3 июня 2015Литература
183

Условия освещения Лосиного острова

Сергей Сдобнов о новой книге стихов Василия Бородина

текст: Сергей Сдобнов
Detailed_picture 

В июне на прилавках оставшихся книжных магазинов появится книга Василия Бородина «Лосиный остров». Я ждал ее появления больше года; на «острове» собраны тексты, написанные 32-летним поэтом за 2005—2015 годы — время жизни одного поколения.

Тексты пятой книги московского поэта Василия Бородина — уходящая возможность побывать на краю света, там, где каждое движение души имеет форму, вес, направление и цель.

Часто я думаю, что тексты Бородина написаны несуществующим человеком, существом, забывшим себя ради возможности речи о дрожащем мире, окружающем нас постоянно и видимом для немногих.

Принцип чтения стихов Василия Бородина постоянно меняется — перед нами мерцающее свечение текста, обреченного открывать, высвечивать и охранять явления жизни и речи. Олег Юрьев в уже далеком 2007 году написал о Бородине самое точное:

«У Василия Бородина нет, во-первых, потребности и склонности посредством стихов раскрывать, дораскрывать и перераскрывать свою личность и рассказывать, дорассказывать и перерассказывать свою жизненную историю. То есть я бы сказал (грубовато, уж простите, но для экономии места): Василий Бородин больше любит стихи, чем себя. Он пытается освещать пространства, а не заселять собою уже освещенные».


Любовь к другому и постоянный отказ от себя как свидетеля свершающегося мира — основная позиция этих стихотворений. Что освещает письмо Бородина?

у игольного ушкА
верблюжат ведут смотреть
как на той стороне стежка
человек думает умереть

у него в организме
ветвящимся огнем
ходит мысль что он низмен
и псалом не о нем

а собака во дворе
все же не воет
и вот день в ноябре:
все живое

В текстах Бородина мы оказываемся свидетелями нескольких событий, происходящих одновременно,— например, умирания, невозможности спасения и при этом надежды на внешние признаки жизни, когда внутренние дают сбой: «собака» не признает смерти, и день случается — все приобретает горизонт существования, в котором реальность внутренняя сверяется с состоянием внешнего мира, обретающего в этой книге не столько смысл, сколько выраженную ценность, возможную в любой ситуации. Ценными становятся явления и события, незаметные нашему взгляду, пропускающему мир незначительной жизни:

нота майского жука
ни
с чем не сравнима
— как навстречу тебе — мыслящий орех
а у тебя в черепной скорлупке —
вообще ничего,
после
всех лет и книг

Остается ощущение неизбежной сопричастности с малыми силами этой Земли: нам показывают возможности слабой и недолговечной жизни — сколько живет жук? Акцент с возможного «себя» в текстах смещается на явление, достойное освещения больше, чем человек. Что помогает нам видеть «дрожащую жизнь» в текстах Бородина? Прежде всего, Свет — как среда обитания всех тех странных предметов и явлений, которые мы найдем в этой книге. Свет на этих страницах — не только место, но и способ познания; еще Платон в конце шестого тома своих сочинений, а точнее, в трактате «Государство» пишет, что «создатель чувств породил и силу видеть (чувство зрения), и силу быть видимым. Но чтобы увидеть, например, цвета, необходимо, чтобы к этим двум силам, или “родам”, присоединился третий род — свет».

Но чтобы смотреть на этот Свет, необходимо найти носителя — человека:

— так выносят воду в крУжке
человеку цвЕта всей
расстающейся землИ —
клину видимой углами
непрямыми тех полей
европейских — журавлей
клину видимой углами
непрямых полей — землИ
цвет лицА у человека
цвет лицА и рук когда
кружку взял — а там вода

Зеркало узнавания себя — обретение облика — у Бородина не принадлежит кому-то, оно относится к стихии, доступной всем, — воде как стадии забвения — пространству выравнивания опыта, когда сама земля посмотрела в зеркало воды с помощью человека и увидела воду, хотя обычно мы видим что-то, отраженное в водной глади.


