13 октября 2020Литература
661

Антисемитизм и упадок русской деревенской прозы

«Астафьев» — глава из новой книги Максима Д. Шраера

текст: Максим Д. Шраер
Detailed_pictureПисатель Виктор Астафьев (в центре) во время прогулки по родному селу Овсянка. Красноярский край, 1994© Владимир Медведев / ТАСС

Кольта публикует фрагмент главы из новой книги американского писателя и литературоведа Максима Д. Шраера, которая выходит в Петербурге в издательстве Academic Studies Press (серия «Современная западная русистика»). В книге подробно анализируется творческий путь ведущих представителей русской деревенской прозы — Виктора Астафьева, Василия Белова и Валентина Распутина — в контексте сформировавшейся в СССР идеологии государственного антисемитизма.

Текст публикуется в авторской редакции.

В январе 1986 года в журнале «Октябрь» появился короткий роман Виктор Астафьева «Печальный детектив», рисующий ужасающую картину провинциальной советской жизни середины 1980-х годов. В этом романе еврейский вопрос вовсе не находился в центре внимания Астафьева. И тем не менее писатель не смог обойтись без выпадов в адрес евреев. Главный герой романа, милиционер и литератор Сошнин, решил

…пополнить образование и затесался на заочное отделение местного пединститута, с уклоном на немецкую литературу, и маялся вместе с десятком местных еврейчат, сравнивая переводы Лермонтова с гениальными первоисточниками, то и дело натыкаясь на искомое, то есть на разночтения, — Михаил Юрьевич, по мнению вейских мыслителей, шибко портил немецкую культуру.

В мае 1986 года Астафьев опубликовал в журнале «Наш современник» — тогдашнем флагмане русско-советского почвенничества — рассказ «Ловля пескарей в Грузии». В августе 1986 года Астафьев получил письмо от Натана Эйдельмана — писателя, историка русской культуры конца XVIII и начала XIX веков. Еврей по происхождению, Эйдельман был далек не только от еврейской тематики в своем творчестве, но и от еврейского движения в СССР и проблем эмиграции и отказа, особенно остро стоявших перед советскими евреями в 1970–1980-е годы. Непосредственным поводом для обращения Эйдельмана к Астафьеву послужил рассказ «Ловля пескарей в Грузии», в котором объектом ксенофобского издевательства стали не евреи, а грузины и сама Грузия. Возражения Эйдельмана высказаны не с позиции еврейского самоотражения, а с более абстрактной точки зрения советского либерального интеллигента, считающего отвратительным любое проявление расовых предрассудков — будь то по отношению к грузинам, евреям или казахам. Первое письмо содержало в себе предупреждение: опускаясь до нетерпимости и ксенофобии, Астафьев предает свой талант. Процитируем слова Эйдельмана:

А если всерьез, то Вам, Виктор Петрович, замечу, как читатель, как специалист по русской истории: Вы (да и не Вы один!) нарушаете, вернее, очень хотите нарушить, да не всегда удается — собственный дар мешает оспорить — главный закон российской мысли и российской словесности. Закон, завещанный величайшими мастерами, состоит в том, чтобы, размышляя о плохом, ужасном, прежде всего, до всех сторонних объяснений, винить себя, брать на себя; помнить, что нельзя освободить народ внешне более, чем он свободен изнутри (любимое Львом Толстым изречение Герцена). <…> Иной взгляд — самоубийство для художника, ибо обрекает его на злое бесплодие.

В октябре 1986 года Астафьев ответил Эйдельману грубым и прямолинейным письмом. В отличие от первого письма Эйдельмана, которое можно цитировать выборочно по причине его дискурсивной стройности и продуманности, ответ Астафьева воспринимается как неструктурированный и местами бесконтрольный поток речи, произнесенный в припадке ненависти к Чужому. Цитировать лишь отдельные пассажи — значит снизить то чудовищное впечатление, которое производит весь текст Астафьева. Тем не менее процитируем на выбор два отрывка. Вот выдержка из первой половины ответа Астафьева Эйдельману:

Нынче летом умерла под Загорском тетушка моей жены, бывшая нам вместо матери, и перед смертью сказала мне, услышав о комедии, разыгранной грузинами на съезде: «Не отвечай на зло злом, оно и не прибавится»... Последую ее совету и на Ваше черное письмо, переполненное не просто злом, а перекипевшим гноем еврейского высокоинтеллектуального высокомерия (Вашего привычного уже «трунения»), не отвечу злом, хотя мог бы, кстати, привести цитаты и в первую голову из Стасова, насчет клопа, укус которого не смертелен, но....

