Умер глубоко замечательный человек — Владимир Эрль. С конца шестидесятых годов мы с ним были связаны общей работой над архивом почти неизвестных тогда обэриутов, который после ареста и гибели Хармса сохранил Я.С. Друскин и которым он поручил заниматься мне, своему ученику. Живший анахоретом Друскин порциями давал мне домой бесценные рукописи Введенского и Хармса, с которыми не расставался: даже уезжая летом на дачу, он увозил их с собой. От меня он требовал, чтобы я, унося очередные манускрипты, шел, никуда не заходя, прямо домой, и по телефону удостоверялся в моем благополучном с ними прибытии (с точки зрения архивного дела все это немного напоминает старый анекдот о вернувшемся из Москвы грузине, которого односельчанин с трепетом расспрашивает, был ли он в Мавзолее Ленина—Сталина, и получает ответ: «Обижаешь, я пять рублей дал — мне в номер принесли»). Рукописи требовалось быстро возвращать, и я пригласил Володю, живо этим заинтересовавшегося, перепечатывать их на машинке, после чего начиналась работа собственно текстологическая, к которой мы возвращались по многу раз. Подход Володи, не имевшего ни филологического образования, ни тем более специальной текстологической подготовки, отличался не только сугубой ответственностью и тщательностью, но и замечательный интуицией — недаром ее высоко оценил такой уникальный текстолог, как Н.И. Харджиев, с которым я его познакомил (впрочем, обнаружив однажды неожиданное расхождение со своей собственной хармсовской рукописью, Николай Иванович в своей выразительной манере стал меня упрекать, что мы «заэрливаем Хармса»). Так мы подготовили первое, не лишенное недостатков, издание поэзии Хармса в четырех томах, выходивших c 1978 по 1988 год в небольшом бременском издательстве K-Presse — об издании Хармса при Советах нечего было и думать (вернее, мы думали, но нас быстро заставили раздумать). Были предварительно подготовлены и следующие тома, посвященные прозе Хармса; Володя мне немного помогал и в подготовке первого полного собрания произведений Введенского, вышедшего в 1982–1987 годах в американском издательстве «Ардис» и затем переизданного в 1993 году в Москве. Но в 1983 году я был арестован по политическому обвинению, и когда в ходе предперестройки я преждевременно, спустя четыре года вместо присужденных мне семи лет лагерей и пяти лет последующей ссылки, вернулся в Ленинград в 1987 году, оказалось, что архив Хармса, который Я.С. Друскин незадолго до смерти в 1980 году завещал Публичной библиотеке, стал добычей непрофессионалов, накинувшихся на него как мухи на мед, и Володя к продолжению работы как-то утратил интерес, начав готовить к изданию стихи своего покойного друга Леонида Аронзона и заниматься наследием Вагинова — Россия заново открывала для себя Гутенберга (догутенберговским способом он напечатал сотню книжек своих стихов и стихов друзей и коллег по цеху, был, кажется, первым, подготовившим самиздатские издания Волохонского и Хвостенко). Синтезом же ранее проделанной нами работы над подготовкой к изданию поэзии Хармса и отчасти Введенского явился том «Поэты группы ОБЭРИУ» в серии «Библиотека поэта» (1993), а также уже упоминавшийся, переизданный в том же году в издательстве «Гилея» двухтомник Введенского. Новое же, переработанное, издание поэзии Хармса под названием «Дней катыбр» я в 1999 году выпустил в той же «Гилее» уже один.
Должен признаться, что поэзия самого Володи оставалась и осталась мне чуждой. Несмотря на то что мы с ним были почти одного возраста, мои вкусы сформировались в юности, с одной стороны, под влиянием классической русской поэзии, включая поэзию XX века (в том числе футуристов и обэриутов), с другой — под влиянием группы моих старших друзей, прежде всего — Рейна и Бродского, и хеленукты, к числу которых принадлежал Владимир Эрль, шире — поэты круга Константина Кузьминского, за редкими исключениями не представлялись мне особо привлекательными. Надо сказать, что моим отношениям с Володей при его прирожденной интеллигентности и мягкости это ничуть не препятствовало. Но в вопросах принципиальных он проявлял абсолютную твердость, этим сочетанием мягкости-твердости напоминая мне В.Н. Топорова.