Никто в этой книге не обижен, каждый голос находится на одном уровне с остальными — но мы не среди одинаковых существ и чувств: напротив, мы оставляем следы своих пальцев на полях изобилия. Эти поля полны Жителей — не замечаемых теми, кто лишен взгляда. Рядом находятся явления, поменявшиеся признаками, частями своего образа: «крыло серого зимовавшего целлофана» существует наравне с «мусорными тенями птиц» — к ним не подойти, можно только смотреть:

видишь, они невидимы, они там
и не страшны, и ходят не приближаясь —
мусорных тЕни птиц по пустым кустам;
«жизнь,
где твоя жалость»

видишь, к разрыву туч повело крыло
серого зимовавшего целлофана
в ветках, и все дорОги лежат светло,
и
идти — рано

Дорога к миру Бородина построена из лучей света, направленных на то, что обычно скрыто от глаза и ума. Поэзия в этой точке обращается к опытам живописи и, прежде всего, «лучизму» Михаила Ларионова и Натальи Гончаровой. Предмет начинает восприниматься из разных центров; каждый живой участок текста Бородина обретает свою перспективу, и мы воспринимаем не сам предмет в тексте, а «сумму лучей, идущих от источника света, отраженных от предмета и попавших в поле нашего зрения». Предмет и у Михаила Ларионова на холсте, и в письме Василия Бородина — отправная точка для движения эмоции, ритма наблюдаемой жизни. Читателю предстоит стать невольным свидетелем стирания границ между предметом и плоскостью — в данном случае текстом.

вне земных своих слабых стран
вне границ
поет угол колОк заряд
света — звукоряд
и из неотвратимых ран —
взрыв ресниц

чем старения серафим —
краска, слой —
ни раскачивал бы ветвей
свод — живей
все становится: он как фильм
он незлой

грани таяния по «чуть
было не простил»
у него сторонятся глаз
и сплелась
сетка среди листвы лучу —
был, простил

Мир «Лосиного острова» устал от взгляда, взгляд ранит, в самой точке касания уже накоплены тысячи глаз. И тогда сам предмет в тексте Бородина становится источником света и, оставаясь в тени смысла, обращает наше внимание на другой предмет, который важнее его, и мы видим, как одна часть мира жертвует собой для другой. Отказ от себя как части текста у Бородина позволяет показать реальность, больше всего напоминающую реальность иконы, но иконы непривычной, совмещающей «низшее» и «высшее» этого мира; письмо Бородина уравнивает икону-слово и «поролон в подошве»:

терменвокс распадается на мензуру и амплитуду
туда смыли золото по ошибке
и икона в воздухе обрастает
человеком — встречным, любым другим
поролон в подошве плохих кроссовок

расставанье, гимн

Мы читаем стихотворения, в которых строятся связи между не случающимися рядом вещами, — связи, живущие недолго, но возможные в опыте любого — как и их потеря.

Василий Бородин ясно осознает недолговечность любой связи: «дальние звезды — вспышками — объединялись в фигуры, / а / потом между ними так же мгновенно терялась связь». Но в этой книге мы никогда не окажемся в пространстве полной тьмы; свет окружает нас в разных плоскостях: телесной «свет вокруг руки» — внешней «лужи светятся по краям» — и метафизической: «как корабль, идущий вдоль ровных, как свет, забОров».

Сравнение композиции текстов Бородина с иконой — не случайная ассоциация по выхваченному из «песни» слову. Речь идет о методе обратной перспективы, перенесенном Бородиным из практики иконописи и трудов Флоренского в устройство своих текстов. Обратная перспектива — художественный прием, при котором удаленные объекты кажутся более масштабными, а невидимые грани предмета — видимыми: смысл подобного изображения — реалистичность, в отказе от иллюзии — утверждение иного, малопредставимого мира: я так существую!


