30 апреля 2015Литература
267

Почему меня нет в социальных сетях?

Новые стихи Сергея Жадана в переводе Полины Барсковой

 
Detailed_picture© Александр Чиженок / ТАСС

Услышав эти стихи Сергея Жадана во время его недавнего приезда в Америку, я поняла, что очень хочу, чтобы они приобрели сейчас новое существование: по-русски. Хотя бы потому, что я не знаю таких стихов о войне — таких простых, таких бедных, таких страшных, таких несентиментальных, обращенных к отдельным людям — в ситуации войны.

Вот как прокомментировал этот цикл «Почему меня нет в социальных сетях» сам Жадан: «Цикл писался в прошлом году. Большинство персонажей реальны: или мои знакомые, или знакомые моих знакомых. За всеми историями — конкретные информационные поводы. Просто в прессе акцент был не на людях, а на политике-идеологии-пропаганде. Мне важно было вычленить из всего этого конкретные имена. Во многом отталкивался от цикла Милоша “Голоса бедных людей”».

П.Б.

(Из книги: Жизнь Марии — Життя Марії. Книга віршів і перекладів. — Чернівці: Meridian Czernowitz; Книги — ХХІ, 2015. — 216 с.)

Иголка

Антон, тридцать два года,
в статусе было сказано, что живет с родителями.
Православный, хотя в церковь не ходит,
закончил университет, иностранный — английский.
Работал татуировщиком, имел свой почерк,
если можно так выразиться.
Через его искусные руки и острую иголку
прошла целая толпа местных.

Когда все это началось, много говорил про
политику и историю, стал ходить на митинги,
перессорился с друзьями.
Друзья обижались, клиенты исчезали.
Боялись, не понимали, уезжали из города.

Лучше всего узнаешь человека, дотрагиваясь до него иглой.
Иголка жалит, иголка сшивает. Под теплым
металлом такое податливое полотно женской
кожи и такой крепкий светлый брезент
кожи мужской. Протыкаешь чью-то
оболочку, выпускаешь из тела рубиновые
капли крови, бьешь, бьешь, выбиваешь
ангельские крыла на покорной поверхности мира.
Бей, бей, татуировщик, поскольку мы призваны
наполнять этот мир смыслом, наполнять его
цветами, бей, татуировщик, эту
обшивку, под которой души и болезни, —
то, чем живем, ради чего умираем.

Кто-то рассказал, что его подстрелили на блокпосту.
Рано утром с оружием в руках,
как-то неожиданно —
никто ничего не успел понять.
Похоронили в общей могиле — их там всех так хоронили.
Личные вещи передали родителям.
Статус так никто и не исправил.

Пройдет время, и какая-нибудь сволочь
Обязательно будет писать про это героические стихи.
Придет время, и какая-нибудь сволочь
скажет, что про это вообще нельзя писать.

Поисковик

Долго ее разыскивал. Номер она изменила,
из города уехала. Социальными сетями
не пользовалась. Через знакомых найти
не удавалось, через церковь тоже.
А потом сама написала: про дела,
про переезд, про новые обстоятельства, про привыкание.

Рассказала про брата, думаю, ради этого и писала —
чтобы рассказать про брата, про его смерть.
Наверное, обращалась с этим не только ко мне, по крайней мере —
не ко мне первому. Слишком уж спокойно
писала. Их накрыли, писала она, всех вместе, одним
залпом. Потом наши вернулись, хотели
забрать погибших. Вернее, то, что от них
осталось. Самое трудное было с ногами. У каждого
должно быть две ноги. Они их так и складывали —
чтобы у каждого было две ноги, желательно —
одного размера.

Брат занимался музыкой. У него была хорошая гитара.
У него ее все время одалживали.
Вот что с ней теперь делать? — спрашивала она. —
Я брала, пробовала играть, порезала палец с непривычки.
Было очень больно. До сих пор не зажило.

