфрон, 1930 г.Ариадна Эфрон, 1930 г.

— А стихи Цветаевой вы уже знали к тому времени?

— Да, это 68-й год был, а ее том в Большой серии «Библиотеки поэта» вышел в 65-м, я ходила в Библиотеку Ленина, брала его в читальном зале и переписывала себе.

— И биографию Цветаевой вы знали?

— В предисловии все было написано. И я уже тогда прочитала «Люди, годы жизнь» Эренбурга.

— А про Алю и ее лагеря?

— Тоже знала. У меня была соседка, которая знала Анастасию Ивановну Цветаеву (родная сестра Марины Цветаевой. — Ред.), она мне рассказывала.

— И как это было? Вы ей позвонили?

— Нет, прямо в Тарусу приехала.

— Как же вы узнали, где она живет?

— Фотографию видела у этой своей соседки. На которой Ариадна Эфрон стояла возле своего тарусского дома. Я тогда работала в машбюро Большого театра, и у театра был дом отдыха в Поленове. И вот в июне появились горящие путевки, мне предложили. Я и прикинула, что это как раз напротив Тарусы. Ну вот, гуляла там вокруг, смотрела — и узнала дом. И постучалась.

— А она?

— Она сидела над какими-то своими переводами и вязала. С папироской. В очках. Спросила, кто я, что я, чем занимаюсь. Тут-то и обнаружилось, что я на машинке умею печатать, так что вполне могу оказаться полезной.

— Встреча с ней как-то повлияла на то, что вы решили поступить в Литинститут?

— Нет, я уже два года подряд туда поступала. Она по-другому повлияла. Я поступила на дневное, а стипендии надо было ждать до зимы. Денег совершенно не было — я помучилась-помучилась, решила вернуться на работу и перевелась на заочное. Вернулась было в Большой театр, но вскоре заболела, с работы пришлось уйти. Получилось, зря я с дневного на заочное ушла. Ариадна Сергеевна как узнала об этом — расстроилась. «Да как ты могла! Пойми, люди, с которыми ты учишься, — это же твой капитал на всю жизнь». Она не понимала, что Литинститут — это совсем не капитал, сплошные одиночки, эгоисты и эгоцентрики, никто ни с кем особенно не дружил. Я пришла к проректору проситься обратно на дневное, но мест, конечно, не было. А на моем факультете — я училась на драматургии — преподавала Инна Вишневская, театральный критик. Она была блестяще остроумна, и я Ариадне Сергеевне про нее часто рассказывала — оказалось, они жили в писательских домах по соседству. И вот однажды ко мне в институте вдруг подходит секретарша проректора: «Ты хотела обратно на дневное? Пиши заявление». И меня чудесным образом возвращают на дневное. И только уже после смерти А.С. я узнала, что она этому переводу посодействовала, позвонив Инне Вишневской.

— Она вам сразу стала доверять?

— Да. А на меня тогда, знаете, как посмотришь — так все было ясно.

— Мне кажется, они тогда осторожные были.

— Да, помню, она про одного знакомого думала, что он к ней ходит неспроста. Мне это предположение казалось диким совершенно. Зачем? Для чего кому-то следить за ней в 1970-м?

За кем только не следили. А она с вами говорила о таких вещах? Про то, что в стране происходит? Про КГБ, про диссидентов?

— Со мной? Ну вот был такой случай. Иду я в Тарусе в магазин и вижу человека с такой рыжей шевелюрой, в очках, а на груди у него в рюкзаке ребеночек сидит. У нас тогда таких рюкзаков не было. Купила все, возвращаюсь к А.С. и рассказываю, какого диковинного встретила человека. А она: «А, так это Алик Гинзбург». А я ничего не поняла. Я не знала, ни кто такой Алик Гинзбург, ни что такое «Хроника текущих событий». О чем она могла со мной говорить?

— И про лагерь не говорила?

— Говорила. Но, знаете, кто был в лагере — по моему опыту, по крайней мере, — тем, кто там не был, страшного не рассказывают. Она забавное рассказывала, смешное. Какие-то случаи. Говорила, что у нее удачный характер — ей все интересно, даже там было интересно. Только — добавляла — очень уж долго. Еще говорила: «Какое счастье, что мама туда не попала. Она бы там просто дышать не смогла. Ни дня».

