24 ноября 2016Академическая музыка
131

«Я пишу музыку более 70 лет»

Кшиштоф Пендерецкий — о том, как писать симфонии и выращивать сады

текст: Гюляра Садых-заде
Detailed_picture© Bruno Fidrych

Кшиштоф Пендерецкий, живой классик польской музыки, приехал в Петербург по приглашению фестиваля «Дягилев. Постскриптум», чтобы поприсутствовать на балете «Тристан и Изольда», поставленном по его музыке Изадорой Вайс и представленной на сцене Александринского театра труппой «Белый театр танца» из Польши. А также чтобы получить из рук художественного руководителя фестиваля Натальи Метелицы почетную премию «Удиви меня». Именно так напутствовал молодых композиторов и хореографов сам Сергей Дягилев, поручая им придумать нечто новое и необычайное — например, написать «Весну священную».

Пан Кшиштоф, впрочем, отнюдь не стремится эпатировать публику последние лет примерно пятьдесят. Были и у него грешки молодости — на рубеже 50—60-х он увлекся новыми возможностями оркестрового письма и организации фактуры, алеаторикой и сонористикой. Но Пендерецкий быстро переболел болезнью левизны: сонорный период длился у него лет пять, не больше. И начиная со знаменитых «Страстей по Луке» (1966) он решительно сворачивает на проторенную тропу академизма — в самом высоком значении слова, — по которой степенно шествует до сих пор.

Сегодня Пендерецкий — один из самых исполняемых (и, добавим, почитаемых) композиторов современности, снискавший всемирную славу и одаренный всеми возможными музыкальными премиями, наградами, орденами и званиями, список которых занимает не одну страницу. Достаточно упомянуть, что он является почетным членом венского Musikverein и портрет его висит там, в пантеоне великих, рядом с Шубертом, Брамсом, Мравинским и Янсонсом.

В Петербург Пендерецкий приезжает часто и охотно. Здесь звучали почти все его крупные сочинения. Он — обладатель медали «К 300-летию Петербурга», кавалер ордена «Балтийская звезда», доктор honoris causa Санкт-Петербургского государственного университета и почетный профессор Санкт-Петербургской консерватории. 23 ноября пану Пендерецкому исполнилось 83 года, так что памятная премия «Удиви меня» стала подарком ко дню его рождения.

© Bruno Fidrych

— Пан Пендерецкий, сегодня вечером был показан новый балет Изадоры Вайс «Тристан и Изольда» на вашу музыку. Вы принимали участие в составлении музыкальной канвы?

— Стыдно признаться, но — нет. Я не участвовал в создании балета. Пани Изадора сама выбрала фрагменты из моих сочинений разных лет и составила из них музыкальную композицию. Меня лишь пригласили на премьеру, и я приехал сюда, чтобы посмотреть спектакль. Даже не могу точно перечислить, что именно звучит в балете. Пока что я узнал свою Первую симфониетту.

— Мы разговариваем с вами приблизительно раз в пять лет, так уж получается. Я просмотрела предыдущие интервью с вами; лет десять назад вы заявили, что ощущаете себя завершителем эпохи. Что вы полностью принадлежите веку ХХ — по мироощущению, эстетике, манере письма. Не изменилось ли ваше ощущение? Все-таки с начала нового века прошло уже 16 лет…

— Я по-прежнему так считаю и чувствую. Молодые сегодня пишут иначе, никто из поколения 30—40-летних не пишет, как я, крупные оркестровые сочинения и симфонии — в самом что ни на есть традиционном понимании жанра. Пока что я не вижу по-настоящему новаторских направлений в композиции. Мне кажется, мы все еще эксплуатируем стили и техники, которые были открыты 50 и 60 лет назад.