Образы, которые можно найти в текстах Бородина, подозрительны; часто возникает ощущение движения образов — скорости видения, и тогда сам образ уходит на второй план: создается впечатление, что письмо Бородина претендует на мир «не образов», мир, где все существует просто. Эта гипотеза напрямую связана с видением мира первозданным человеком, описанным, например, в «Невидимой брани» Никодима Святогорца: «первозданный Адам создан от Бога не воображательным». Он одной «мыслью чисто, невещественно и духовно созерцал одни чистые идеи вещей, или их значения мысленные».

Практика построения в текстах Бородина обратной перспективы противостоит линейному восприятию мира — учитывая, что прямая перспектива выражает субъективный взгляд на мир. Флоренский писал, что мир в прямой перспективе неполон: это лишь внешняя оболочка, соотносимая с пространством «падшим человеческим умом, утратившим целостность». Благодаря возможностям обратной перспективы в письме Бородина предмет не видится нам, а уже мыслится, но эффект зрения-взгляда остается — мы привыкли смотреть.


Стихи, написанные поэтом за 10 лет, не принадлежат одной системе зрения; кроме явной связи с возможностями иконы мы наблюдаем выход письма в плоскость, где перспектива отсутствует, где она излишня:

трещина пришлась
на треть лика
правый глаз уцелел
и нас видит, но
без объема, просто:
«я среди них»

В этом небольшом тексте в сжатом виде представлен ответ на вопрос, как видели мир египтяне: для них плоскость без объема — это мир для многих, мир, ведущий этих многих в края загробного мира. В путешествии по страницам «Лосиного острова» нас постоянно будет преследовать ощущение смены атмосферы — словно слои воздуха, сами не зная о том, соприкасаются, но относятся в эти моменты к очень далеким друг от друга мирам.


Кроме лучизма, принципов иконописи и египетских надписей поэтика Бородина на ритмическом уровне связана с открытиями физики, давно ставшими частью общего образования, — например, с принципом Гюйгенса о существовании света как волны; тогда свет в своем движении дотрагивается до каждой точки и превращает ее в центр новых колебаний:

как кони в яблоках живут?
овес овес навес
и в яблоках еще белы
и слЕпы семена
веди веди рукой траву
весь шар холма в траве
и крыш далекие углы
бледны как имена
забытых еле-встречных, вдруг
как бы глядящих сквозь
вагонный грохот, а когда
все видно — их и нет
но воздух тут — как «все вокруг»,
«все вместе», «все сбылось»
и ободом горит вода
сребрясь на глубине

Волна бородинского письма охватывает один предмет, его свойство и перетекает на другой, связанный с ним, и так — пока длится дыхание текста.

Иногда оно замирает; эта остановка тоже имеет физическое объяснение: сигнал, посылаемый спутником, не сразу доходит до Земли, и образуется промежуток, когда свет в пути, но будто уже на месте, — это зазор между посылкой сигнала и приемом команды к действию — и тогда в «Лосином острове» происходит чудо родства и оживления чего угодно, например, сил природы — это время, пока письмо выстраивает почти необъяснимую драматургию, а поэт продолжает заниматься своим уделом — уточнением слов, чтобы они соответствовали новой, только что познанной ситуации:

брат Снег снял фильм, доминиканец
брат Дождь — пошел, он францисканец
пошел
со съемочной площадки
увидел рыжую лошадку
и говорит:
а крыша где?
и оба ходят по воде

* * *

Чтение современной поэзии — процесс уточнения своего положения в этом мире, положения головы, сердца и остальных органов дыхания, движения и мысли. Свет Василия Бородина — пример перевода «возвышенного» Света, света нетварного (божественного и доступного немногим), в свет, созданный руками человека для таких же, как он, — без иерархии и власти одного элемента над другим.

и дрожит, шагнув, стрелка
— но при мытье тарелки вдруг —
планетарной
дуговою орбитой капля бежит
и отражает лампу —
как свет нетварный
взял и обвел дыханием
шаг и жизнь

* * *

После диалога со стихотворениями Бородина осталось несколько вопросов, которые были заданы автору «Лосиного острова»:

— Вася, читая твои тексты, часто забываешь о происходящем вокруг — попадаешь на сковородку забвения; как ты сам воспринимаешь важные для тебя стихи?