— И она никак не давала понять своего отношения к окружающей действительности?

— А она к ней плохо не относилась. Ей, понимаете, в общем-то не казалось несправедливым, что вот сто человек хотят читать Солженицына — и не могут, но зато в это время миллионы живут не нищенствуя, более-менее спокойно. Она считала, что это важнее, чем духовные потребности тех ста человек. Помню, как-то приходил к ней в гости один знакомый знакомых, который из лагеря вернулся, сидел по политической статье. И потом она сказала — жалко, такой молодой, и так жизнь испорчена. Она считала, что бороться надо по-другому. Что цитадель взрывают изнутри. И когда потом пришел Горбачев, я подумала, что она, наверное, была права.

— Она была не похожа на других людей из вашего окружения?

— Знаете, тогда люди вообще были другие. Все. И те, кого я в провинции встречала, когда была на практике, и мои соседи по коммунальной квартире в Москве, и мамины знакомые. Конечно, она отличалась — тем, что рассказывала удивительные истории. Была очень остроумная. Хорошо чувствовала и слышала слово. Вот как-то мы в Тарусе шли вечером — тогда «17 мгновений весны» показывали, и мы у соседей смотрели. Лето, но уже было довольно поздно, прохладно, и роса сильная. Смотрю — а она в шлепках прямо на босу ногу. Я говорю: что же это вы, босиком по росе-то! Она тут же: «Не по-ро-се-то, а по-ро-сята». Веселая была, шутила, любила разные игры в слова, придумывала какие-то стихи на случай. Там же, в Тарусе, соседи уезжали, Половниковы, она им на прощание написала: «Мы провожаем Половниковых не как друзей — как любовников».

— Вы часто виделись?

— Каждое воскресенье. Обедали у нее. Она готовила — как она говорила, «немудряще» — супчики разные, салаты, винегреты. В Тарусе помню ее стоящей все время у этой маленькой плитки электрической, на которой она что-то помешивала в кастрюльке. С папиросой — она курила «Прибой», так привыкла в лагере. Ох, бывало, ищешь этот «Прибой» по всем киоскам — он уже из обихода исчезал, уже все «Стюардессу» курили.

— Она знала, что вы ее рассказы записываете?

— Нет. Я и не записывала при ней. Потом, когда возвращалась домой. Это были истории с такими сюжетами — просто драматургическими. Но издавать я их не думала. Меня Адочка заставила (Ада Александровна Федерольф-Шкодина, подруга Эфрон, бывшая вместе с ней в ссылке в Туруханске. — Ред.). Она, пока была жива, все время твердила — ну когда же ты напишешь воспоминания об Але? А как я напишу? Как-то и нечего писать. Должна быть дистанция какая-то — а я ее даже сейчас не чувствую. Но Адочка не отставала. И тогда я решила вот эти устные рассказы Ариадны Сергеевны опубликовать. Вышли они в 1988 году в журнале «Звезда» («Звезда», № 7, 1988. — Ред.). Остался один удивительный рассказ — недописанный. Мне казалось — можно потом дописать, я его не забуду. Так и забыла про этот блокнотик. Это история о том, как могла бы сложиться жизнь, если бы пошла по другому руслу (COLTA впервые публикует этот рассказ, «Господин Уодингтон», любезно предоставленный редакции Еленой Коркиной).

— А когда вы с ней начали заниматься архивом?

— Году в 70-м, я еще училась, Ариадна Сергеевна спросила, не хочу ли я ей с архивом помочь, — я, конечно, согласилась сразу. Первое, что она мне дала перепечатать, — сборник «Юношеские стихи», машинопись с правкой автора. И подарила машинку «Континенталь» (своей у меня не было) — трофейную, она ее купила у какого-то военного в Тарусе. Чудесная была машинка, я ею долго пользовалась — еще потом переделывала на более крупный шрифт. Работали мы раза два в неделю обычно, но иногда она отменяла встречи — у нее голова очень болела, гипертония. Уже тогда она договаривалась с Натальей Волковой, директором РГАЛИ, о передаче материалов. Я удивлялась — зачем так сразу-то передавать? Она: «Понимаешь, я очень ненадежно себя чувствую, а этот архив уже столько перенес, что мне бы хотелось его поместить в надежные стены». Но надо было сначала все описать подробно, и я делала описи. А еще она хотела успеть сделать полную расшифровку тетрадей, поскольку она лучше всех цветаевский почерк разбирает и может все откомментировать. И была, конечно, права. Вот, допустим, записано у Цветаевой: «Написать Соне». Ариадна Сергеевна пишет: «Это Софья Ильинична Либер, урожденная Паинсон, гимназическая подруга, которая в тот год нашла Цветаеву в Париже и потом иногда ей помогала». Где бы мы это сейчас раскопали? Гадали бы, что за Соня. Кое-что мы с Ариадной Сергеевной таким образом успели при ее жизни — больше 10 тетрадей. Тоненьких, правда, ранних.