А вот концовка ответа Астафьева:

Пожелаю Вам того же, чего пожелала дочь нашего последнего царя, стихи которой были вложены в Евангелие: «Господь! Прости нашим врагам, Господь! Прими и их в объятия». И она, и сестры ее, и братец обезножевший окончательно в ссылке, и отец с матерью расстреляны, кстати, евреями и латышами, которых возглавлял отпетый, махровый сионист Юрковский (sic; имеется в виду революционер, большевик Я.М. Юровский, комендант Ипатьевского дома, руководивший расстрелом царской семьи в июле 1918 года. — М.Д.Ш.). Так что Вам, в минуты утешения души, стоит подумать и над тем, что в лагерях вы находились и за преступления Юрковского и иже с ним, маялись по велению «Высшего судии», а не по развязности одного Ежова. Как видите, мы, русские, еще не потеряли памяти и мы все еще народ Большой, и нас все еще мало убить, но надо и повалить. Засим кланяюсь. И просвети Вашу душу всемилостивейший Бог!

© Academic Studies Press

Сам Астафьев вспоминал в интервью, данном им французско-русскому журналисту Дмитрию Савицкому для газеты «Либерасьон» в 1988 году: «И я ему, очень не мудря, сел и от ручки, я даже не печатал на машинке, потому что сам не печатаю, — жена, за десять минут написал это письмо. Что там есть, как, но я ему дал просто между глаз. Если бы был он рядом, я бы ему кулаком дал, вот». Эйдельман написал Астафьеву второе, заключительное письмо, и их трехчастная переписка вскоре стала, по выражению русско-американского писателя Владимира Соловьева, «бестселлером [позднего] советского самиздата». А уже по прошествии более десяти лет, комментируя свое состояние в тот момент, когда «эпопею грузинскую внезапно сменила не менее подлая напасть — еврейская», и одновременно стилизуясь под неотесанного мужика (каким он не был), Астафьев писал:

Будь я в себе и при себе, не хворай, на пределе находясь, скорее всего Эйдельману не ответил бы или ответил, сосчитав хотя бы до ста, а я, впав в неистовство, со всей-то сибирской несдержанностью, с детдомовской удалью хрясь ему оплеуху в морду в виде писули страницы на полторы со всей непосредственностью провинциального простака, с несдержанностью в выраженьях человека.

Вербальная оплеуха еврею-интеллигенту Эйдельману отсылает к физической оплеухе еврейке-учительнице Софье Вениаминовне в «Последнем поклоне» (1968–1988; 1989) Астафьева. Даже больше, чем нутряная, накопившаяся злость и обида, в ответе Астафьева Эйдельману поражает полнейшее отсутствие самостоятельного мышления по еврейскому вопросу. Истерические обвинения Астафьева в адрес евреев можно свести к трем основных пунктам. Астафьев называет евреев врагами русского «национального возрождения»; согласно Астафьеву, евреи контролируют русскую культуру и относятся к русским с надменностью и презрением. Астафьев заявляет, что евреи разрушили православие и русскую монархию и виновны в убийстве «последнего царя». Наконец, Астафьев утверждает, что проблемы, с которыми евреи столкнулись в послевоенные советские годы, были следствием их собственных преступлений перед Россией, и за них, согласно Астафьеву, евреи теперь расплачиваются.

В шовинистическом угаре Астафьев выборочно воспроизводит общие места из западных и русских антисемитских идей, своего рода примитивную выжимку из «Протоколов сионских мудрецов» (антисемитская фальсификация), «Майн Кампф» Гитлера, «Русофобии» Шафаревича и официальной советской «антисионистской» риторики против иудаизма и государства Израиль. В вышеупомянутом интервью с Савицким Астафьев представил письмо Эйдельмана именно как еврейский заговор против русских писателей, говорил о «привычк<е> этой нации соваться в любую дырку, затычкой быть везде», а в сентябре 1988 Астафьев писал критику Владимиру Лакшину: «Я не жаловался тебе на то, что после оскорбительного, провокационного, жидовского письма Эйдельмана самые гнусные анонимки шли через “Знамя” и под его девизом, и ты уже там работал». Позднее Астафьев назовет Эйдельмана «опытным интриганом, глубоко ненавидящим сегодняшних русских писателей оттого, что вынужден был пастись возле трупов русских выдающихся литераторов…». Комментируя свою позицию, озвученную уже в ответе Эйдельману, Астафьев проявил неспособность понять существо еврейского вопроса:

…они [т.е. евреи] же ведь думают, что это уж они, так сказать, пупы мира, вот если, значит, о нас говорят что-то, значит, это ничего, разрешается. А у нас ведь нету никаких таких резервов. Для них весь мир вроде, так сказать, они, где плохо — переедут где лучше. Нам некуда, нам все время, где плохо, там и живем, так сказать.

