16 октября 2015Литература
94

Толкователь надежды

Александр Марков о новой книге стихов Дмитрия Строцева

текст: Александр Марков
Detailed_picture© Colta.ru

В новой книге Дмитрия Строцева «Шаг» меньше элегичности, больше сосредоточенности. Слово никогда не будет убаюкивать себя ритмом, но взрываться недовольством проповеди. Книга открывается эпиграфом из статьи В.В. Бибихина о развитии мысли Хайдеггера: «...Шаг делается не в сторону от тесноты в позицию наблюдателя, а внутрь тяжести». Очевидно, что имеется в виду не только тяжелый шаг уставшего от привычных понятий, ищущего опору внутри собственного бессилия — такой экзистенциальный поворот Бибихину и Строцеву близко знаком, но не близок. Шаг здесь имеет то же значение, как говорят о шаге механизма, «шаге поршня», о мере перемещения. Такой шаг невозможен, если нет зазора, нет свободы, но этот зазор он должен преодолеть, обозначив строгую меру собственной вменяемости.

Преодоление зазора и есть схема действия политических стихов Дмитрия Строцева, как в карикатуре на белорусского вождя («Загадка»): «бывало темно за окошком / а он все леса обошел с лукошком» — фамилия президента легко угадывается, но не в привычных созвучиях, каламбурах и прочей лирической софистике, а в окончательной доводке стихотворного поршня, упирающегося в глухоту уже совершенных страной политических шагов. Пустое и гулкое лукошко и оказывается единственным обозначением событий. Белоруссия для Строцева — это страна длительной глухоты, заглушенности звуков и красок, «земля крепостей / стертых до десен», отзывающаяся только на клич самой природы. На солнце правды «выходим блаженно»: это даже не молния события, к которой привыкли любители Хайдеггера (ведь «вяжет молния как хурма / ляжет вольная на дома»), а единственная возможность для сделавшего шаг понять, что он не предал человека и природу.

Риск предательства слишком велик: в этом мире сама попытка назвать себя «чьим-то» предает тебя в чужую власть, попытка назвать «своим» и утвердить свое «я» сразу же противопоставляет другим. Исходный мир Строцева — мир фатальной вненаходимости: в нем нет той игры грамматическими категориями, которые любили футуристы и Роман Якобсон; напротив, любая грамматическая категория сразу дает осечку. Сказать «мы ничьи» означает сказать миру «нет», а сказать «мы твои» означает сказать «нет» всему не-нашему. Строцев исследует ситуацию бегства от свободы (по Фромму), но только для него это не вопрос социальной ответственности, а (в чем его открытие) вопрос одежд языка, которые оказываются слишком разделяющими; у него не ружье, а уже униформа убивает. Фрейд видел в униформе наготу, стыдливость, агрессивно разрешающуюся в растерзанных бомбами трупах врагов. Строцев видит в униформе употребления «я» и «ты», «мое» и «наше» бормотание агрессии, которое можно преодолеть, только устыдившись.

По стыдливости Строцев сравним с Велимиром Хлебниковым («записки стыдесной земли»): стыдливость не просто в природе вещей (мало ли дальних эпигонов опыта Хлебникова писало о скромности родной природы), а стыдливость как готовность молитвенно застыть перед чужим непониманием. Просто простить злодеев — для этого достаточно быть великодушным и верить в победу добра, но непросто простить тех, которые «не понимают, что делают». Несколько стихотворений книги посвящено расстрелу 16 марта 2012 года Дмитрия Коновалова и Владислава Ковалева, обвиненных в терроризме. Дело Коновалова и Ковалева загадочно для многих наблюдателей: сторонники обвинения видят в них мизантропов-маньяков, а защитники считают, что дело сфальсифицировано. Для Строцева Коновалов и Ковалев «невинноубиенные», которые свидетельствуют перед Богом и людьми о возможности другой жизни — о возможности посылать письма маме из расстрельной камеры, говорить открыто после пыток, противостоять всем формам искажения жизни.