Секта

Андрей и Павел, адвентисты, студенты.
Отец-предприниматель, поддерживал общину,
они привыкли относиться к церкви
как к части своей жизни:
бывали там каждый день, помогали
делать ремонт, выкладывали фото в сетях,
благодарили за поддержку.

Их и в мирное время считали сектантами,
а уж когда все началось — просто устроили
на них охоту. Кто-то уехал, кто-то спрятался.
А их обоих поймали. Держали в подвале,
заставляли хоронить погибших, копать могилы.
Они хотели откупиться, боялись, плакали.
Их перевели в другую яму. Потом про них просто
забыли, будто их и не существовало.
Сидели в черном подвале, слушали тьму,
сначала молились, потом бросили.
Стыдились друг друга.

Веру как раз тогда и теряешь, когда появляется возможность
за нее умереть, а ты этой возможностью
не успеваешь воспользоваться.
Зачем вера тому, кто видел, как все выглядит на самом деле?
Зачем верить в то, что не имеет для тебя
никакого значения?
Никто не говорит, что было со святыми, у которых
на теле открывались стигматы. Что было с этими
стигматами? Они сами собой закрывались,
как розы под вечер? Долго ли кровоточили,
гноились, болели под бинтами?
Люди с глазами, ослепшими от темноты,
приходили в госпиталь на перевязку,
стискивали зубы, когда сестра отрывала им
от раны засохшие бинты и свежая кровь
выступала на темной коже. Просили
болеутоляющего, хоть какого-нибудь.
Но не существует никакого болеутоляющего
от того, что у них болит, не существует.

Чеченка

Юра,
уже за сорок,
историк по образованию.
Сидит в сети,
отслеживает рваные шаги истории.
Пишет блог от имени чеченки,
придумав себе такую снайперку,
живет теперь ее жизнью.

Пишет про ее веру,
пишет про ее сомнение,
пишет про ее чувствительность,
делает зарубки на ее прикладе:

вот это враг-отец,
вот это враг-сын,
вот это — дух святой, тоже враг,
тоже заслуживающий того, чтобы про него
вспомнили в общем расстрельном списке,
за который заказывает молитвы
невидимая снайперка.

Мир — почтовый мешок,
зашитый колючей проволокой.
Порвешь, полезут из
детских сорочек и рушников
черные жабы и ужи.

Нам никогда не узнать,
кто там стоял в распаленной толпе,
готовой рвать нежную ткань чужого тела.
Нам никогда не узнать,
кого в этой толпе не было.

Вести тебя
ночными дорогами
между травами и углем,
делать неслышными
твои шаги в легких
профессиональных кроссовках,
выводить к источникам
в обход протоптанных
коровьих тропинок,
оставлять для тебя на утро хлеб,
завернутый во вражеский
флаг.

Рано утром он
перечитывает написанное.
Что-то добавляет.
Что-то правит.
Бреется, режет кожу
старым станком.

Но крови нет.
Совсем нет.
И смерти тоже нет.

Псих

Города жалко, — говорит он. — Разрушат его.
Как Содом и Гоморру, — добавляет.

Его брат находится в интернате для психических больных.
Несколько дней тому назад интернат захватили.
Во дворе поставили миномет.

Он навещает брата. Сидят на лавочке под яблоневыми
ветвями. Похожи внешне — оба в спортивных костюмах,
оба коротко стрижены. Только у одного в руках
мобильный телефон. Хотя связи в городе все равно нет.

Автоматчики не обращают на них внимания.
Они тоже не смотрят на них.

В детстве он стыдился брата, никогда не говорил
про него, никогда не брал с собою. Знаешь,
каково это — когда в твоей семье псих? Папа нормальный,
мама нормальная, ты тоже нормальный, но есть
один псих. Настоящий псих. В твоей семье.
А значит, и на тебя тоже падает тень подозрения.

Когда подрос, просто перестал обращать на брата внимание.
Как будто его и нет. Так бывает, когда идешь по улице
и замечаешь боковым зрением нечто неприятное,
что-то такое, что вызывает ужас и отвращение: например,
разорванный труп животного, но знаешь —
если туда не смотреть, то как будто и нет ничего,
как будто все в порядке.