Владимир Эрль. 1970-е годы© Борис Кудряков / Архив Кирилла Козырева
Невероятный труженик, талантливый текстолог (его называли «Паганини пишущей машинки» — большая часть его деятельности проходила в докомпьютерную эпоху), Володя прожил жизнь в образцовой бедности, что не мешало ему всегда выглядеть джентльменом и собрать замечательную библиотеку — он отличался замечательной начитанностью. В молодости он, как многие невостребованные интеллигенты, работал в городских газовых котельных: эта работа сводилась к простому дежурству и позволяла, особенно в ночное время, заниматься своим делом. Позже, в перестройку, он работал в журнальном киоске, что опять-таки позволяло следить за богатейшей в то время прессой. На моей памяти он был несколько раз счастливо женат. Помню красавицу Ирину Месс, которая эмигрировала в Америку и впоследствии издала в Хельсинки книгу «Мандельштам и сталинская эпоха». Из-за границы она продолжала всячески поддерживать своего бывшего мужа. Очень гостеприимной была вторая или, кажется, третья жена Соня — с нею они жили в квартире на Невском недалеко от Московского вокзала. Впоследствии, когда у Володи произошла серия инсультов, за ним много лет, до последних дней самоотверженно ухаживала Светлана. Из родного города он выезжал очень редко; впрочем, Игорь Вишневецкий сообщил, что большую часть весны 1990-го Володя прожил у него в Москве, а Татьяна Никольская — что в те же голодные перестроечные годы он ездил к морю, может быть, в Кенигсберг, где научился делать салат из морской капусты, которым потом угощал знакомых. Помню, однажды он участвовал в конкурсе, где выигравший награждался поездкой во Францию, и даже выправил заграничный паспорт, но поездка не состоялась. В какой-то момент Володя переехал с Гороховой на окраину, поселившись в новостройке почти на берегу Финского залива, где я его нередко навещал, возвращаясь по вечерам из города на дачу — посещать его можно было в любое время. К сожалению, с тех пор как я стал работать во Франции, а Володя начал болеть, встречи стали редкими. Но в моей памяти он остался одним из самых примечательных людей, которых я знал, и ему я обязан годами совместной работы.
Спустя два дня после смерти Володи умер Юрий Орлов, который был старше его на два десятилетия, — физик, один из первых правозащитников в современном смысле слова, основатель Хельсинкской группы, за что он заплатил теми же семью годами лагерей, затем был выслан в США. Как уточнил Иван Ковалев, «Его из якутской ссылки привезли в Лефортово, сколько-то “потемнили”, чтобы он думал про второй арест (которого, кстати, ожидал), а потом объявили, что он лишен гражданства и высылается, чтобы Советы получили назад какого-то своего шпиона». Самого Юрия Федоровича я никогда не встречал, но, как ни странно, от него ко мне тоже протянулась нить связи с Хармсом, для меня замечательно ценной и нетривиальной, — ему я обязан встречей с Мариной Владимировной Малич, вдовой Хармса.