— Задумался! Кажется, есть две породы стихов: одни довешивают к реальности какой-то трудноуловимый объединительный призвук — знаешь эти старинные инструменты с бурдонной струной, которая всегда открыта и играет одну ноту; ну и вот с некоторыми стихами буквально — идешь смотришь на листву, а сквозь нее на тебя вдруг идет твоя собственная жизнь, шмяк — проснулась. Просто наличие жизни. Оно вроде невидимо, но это как иногда летом сидишь у открытого окна, и теплый воздух, встречаясь с тем, что похолоднее, делается виден, идет такой вертикальной волной по всем деревьям, по крышам вдали — вот бывают такие стихи. А другие — не о межпредметном-межчеловеческом, а собственно о предметах и людях, об их отдельности, о том, что все конечно и, сколько ни живи, ни черта не поймешь ни в чем.

Мне самому если какие-то стихи удаются — они такие дворняги, помесь этих двух пород. Там все, с одной стороны, случайно, врозь и на фиг, а с другой — вместе и в смысл.

Сейчас скажу ерунду, но смотри. Мы все — ровно настолько художники, насколько способны увидеть совершенство всяких «случайных» одновременностей. Вот окурок у лужи лежит под углом к другому, и этот случайный угол — самый красивый из возможных. Ногой подвинешь, сам, намеренно — будет бездарно. Или какие-нибудь люди на соседнем эскалаторе: они всегда — совершенно осмысленно построенная группа, с драматургией, с метафорическими всякими планами матрешкой. Как-нибудь покажу гравюру Фаворского «Станция метро “Охотный Ряд”» 39-го года. Там сначала глядишь на лица: девчонки там — ну как Беатриче из «Виты-Нуовы»; потом замечаешь страшноватого военного в правом нижнем углу. И так глядишь-глядишь, какими-то рывками зрения поскальзываешься на довольно быстром движении, очень хорошо переданном, — и замечаешь в конце концов, как сделано отражение в полированном дереве, в этих широких перилах между едущими лестницами. Это отражение там и есть суммарная «современность», настоящий смысловой и эмоциональный узел, и в нем — а это ну вроде бы просто талантливое и точное графическое решение: отражение и отражение — в нем тревога, явная, общая смазанность тяжелая, именно внутреннее поскальзывание на всем — и, в конце концов, обезличенность и перевернутость жизни! При всей молодости, здоровье, радости иногда. И радость там — такая... нервная и шаткая. Ничего тупо-обличительного в этом рисунке нет, авторского малодушия, самообманов — тем более нет; все сделано как соседство, пропорционально точное, буквально идиллии — и буквально ада.

Не знаю, зачем рассказываю; время у нас сейчас не совсем такое, смысловые всякие слои в нынешнем искусстве — в стихах, в чем угодно — тоже не совсем такие, но эту картинку я тебе покажу, это практически камертон.

— Много ли ты не можешь вспомнить из тех событий, что с тобой происходят?

— Да! Часто не знаю о чем-то, было или приснилось. Поэтому надежнее всего — жить вперед.

— Помнишь ли ты свое состояние до того момента, когда начал серьезно писать?

— Так. Совсем серьезно писать начал лет в десять. Прочитал переводы хокку; слоги не считал, просто это ведь и зрительно очень красиво: три строчки. Первое стихотворение — вот, помню, улет серьезное:

старый колдун,
одинокий и лысый,
был похоронен здесь

Не знаю, в какую лепешку расшибиться, чтобы это не сбылось.

— Что тебя здесь держит?

— Отшутиться, нет?