Вот так и теперь: сидят вместе, молчат,
никто на них не обращает внимания, как будто их
и нет. Да разве мало их тут осталось —
тех, кто не выбрался,
тех, кто лежит на обочине,
как мертвое разорванное зверье.

Руководство интерната давно разбежалось.
За больными присматривают несколько уборщиц,
Старые женщины, которые проработали
здесь всю свою жизнь. Шесть или семь.
Не так уж мало для города-миллионника.

Мародер

Плохая биография,
из таких биографий делаются утренние новости.
Его старик замерз в декабре в пустом трамвае.
У мамы проблемы с сахаром.
Незаконченное техническое, два года на учете.
Спаленное йодом горло,
разорванное арматурой ухо.

О чем ты мечтал все эти годы?
Чего хотел?

Все, чего он хотел, лежало
в ближайшем торговом центре.
Взломать его было все равно, что взломать
печати на папских грамотах.

«Я никогда, — писал он, — не имел
столько денег, чтобы купить
все, что мне хочется. Всегда что-то
откладывал на лучшие времена.
Лишь теперь понял, что лучших
времен не будет.

Ты тоже родился здесь.
Ты знаешь, как оно все.
Повторяй за мной:
жизнь — жестокая и несправедливая,
жизнь — безнадежная и короткая,
жизнь — безрадостная и подлая.
Тот, кто ничего не имеет,
ничего и не будет иметь.
Тот, кому нечего терять,
ничего и не потеряет».

Тут давно никто не ожидает лучших времен.
Тихую, молчаливую смерть тут никто не отличает
от остальных женщин.
Доброе сердце, больные легкие:
живешь с ней, потому что любишь,
помираешь потому, что живешь с нею.

«Спасибо, что пишешь, — благодарит он, —
спасибо, что пишешь».
«Не за что», — отвечаю я.
И в самом деле — не за что.

Плейер

Саша, тихий пьяница, эзотерик, поэт.
Целое лето просидел в городе.
Когда начались обстрелы — удивился,
стал смотреть новости, потом бросил.
Ходит по городу, не выключая плейера,
слушает разных динозавров,
натыкается на сожженные машины,
на разорванные тела.

Нам останется вид от всей истории,
вид от мира, в котором мы жили,
слова и музыка нескольких гениальных
мужчин,
что тщетно пытались нас
всех предостеречь, пытались что-то объяснить,
но ничего не объяснили, никого не спасли,
лежат на кладбищах.
И из их гениальных грудных клеток
растут теперь цветы и трава.
Больше не останется ничего —
лишь музыка, лишь пение, лишь голос,
Что заставляет любить.

Можно никогда не обрывать эту музыку,
Слушать космос, закрыв глаза.
Думать про китов в ночном океане.
Больше ничего не слышать.
Больше ничего не видеть.
Больше ничего не чувствовать.
Кроме запаха, конечно.
Кроме трупного запаха.

Капеллан

Игорь, капеллан, тридцать лет,
но не бреется, чтобы выглядеть взрослее.
Все хотят выглядеть взрослыми, серьезными.
Тем более в тридцать.
Возраст, в котором можно потеряться.
Опасный возраст. Даже для капеллана.

Странно исповедовать людей,
которые так упрямо и последовательно нарушают все
господни предписания. Обжигают кожу о расплавленный
металл, обжигают губы табаком, курят
на ветру, оглушенные, разгневанные.
Окурки летят в мокрую траву.
Недопалки летять у мокру траву —
крестики, иконки, машинное масло под ногтями,
отключают телефоны,
идут на исповедь.

Рассказывают ему свои секреты, делятся бедами.
Он бы уже и не слушал этого всего, но что он должен делать.
Каждый грех — будто камень с морского побережья.
Разгневанные мужчины кладут ему эти камни в ладонь —
каждый — свой теплый камень, подолгу ношенный в кармане.
У него уже полные торбы этих камней,
он уже с трудом волочит их за собою.
А они все приходят и приходят,
приносят свои камни,
передают ему,
будто что-то самое важное.