Евгений Борисович Пастернак звонил и просил не отдавать архив: «Ваша мамочка писала моему папочке...»

— И вы решили после института продолжать заниматься архивом?

— Я решила ехать на Сахалин — работать в газете. Хотелось подальше от Москвы — посмотреть мир. Я уже на практике в городе Сарапуле, на Каме, поработала в газете и немного на радио. К тому же я тогда очень любила Чехова, хотелось по его сахалинским следам. Распределения в Литинституте не было, я сама туда написала, пришел ответ из Холмска, из газеты «Холмский рабочий». Звали, зарплату предлагали по тем временам огромную — 700, кажется, рублей. Я сказала об этом Ариадне Сергеевне. А она: «А как же я?» Я говорю: «Да я через два года вернусь!» Она: «А ты уверена, что я эти два года проживу?»

— И вы все свои планы изменили?

— А что было делать? Она как в воду глядела. Она через год умерла. В общем, я осталась. Адочка предлагала устроить меня на радиостанцию «Юность», но мне было неловко из-за моей мамы, она тоже работала на радио, хотя и в другой редакции. И тут Ариадна Сергеевна говорит: хочешь, я поговорю с Волковой? Я решила, что лучше архив, чем радио. Пришла к Волковой. Она меня стала расспрашивать, я рассказала про Холмск и 700 рублей. Она: «Ой! А я вам могу платить только 80!» Дело было летом, а в сентябре я туда вышла на работу. Ой, как я это увидела! Все в очках, в черных или синих халатах, знаете, как в крематории. Пойти там некуда просто — ни покурить выйти, ни буфета. В подвале — пищеприемник, так это называлось. Комната, где два титана и две плитки. Приносили из дома баночки с едой, мисочки и грели.

— Пожалели, что на радио не пошли?

— Да поздно было жалеть. Но сначала я шарахалась на улице от знакомых, чтобы не сознаваться, что работаю в архиве: это было что-то очень незавидное. Первые полгода я чаще находилась у Ариадны Сергеевны, мы с ней готовили первую часть архива к передаче. Это было очень тяжелое время. У нее был инфаркт, который не распознали. Она понемногу мрачнела, говорила, что с этим архивом и жить тяжко, и расставаться тяжко. На нее очень давило отношение окружающих — окололитературные круги ее осуждали за то, что она отдает архив государству.

Пастернак же письма Цветаевой благополучно потерял.

— А были другие варианты?

— Ей звонил кто-то. Предлагали продать, отдать. Она тяжело переносила это давление.

— У нее были какие-то колебания?

— Нет. У нее на этот счет было твердое мнение. Еще она была против зарубежных изданий — так как это вредило публикациям в России. Когда в 1969-м вышли на Западе письма Цветаевой к Тесковой (Анна Тескова, преподаватель, переводчица, друг Цветаевой. — Ред.), сорвался договор с издательством на уже подготовленный сборник Цветаевой «Театр». Вдруг оказалось, что с бумагой проблемы, еще с чем-то. В общем, ей было трудно, она была в одиночестве, ее не поддерживал никто в этом решении с РГАЛИ. Евгений Борисович Пастернак звонил и просил не отдавать архив: «Ваша мамочка писала моему папочке...» Потом, после ее смерти, оказалось, что у кого-то были какие-то цветаевские рукописи, которые ей никогда не показывали — даже не говорили о них. У того же Е.Б. Пастернака оказались письма Цветаевой к Пастернаку и Рильке 1926 года, которые Цветаева перед эвакуацией отдала на хранение Рябининой (Александра Рябинина, редактор Гослита, с которой Цветаеву познакомил Пастернак. — Ред.), — и он ни словом Ариадне Сергеевне о них не обмолвился. Ведь раз Цветаева дала их Рябининой, а не Пастернаку, то их следовало бы Ариадне Сергеевне вернуть, а сын Пастернака этого делать не хотел. Потому что она ведь все в архиве запрет.