Документалку видел — знаешь, какую? Как муравьи переплывают реку. Они всем муравейником идут к берегу и на воде сцепляются лапами в круглый блин. Между ними, в этих узлах из лап, получается воздух, и блин не тонет. Воздух в лапах и держит — что еще? Беречь друг дружке, кроме прочего (или вообще прежде всего), свободу, непредсказуемость; можно размахнуться и назвать это каким-нибудь четырехбуквенным английским словом из битлзов-пистолзов, а можно молча. Вот и все.

— Вася, поэт часто по своему возрасту не соответствует своему опыту, некоторым можно в тридцать дать пару сотен лет или вовсе записать в ранний мезолит. Как ты воспринимал большие витки истории вокруг тебя и страны, например, начало 1990-х, например, любой митинг 2010-х, взрывающий ФБ, когда люди, не чувствующие своих прав, пробуют обрести их в публичном пространстве?

— Тошно от того и другого поровну; можно сразу про мезозой? Еду на черепахе, грызу специальный корешок, как йеху, — и вдруг навстречу ослепительная... Молчать, ладно, девяностые. Это будет неинтересная картинка, но она такая же узловая, как тот Фаворский. Допустим, 94-й год. Потихоньку утихает гиперинфляция; общая нищета входит в такое русло неизбежное, когда с ней уже смирились. И из одежки на вещевых рынках — китайские черные куртки с оранжевой подкладкой, которые можно вывернуть наизнанку, и они становятся оранжевыми куртками с черной подкладкой. Потом наоборот. Потом опять наоборот; можно никогда не стирать. Всех размеров были эти куртки; всех возрастов люди в них оделись. И кроме них были лыжные шапки желто-зеленого неонового цвета. И вот октябрь ближе к ноябрю, небо полмесяца уже серое, день ближе к вечеру, морось, стены домов давно некрашенные, в мелких трещинах, ржавые столбы и совсем ржавые сварные опоры козырьков на остановках по обе стороны дороги. Людей почти нет. И все — и дети, и взрослые — в этих тяжелых от воды черно-оранжевых куртках и — тоже все — в неоновых, мертвенно-ярких шапках, которые эту сплошь серую, немощную, но остаточно человеческую унылость сверлят таким... жестоким космосом! Это так запросто не расскажешь; про рейвы интереснее. Но я помню тот день и ту улицу, ту простенькую колористическую ситуацию — труднообъяснимо обо-всем-правдивую, до последней глубины.

— Не все знают, что ты много рисуешь, — скажи честно, где все твои работы, это же тысячи графических листов и живописи? Есть ли желание показать эти работы в формате выставки?

— Все у друзей, все у друзей. И девять десятых этих рисунков — полнейший мусор.

— «На самом деле» вопросов к тебе тьма, но задам последний. Была такая страшилка в конце девяностых — про мертвое и живое: никак нельзя было понять, кто перед тобой — мертвый или живой человек? Тогда еще Пелевин написал рассказ «Синий фонарь», в котором дети в палате играли с этими статусами; там все мальчики в какой-то момент сговорились стать мертвыми и напугать одного помладше и понаивнее. Но тогда понятно — я сам в школе не очень понимал, кто шевелится, а кого шевелят. Есть ли сейчас подобные ощущения? Какие критерии жизни?

— Уй, знаешь, наверное, как. Такая жизнь-совсем-жизнь — она может быть как мяч, который все друг другу кидают, а иногда он может лежать в песке. О нем вдруг вспоминаешь, идешь искать. И ни фига, седеешь в этом поиске, забываешь в конце концов, куда вообще идешь, — а он тебе как раз на башку падает. Это что-то для каждого дискретное, само по себе ничье. И этого мяча можно бояться (фиг знает, он то огонь, то лед), можно пытаться забрать себе целиком, но ведь все не то. Знаешь, я до сих пор не видел целиком «Blow-up», видел только сцену с невидимым мячом. По-моему, наши стишки, надежды, лучшие дни — это вот такой невидимый мяч. Как там в одном стишке... Верный шар.

Василий Бородин. Лосиный остров. — М.: Новое литературное обозрение, 2015.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221549
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221589