Астафьев признал, что Эйдельман «взбунтил какую-то во мне <…> ноту зла, вот я этим не горжусь и не приветствую, вот. Но антисемитом б[ó]льшим он меня сделал».

Вернувшись к военной теме в прозе постсоветского периода, Астафьев не смог избежать предсказуемо негативной и стереотипической трактовки еврейских персонажей. В неоконченном романе «Прокляты и убиты» (1992; 1994) действует офицер СМЕРШа, полуеврей Лев Соломонович Скорик (который в середине романа «ученически аккуратно» осеняет себя крестом), а также «полуармянин-полуеврей» Васконян и «полуеврей-полурусский» Боярчик. В поздний автобиографический роман «Так хочется жить» (1995) Астафьев вводит карикатурную фигуру «бывшего начальника финансового отдела гвардейской стрелковой дивизии Гринберга Моисея Борисовича, возглавлявшего в госпитале агитационную комиссию», а также фигуру Карла Арнольдовича Альбаца, который «выдавал себя за немца, хотя намешано в нем было кровей с десяток». В конце романа, завершающегося в ранние 1990-е годы, постаревший герой-пикаро Николай (Коляша) Хахалин выпивает с Гринбергом. Они пьют водку «Горбачев», и между ними возникает такой разговор, который Астафьев снабжает авторским комментарием:

— Нам от коммунистов, фашистов деваться некуда, но тебе, Моисей Борисович, детям твоим и внукам можно в Израиль податься.

Гринберг, видно, много уж думал над данным вопросом, потому и ответил без промедления, резко:

— Где он, тот Израиль? И шо я там потерял? Я <…> на этой земле произошел на свет и в ней покоиться буду. Дети ж и внуки пусть сами решают свои задачи. Хватит-таки, что их за нас все время уверху решали...

Где-то, что-то они еще добавляли. Гринберг Моисей Борисович был менее, чем Николай Иванович, разрушен, может, по еврейской натуре хитрил, не допивал до дна, но товарища по войне не бросил, доставил домой.

В интервью и письмах начала лиминальных 1990-х годов Астафьев делал заявления паллиативно-примирительного характера, выдержанные в духе христианского экуменического гуманизма. Он высказывался против русского фашизма, отмежевался от русских красно-коричневых, вышел из редакции журнала «Наш современник» в 1990-м году, а также из Союза писателей России, объединившего национал-патриотов после раскола бывшего Союза писателей СССР. Тем самым Астафьев внешне провел черту между собой и активистами ультранационального русского движения. Вспоминая о расколе 1990–1992 годов в послесловии к рассказу «Ловля пескарей в Грузии», Астафьев напишет в 1997 году:

Преемник Викулова на редакторском посту, верный сын любимой партии товарищ Куняев… <…> Красно-коричневые и товарищ Куняев вместе с литературными коридорными проходимцами вроде Проханова и Бондаренко восприняли расстрел Белого дома как счастливый подарок — отныне можно все — гибель сотен миллионов людей в лагерях, в бездарно проведенных войнах, коллективизации, индустриализации, преобразованиях, на стройках коммунизма, в межнациональных конфликтах списать на Белый дом и на нонешний режим, да на «дерьмократов», как красно-коричневые и фашисты всех мастей называют наступившее безвременье и нынешних властителей, хотя я считаю, что безвременье тоже время, а руководители страны, как и прежде, достойны своего народа, как и он достоин их. <…> Говорил ему [Белову] и всем его сверстникам повторяю, что я старше их на целую войну, значит на сто лет, и мне не пристало опускаться до них. Но мое молчание Белов и иже с ними, в том числе и товарищ Куняев, вроде бы считают малодушием и трусостью — заигрались в одни ворота фашиствующие молодчики. Надоело.