— Как это юридически выглядело — передача в архив? Она подписала какие-то бумаги?

— Нет. Она умерла летом 1975-го и письменных распоряжений насчет архива не оставила. Волкова была растеряна. Но все имущество Ариадны Сергеевны было завещано Аде — они когда-то завещания сделали друг на друга. И Адочка, вернувшись из Тарусы в конце лета, стала по частям передавать бумаги в РГАЛИ. Волкова на нее просто молилась. Я еще удивлялась тогда — она ведь сделала то, что должна была сделать? Исполнила волю Ариадны Эфрон, о которой все знали. «Ох, Лена, вы просто не знаете, какие бывают случаи», — говорила на это Волкова. Но Ада Александровна была абсолютно бескорыстна и все исполнила в точности. Вещи передала в Литературный музей, так как этого музея в Борисоглебском еще не было. Мне достались стол и стул Ариадны Сергеевны, они теперь в моем кабинете в музее.

Популярное цветаеведение

— Музей, наверное, собирает все биографии и книги о Цветаевой? В том числе то, что относится к популярному цветаеведению, — все эти истории о ее быте, романах, отношениях с детьми?

— Наша библиотека, к сожалению, вынуждена все собирать. Но я такого не читаю и никому не советую. Эти книжки же сразу видны, с первых слов обычно все понятно, я их сразу откладываю, чтобы не быть причастной к таким вещам.

— А какая из ее биографий вам нравится больше всего?

— Самая хорошая, по-моему, принадлежит перу Марии Андреевны Разумовской («Марина Цветаева. Миф и действительность». — Ред.). Объективная, сдержанная и точная — насколько это было возможно в то время, когда она вышла, в 1981-м. Разумовская родилась и жила в Австрии, это человек другого поколения и воспитания. Наши как-то чаще склонны обсуждать и толковать личную жизнь Цветаевой и выносить свои вердикты.

Печатная машинка "Континенталь"Печатная машинка "Континенталь"© ИТАР-ТАСС

— Ну, это ведь естественно — интересоваться личной жизнью поэта.

— Только почему-то сперва интересуются личной жизнью — а вот всегда ли дело доходит до стихов после этого? Не знаю. Наверное, это неизбежно, когда публикуются архивы и дневники, вот Ариадна Эфрон хотела, чтобы все было опубликовано на родине и как можно шире — но есть у этого и издержки.

— Как вы думаете, почему Цветаеву часто сравнивают с Ахматовой — не в пользу Цветаевой?

— Почему не в пользу? Вот книга «Анти-Ахматова» — как раз сравнение в пользу Марины Ивановны.

— Вам она понравилась?

— Хм. Ну, острая книга. Не очень понимаю, откуда у автора такая страсть к обличению Ахматовой. Какой накал надо в себе поддерживать, чтобы проделать такую огромную работу. Природа его мне непонятна, а результат очень впечатляет.

Дом-музей Цветаевой в Борисоглебском переулкеДом-музей Цветаевой в Борисоглебском переулке

— Ну, у любителей Ахматовой и нелюбителей Цветаевой, по-моему, накал не меньший.

— Ох, да, я видела передачу с Ирмой Кудровой, как ее к стенке там ведущие прижимали, бедную (филолог, цветаевед, была гостем передачи НТВ «Школа злословия». — Ред.). Люди считают, что могут судить других. Такая-сякая, ребенка привязывала. Но вот, оказывается, Михаила Гаспарова (филолог-классик, литературовед, историк. — Ред.) мама тоже привязывала. За нитку. Ну и потом — а вы «Поэму конца» можете написать? Нет? Ну а чего вы хотите-то? Это же ненормальное явление — «Поэма конца», так? А почему у ее автора должно быть в остальном-то все нормально? В стихах же ее это сказано: «Ибо раз голос тебе, поэт, дан — остальное взято». А «остальное» — это же не только богатство, благополучие и счастье в личной жизни. Это все что угодно — и доброта, и жалость, и чувства к окружающим. И к чему угодно. Вернее — ко всему. Не ждите ничего нормального.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221559
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221597