Прежде поэзии был знаком опыт узников концлагерей, которые никогда не знали, выживут ли они в лагере. Герои Строцева знают, что их казнят, и поэтому вовсе не выступают как герои: они — «фотороботы», «мутные силуэты», отражение общей растерянности и потерянности на экране следственного монитора. Они могут быть и в депрессии, в никчемности, в ненужности человека другим людям, но эта депрессия — не детективное объяснение происходящего. Ничто так не чуждо Строцеву, как поиск вины, как попытка вывести из психологии поступок, весь этот обличенный Ницше ресентимент. Депрессия — это больше чем экзистенциальная заброшенность, это та блокада, в которой человеку остается лишь надежда: «лифостротон / клетка колизея / в звериной цепи» — перечисляются звенья опыта христианской цивилизации, связанные только надеждой и ничем больше.

Несколько стихотворений книги посвящено расстрелу 16 марта 2012 года Дмитрия Коновалова и Владислава Ковалева, обвиненных в терроризме.

Строцев — настоящий толкователь надежды, которая вовсе не расчет, не мысль о том, что возможна удача, а «нечаянное» решение. Образ надежды — желание поэта проспать ужас ХХ века, которое вдруг исполняется: «а пробуждается / уже / в золотом веке / поэзии гармонии и свободы / или / на этапе в ГУЛаг». Надежда — это нечаянный срыв в привычных расчетах, не просто благо паче чаяния, но любое событие паче чаяния, которое, преодолевая себя, преодолевает и жалкое состояние человека. Уничтожение человека на этапе в лагерь — это преодолевшая себя артикуляция отчаяния, которое вновь возвращает жизнь раздавленному узнику.

В мире Строцева нет стертых психологических метафор лирики: отчаяние, уныние, порыв, испытание. Если человек в унынии, то он раздавлен, и он по-настоящему сочится кровью, по-настоящему требует срочной операции. Если человек отчаялся, то это не значит, что он теряет ко всему интерес, это означает, что он стоит на грани и чувствует эту грань: «но никогда не сделает наколку» воровского мира. В его мире всегда есть тяжба двух голосов: митрополита Филарета и Сталина, сторонников украинского и сторонников российского патриарха, коллаборациониста («нацисты-то нацисты») и палача. Оба этих голоса обвиняют жертву в ее бедах, только один — сочувствующий жертвам, а другой — безжалостный.

И здесь появляется третий голос, который ничего не говорит в защиту жертв, но просто показывает, что жертвами уже стали все, что всем остается только надежда, а не вера: «нацисты-то нацисты / но теперь / не пыльно». Верить сказанному невозможно, невозможно поверить тому, что увидел, но только надежда говорит «нет» этому увиденному ничто и ничтожеству. Или есть два голоса, отказывающиеся обвинять жертву: Казанская Мать и Остробрамская Мать — и тогда поэт говорит, что все заслужили сочувствия, все ранены и всем нужно скорее омыть раны. Это бегство омовения, «дождик / то серый / то изумрудный», фуги, подчеркнутые графическими лесенками стихов, и есть единственная слеза стыда, в которой только и можно разглядеть надежду.

Слишком часто от стыда не плачут; у Строцева научились плакать от стыда, шить «из разрывов слепящих»: нагота, разрыв исторгают из глаз слезу, которая вдруг вновь сшивает человека, как ткань. Это и есть надежда: возможность неожиданно сшить распавшуюся ткань человечности и ничего больше. Для этого просто нужно говорить не «да» миру, которое может раздавить мир, «Да убивать / настоящее», что «повторяю за отцом / и дедом», а говорить, как мир уже вспыхнул и погас: вспыхнул гневом и погас кротостью. «Изустное кино», как названа вошедшая в сборник поэма.

Дмитрий Строцев. Шаг. — Минск: Новые мехи, 2015 


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221545
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221586