Постоянно, уже столько дней.
Докуривают, шутят, встают в очередь,
боятся не успеть.

Все успеют.
Никто не опоздает.

Шпион

Володя, 25 лет,
Врач, психолог,
Ведет видеоблог, учит правильно
относиться к жизни,
Получать радость от ежедневных вещей,
Объясняет простые слова,
Отсеивает негативную энергию,
Будто тяжелый речной песок.

Два месяца назад попал в плен,
Нашли видеокамеру, обвинили в шпионаже.
Никаких шансов выйти, будет сидеть
до Страшного Суда.

Лежит в бетонном мешке, на матрасе,
накрытый одеялом, одетый в чужой свитер
с остатками крови, рядом с кем-то темным-темным.
Боится смотреть в его сторону, лежит, а темный его доканывает:

Ежедневные вещи, — шпион, — нательное белье, вчерашний
хлеб,
Замысел Господен, шпион, — колючее одеяло, пропахшее дождями.
Прячься под него, шпионствуй,
Вынюхивай, высматривай, подглядывай за отчизной,
пытайся разглядеть,
Что это она от тебя так упорно прячет,
Чем никогда не делится, подглядывай в щелку света,
За которой вершится правосудие.

Святое семейство прячется за дверьми остывшего
жилья.
Проем разбитых дверей задернут колючим одеялом.
Насколько хватит теперь нашего умения
Понимать простые слова, не упрекать никого за отсутствие
Тепла, за растревоженный свет?

Настанет час, сами позовут — и тебя, шпион,
И всех нас позовут, с вещами, с одеялом, с остатками боли.

Пойдем в синие снега,
Пойдем в красную ночь,
Будем идти на свет небесной щелки,
Будем спешить на Страшный Суд,
Судите нас, судите, судьи, лишайте надежды,
Посылайте на исправительные работы —
Исправленные, напуганные, мы говорим простые слова,
Хватаем сухими губами горячий снег,
Последний снег, золотой.

Носорог

Полгода она держится.
Полгода разглядывает смерть,
как носорога в зоопарке:
темные складки,
тяжелое дыхание.
Боится, но не отводит взгляда,
не закрывает глаз.

Страшно, очень страшно.
Так и должно быть.
Смерть страшна, она пугает.
Страшно чувствовать смрад красного месяца,
Страшно смотреть, как делается история.

Полгода тому назад все было совершенно иначе.
Полгода тому назад все были другими.
Никого не пугали звезды,
что падали в водохранилища.
Никого не настораживал дым,
что поднимался из разломов черного грунта.

Среди ночной улицы,
среди шума и огней,
среди смерти и любви
она упирается лицом ему в плечо,
она бьет его отчаянно кулаками,
плачет, вскрикивает в темноте.
Я не хочу, говорит, всего этого видеть,
я не могу все это в себе носить.
Зачем мне столько смерти?
Куда мне ее девать?

А куда девать смерть?
Носить ее за спиною,
будто цыганское дитя:
никто его не любит
и оно никого не любит.
Любви так мало,
любовь так беззащитна.

Плачь и разбивай темноту своими теплыми руками.
Плачь и не отходи от него ни на шаг.
Мир никогда не будет таким, как раньше.
Мы ни за что не позволим ему
быть таким, как раньше.

Все меньше горящих окон на холодной улице,
Все меньше беспечных прохожих
возле витрин магазинов.
В адской осенней тьме остывают поля и реки.
Гаснут под дождем костры.
Замерзают среди ночи города.

Перевод с украинского Полины Барсковой при участии Остапа Киня


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Марш микробовИскусство
Марш микробов 

Графика Екатерины Рейтлингер между кругом Цветаевой и чешским сюрреализмом: неизвестные страницы эмиграции 1930-х

3 февраля 20223802