После такой отповеди громкоговорителям русского ультрапатриотизма даже пишущего эти строки начинает тянуть на апологетику. Неудивительно, что в современных спорах о наследии русской деревенской прозы Астафьев стоит особняком, воспринимается как некий прозревший русский Эдип (продолжая аллегорику романа «Царь-рыба»?) постсоветского времени. Отдавая должное таланту Астафьева — и стремясь обелить его в период резкой поляризации российского общества, — «благодарная» интеллигенция наградила его премией «Триумф» за 1994 год и Пушкинской премией фонда Альфреда Тепфера за 1997 год. Но если Астафьев и был более сдержан в публичных заявлениях постсоветского времени, то в поздних письмах и записях дневникового характера он оставался верен предрассудкам юности и зрелого возраста. «Но довелось мне, Саша, читать присланную из Петербурга повесть, конечно же, с претенциозным, конечно же, с выверченным названием, которые горазды давать интеллигентно себя понимающие евреи», — писал он в 1995 году критику Александру Михайлову о книге прозаика Михаила Черкасского.

Астафьев даже в поздние годы видит в русскоязычных писателях еврейского происхождения — будь они даже близкие к христианству евреи, и независимо от их стиля и мировоззрения — прежде всего чужаков. «Вот я читаю в “Звезде” Юза Алешковского прозу и Иосифа Бродского так называемую поэзию и вижу, что гениям среди нас делать нечего, мы у края жизни, морали, и вот пришли певцы и проповедники этого края, осквернители слова, надругатели добра, люди вялой, барахольной мысли и злобного пера», — писал Астафьев красноярскому коллеге в 1992 году. Апологеты Астафьева хватаются за редкие случаи, когда писатель положительно отзывается о советском писателе-фронтовике еврейского происхождения (Григорий Бакланов) или же прибегает к риторике грубо-уравнительных оценок. В апреле 1967 года в письме критику Александру Макарову, с мнением которого он особенно считался, Астафьев писал: «А мне ни за кого не хочется. Писателей я делю только на хороших и плохих, а не на евреев и русских. Еврей [Эммануил] Казакевич мне куда как ближе, нежели ублюдок литературный Семен Бабаевский, хотя он и русский (Бабаевский украинец по национальности. — М.Ш.)». Такого рода свидетельства кое-что поясняют, но, увы, мало что меняют. На каждую каплю положительного, высказанного Астафьевым о евреях, приходится поток отрицательного. И это происходит по поводу и без повода, в контексте всевозможных эстетических и нравственных оценок. Астафьева к еврейским темам притягивает некий ужасающий магнетизм. Так, под конец жизни вспоминая о трениях с коллегами из «Нашего современника», он c презрением пишет о пьесах Михаила Шатрова (настоящая фамилия Маршак): «Мне этот Шатров и его бесконечная полемическая лениниана, этакое бойкое словопрение жидо-чуваша с врагами, скрывающегося под псевдонимом…». Из наследия Астафьева не вычеркнуть ни антисемитских литературных образов, ни сочащихся ксенофобией дискурсивных заявлений. И художественные достижения писателя, и его предрассудки принадлежат истории русской литературы XX столетия.

Вот выдержка из письма Астафьева неизвестному адресату (1990 год): «Я дважды был на встрече ветеранов дивизии, в Киеве и Ленинграде, и дал себе закаину — на них больше не ездить, ибо ничего, кроме раздражения, они не вызывали. <…> Масса откуда-то взявшихся евреев-молодцов, баб, которые землю пупом рыли, спасая раненых. Все герои, все “опалены” огнем!» Летом 1994 года Астафьев отправил Юрию Нагибину письмо, которое затрагивает широкий спектр еврейских тем и вопросов. Выбор адресата вряд ли случаен. Сын расстрелянного отца — русского дворянина Кирилла Нагибина — и русской матери, Нагибин был усыновлен евреем Марком Левенталем, носил отчество «Маркович» и только в зрелом возрасте узнал, что его биологический отец не был евреем. 10 июня 1994 года Астафьев пишет Нагибину:

Первый раз начинал я писать тебе, когда прочел твой рассказ в «Книжном обозрении», что-то об антисемитизме, об хороших евреях и плохих русских. Евреи любят говорить и повторять: «Если взять в процентном отношении…», так вот, если взять в процентном отношении, у евреев в пять, а может в десять раз орденов в войну получено больше по сравнению с русскими, но это не значит, что они храбрее нас, их погубили и погибло в огне и говне войны пять миллионов <sic>. Нас, с учетом послевоенного мира, раз в пять или десять больше, но вот этим миром оплакиваются эти пять миллионов, и та нация признается страдавшей и страдающей. А у нас что же, у нас вся Россия — погост, вся нация растоптана, так что же, если одного человека погубят — это убийство, а сотни миллионов — это уже статистика. И я вижу и ощущаю, что мы, русские, становимся все более и более статистами истории. Что же касается качеств наших, то, опять же в процентном отношении, среди русских и евреев порядочного и дряни будет поровну, и заискивать ни перед кем, тем более перед евреями, нельзя. Они как нынешние дворняги: чем их больше гладишь и кормишь, да заискиваешь перед ними, тем больше желания испытывают укусить тебя. <…> Довелось мне побывать намедни в Израиле и встречаться с толпой еврейских писателей…

Нагибина не стало 17 июня 1994 года, письмо Астафьева он не успел прочесть.

В связи с процитированным выше письмом Астафьева Нагибину, я бы хотел коснуться еще одного свидетельства об отношении к еврейскому вопросу в творчестве Астафьева. Этот случай почему-то остался в стороне от критических споров. С первых произведений о войне и до самых последних Астафьев избегает любых упоминаний о еврейском военном героизме. Можно ли ожидать исторической аутентичности от творческого воображения Астафьева-писателя? По-видимому, нет, нельзя.

Но почему же Астафьев — участник войны, Астафьев — свидетель и художник, глубоко чувствующий страдания русских людей, настолько равнодушен к еврейским страданиям? Более того, почему писатель, взявший установку на изображение горькой правды о войне, сказавший правду об убийственной жестокости Сталина и высшего командования РКА, отказавшийся от нормативно-героического пафоса, присущего большей части военной прозы советского времени, — почему этот писатель так избирательно слеп к истории своей страны? В романе «Так хочется жить», написанном и опубликованном уже после снятия негласного государственного табу на обсуждение Шоа (Холокоста) и геноцида еврейского населения СССР на оккупированных территориях, Николай Хахалин, авторский представитель Астафьева, попадает в освобожденный Львов. Будто обозначая предел, через который он не готов переступить, Астафьев пишет:

Собранный с миру по камешку и черепичке, [Львов] был и мадьярским, и еврейским, и польским, и украинским, еще и чешским городом, составленным из многих стареньких, зябких городков, невесть откуда и зачем сбежавшихся вместе, невесть какой народ и какую нацию приютивший.

Здесь и далее в сценах, происходящих в 1944–1945 годах на «Украине без евреев» (выражение Василия Гроссмана из эссе 1943 года, целиком опубликованного в СССР в переводе на идиш, но не в русском оригинале), поражает молчание о Шоа и геноциде еврейского народа. Вслед за Астафьевым, Хахалин проходит по местам, где дотла уничтожена еврейская жизнь — в тексте упоминаются Каменец-Подольск, Винница, места массового уничтожения десятков тысяч евреев нацистами и местными народоубийцами, и даже само слово «местечко» фигурирует в украинских главах астафьевского романа. Но ни сам Хахалин, ни его создатель не находят в себе эмоций и слов для сострадания евреям. Если Астафьев и его герои вспоминают о костях, которыми усеяна земля в освобождаемой Украине, то это или кости солдат, советских и немецких, или, порой, трупы местного населения, но только еврейских костей и еврейских трупов нет в рассказанном Астафьевым о войне.

Тут, мне кажется, дело не в плохой осведомленности Астафьева, и даже не в сермяжном руссоцентризме его воззрений на историю. Дело скорее в постоянной раздраженности Астафьева еврейским счастьем и еврейским несчастьем. Как бы то ни было, это чудовищное молчание Астафьева, это равнодушие даже хуже того общенародного отношения к еврейским непоправимым потерям, которое Илья Эренбург назвал «чужим горем» в новомирском цикле 1945 года. Продолжающееся молчание Астафьева и его героев — молчание свидетеля и равнодушие художника — более всего созвучно антиисторической советской доктрине, согласно которой еврейские страдания систематически замалчивались, а еврейская память уничтожалась. В контексте споров о русском антисемитизме именно последнее обстоятельство заставляет меня заключить, что Виктор Астафьев остается не только писателем с рекордно высоким числом антисемитских выпадов, но и типичным порождением советской истории и идеологии.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221561
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221604