О ней я слышал не только от Я.С. Друскина и его окружения, но и от петербургских дам, которые в послеоттепельные годы с ней даже переписывались, — от ее родственницы Марины Ржевуской, жены Вс.Н. Петрова (через Ржевуских Марина Малич находилась в родстве с Каролиной Собаньской и Эвелиной Ганской), и от О.Н. Арбениной-Гильдебрандт. Известно было, что, узнав о смерти Хармса в тюремной психушке, Марина Малич эвакуировалась из осажденного Ленинграда, на Кавказе оказалась в оккупации, была угнана на работы в Германию, а после окончания войны в лагере для перемещенных лиц благодаря французскому воспитанию своей бабушки, княгини Голицыной, и тетки она прибилась к французам. Найдя на юге Франции свою мать, покинувшую ее сразу после рождения, она уехала с ее мужем, фактически отчимом, в Венесуэлу, где держала магазин философско-мистической, или, как говорили в семидесятые годы, «эзотерической», литературы. С конца 80-х годов, когда я начал ездить за границу, а потом стал преподавать во Франции, я всячески пытался ее найти, но магазин, адрес которого мне дали наши дамы, она к тому времени продала, а тогда я еще не знал, что сначала она приняла имя своего второго мужа, Михаила Вышеславцова, и стала Мариной Виши, а в третьем браке — Виши де Дурново.
В 1996 году, когда я получил стипендию Фулбрайта и несколько месяцев жил в Нью-Йорке, я встретился с Матвеем Янкелевичем, внуком вдовы академика Сахарова Е.Г. Боннэр (Матвей был первым, кто, пользуясь сумятицей в дни путча, ознакомился в ленинградском КГБ с блокадным делом Хармса и смог его скопировать). Он мне рассказал, что с Мариной Малич каким-то образом познакомился физик и правозащитник Юрий Орлов, дал мне его телефон, по которому я немедленно позвонил, и тот мне рассказал мне следующую историю.
Юрий Орлов. 2006© Михаил Фомичев / ТАСС
Как-то раз он поехал отдохнуть на остров Гранаду (один из Антильских островов, который, кстати, незадолго до того чуть было не прихватили Куба и Советы — выручил американский десант). Там он случайно увидел в витрине антикварного магазина набор столового серебра с русскими монограммами и, удивившись, спросил хозяйку о его происхождении (ту же историю я спустя два года услышал от самой этой дамы, когда, работая в Университете Французской Гвианы, в 1999 году посетил на каникулах этот остров). Та ответила, что серебро принадлежит ее русской приятельнице, приехавшей к ней погостить из Венесуэлы, а узнав, что он русский, ей его представила — это была Марина Малич. Орлов дал мне ее телефон, и несколько минут спустя я уже слушал в трубке безошибочно узнаваемую, так хорошо мне знакомую старую петербургскую речь, какой уже не встретишь. Она пригласила ее навестить — «хоть всей семьей — у меня много места», но когда, получив венесуэльскую визу и найдя подходящий рейс (что заняло около месяца), я позвонил ей снова, чтобы назвать день прилета, она несколько смущенно мне сказала, что вскоре после первого моего звонка ее разыскал некий Владимир Глоцер (поясню — всеми ненавидимый злой гений обэриутоведения, который, манипулируя зомбированным им пасынком Введенского, на протяжении полутора десятилетий блокировал любые переиздания стихов поэта). Она добавила, что, узнав о моем предстоящем приезде, Глоцер простодушно заявил, что должен у нее побывать непременно до меня (как мы сейчас увидим, он жестоко ошибся — ему как раз следовало приехать не до, а после моего визита). Нашел он ее, как она потом рассказывала, через какого-то русского художника, выставлявшегося в Венесуэле, кажется, талантливого и, вероятно, не знавшего, что выставки в этой стране устраиваются для отмывания нарко- и нефтедолларов. Зная о страсти Глоцера к сутяжничеству и предполагая, что он, дабы блокировать издания не только Введенского, но и Хармса, постарается получить у Марины такую же доверенность на распоряжение хармсовскими авторскими правами, какую он получил от пасынка Введенского, я позвонил в Москву общему знакомому и попросил Глоцеру передать, что если застану его в Венесуэле, то повешу на первой же пальме. Он действительно уехал в день моего приезда — мы разминулись всего на несколько часов, и догадка моя, конечно, подтвердилась: Марина Владимировна, которой непонятны были притязания назойливого незнакомца (да и за корыстью она не гналась), с удивлением показала мне целые списки документов, которые Глоцер просил ее подготовить, видимо, заранее посоветовавшись с адвокатом (да и сам он был по образованию юристом, а отнюдь не филологом), — в них перечислялись необходимые ему свидетельства о рождениях, браках и разводах, справки об имуществе, налогах, проделанных путешествиях, политической благонадежности, неучастии в тайных обществах, владении холодным и огнестрельным оружием, спортивных достижениях, сделанных прививках, перенесенных операциях и инфекциях и о состоянии здоровья, общего и психического. Эти списки мы с нею, хохоча, выбросили в помойку.
Я гостил у Марины Владимировны около десяти дней. В первый же вечер мы в обществе ее любимого попугая, с которым она, ходя по дому, пересвистывалась, долго сидели в гостиной, украшенной макетом петербургского дома Дурново на Неве, куда в детстве ходила играть с детьми Дурново моя бабушка (может быть, среди них был Юрий Дурново — будущий третий муж Марины, ставший физиком, в эмиграции, как будто, соприкасавшимся с Эйнштейном?). Она показала мне реликвии, которые ей чудом удалось сохранить: Евангелие Хармса с его запиской, трубочку, его фотографический портрет и протокол последнего обыска — странно было думать, что эта зловещая бумага, написанная под копирку и в горчайший момент ареста отделившаяся от другого экземпляра, сопровождавшего Хармса в застенок, где и остается по сей день, — что бумага эта проделала вместе с Мариной Владимировной весь путь — через Ладожское озеро, потом через всю Россию на Кавказ, потом в Третий рейх с его новым, немецким, рабством, оттуда во Францию и, наконец, в Южную Америку. Конечно, я записал на пленку множество ее рассказов (иногда несколько путаных — незадолго до того она перенесла удар). Будучи единственным, кто в те же дни беседовал с Мариной Малич, должен заметить, что Глоцер, уже несколько раз публиковавший свои разговоры с нею, записал их достаточно верно; забавно, впрочем, что двусмысленность титула его книги, снабженной двумя авторскими именами — Владимир Глоцер, Марина Дурново: «Мой муж Даниил Хармс», — при желании позволяет заключить, что сам Глоцер тоже был женой Хармса. Еще забавнее, что в интересах справедливости мне приходится защищать Глоцера от его же двойника — Валерия Сажина (вопреки ущербу, который оба нанесли обэриутоведению: Глоцер — сутяжничеством, Сажин, превзошедший в этом даже А. Александрова, — вызывающей и беспрецедентной в истории отечественной филологии безграмотностью своих хармсовских публикаций [1]). В своей рецензии Сажин упрекает Глоцера за то, что тот якобы фальсифицирует истории, рассказанные вдовой Хармса, конструируя их по моделям хармсовских же рассказов (даже поездка Глоцера к ней в Венесуэлу восходит, как полагает рецензент, к детскому рассказу писателя о том, как мальчик Колька летал в Бразилию), — в общем, пауки в банке. «Редактор» кошмарного многотомного собрания сочинений Хармса не в состоянии, очевидно, представить себе, что не только Хармс любил и взял в жены женщину, во многом с ним созвучную, но и она, его полюбив и прожив с ним восемь лет, сама, будучи человеком нетривиальной судьбы — брошенная матерью сразу после рождения и в немыслимых условиях послереволюционной России получившая французское воспитание в семье своих родных, тоже, конечно, потом репрессированных, — с ним должна была иметь известное сродство.
Год спустя после моего посещения сын увез слабеющую Марину Владимировну в Америку, где она еще пять лет угасала, тоскуя по покойной жизни в теплой Венесуэле в обществе попугая, и в январе 2002 года в полном беспамятстве умерла в старческом доме.
И мое глубокое уважение к памяти несгибаемого Юрия Федоровича Орлова дополняется благодарностью за то, что он дал мне возможность встретиться с вдовой Хармса — легендой, получившей для меня воплощение.
[1] См. нашу рецензию: Трансцендентный беф-буп для имманентных брундесс // Критическая масса, № 1, 2004. С. 135–141.
Понравился материал? Помоги сайту!