— «Мы» — в смысле вы лично? По-моему, молодые композиторы сегодня как раз совершенно иначе работают с материалом. У них сложился новый диапазон средств — в их распоряжении визуальные эффекты, электроника, поставленная на службу музыке… да и отношение к звуку и тембру, формообразование очень изменились под влиянием новой цифровой эпохи…

— Хорошо, если так. Я рад, что они ищут новое, но, по моему убеждению, они еще не нашли ничего стоящего.

— А какие новые сочинения вы написали уже в ХХI веке? Когда мы виделись в прошлый раз, вы рассказывали, что пишете Восьмую симфонию с труднопереводимым на русский названием. Сейчас вы ее завершили — и что получилось в итоге? Появились ли другие сочинения?

— Да, я действительно закончил Восьмую симфонию. Это сочинение важно для меня: замысел его возник под впечатлением от цветения моего сада. Это «симфония деревьев», тех, что я собственноручно посадил. Конечно, деревья, их рост были лишь первичным стимулом к созданию новой симфонии. По мере того как я писал ее, она превращалась в нечто более крупное и значительное. Название симфонии — «Песни забвения», или, может, точнее — «Песни прошедшего», в русском языке нет точного эквивалента перевода. Она звучит около 75 минут.

— Прослеживается ли в формообразовании симфонии сама идея органического роста деревьев?

— Впрямую — нет. Симфония развивается по музыкальным законам, хотя музыка ее очень символична. Есть в ней и черты оратории: я ввел в партитуру хор и вокальные партии на тексты немецких поэтов — Эйхендорфа, Гете, Рильке. Тем не менее для меня этот опус — именно симфония по типу изложения и способу развития материала. Есть же у Шостаковича 14-я симфония с текстом.

Сейчас я пишу Шестую симфонию, которую начал двадцать лет назад, да так и не закончил.

— Вы уже задумывались о написании Девятой симфонии?

— Если успею (смеется).

— Вы обратились к жанру симфонии довольно поздно, когда вам было 40 лет. Несмотря на то что обрели известность в 28 лет, когда выиграли анонимный конкурс по композиции. Три ваших сочинения, представленных под разными девизами, получили соответственно первую, вторую и третью премии. Потом был относительно краткий период увлечения сонористикой — и кардинальный разворот в сторону более академичной манеры письма. Так почему же Первая симфония появилась так поздно?

— Я считаю, что настоящую симфонию — не по формальным признакам, а по сути — может написать только зрелый человек. Тот, у которого уже есть пережитый эмоциональный, чувственный опыт, который познал страдание и драматизм жизни — тогда ему есть что сказать людям. Сейчас я нахожусь как раз в таком возрасте, когда нужно писать симфонии.

— Однако же Моцарт начал писать свои симфонии в весьма нежном возрасте…

— Ну, тогда были другой стиль и время. В XVIII веке все писали по 50—100 симфоний. В эпоху романтизма количество симфоний в творческом багаже композитора резко уменьшилось: уже у Бетховена всего девять симфоний, не говоря о Шумане и Брамсе. Но каждая симфония у них — это совершенно особый мир.

Та же картина и в ХХ веке. Мясковский написал двадцать семь симфоний — и это очень много для нашего времени. У Шостаковича — пятнадцать.

— Но Шостакович написал свою первую симфонию, будучи молодым человеком, — и как это согласуется с тем, что вы говорите?

— Ну, Шостакович — это исключение… Я думаю, прежде чем начинать писать симфонии, твой индивидуальный стиль и язык должны как-то устояться, стабилизироваться. Сначала нужно найти свой стиль — а потом приниматься за симфонии. Еще мой профессор говорил: до сорока лет ты не напишешь стоящую симфонию.

— Многие ваши симфонии снабжены программными заголовками: Вторая — «Рождественская», Пятая — «Корейская». Седьмая — вообще почти что оратория, «Семь врат Иерусалима».

— Это не правило; «Корейскую» симфонию я писал по заказу Сеула — и ввел в партитуру несколько народных корейских мелодий. Но далеко не все мои симфонии программны: Третья и Четвертая — без названий, чисто оркестровая музыка. Сейчас я пишу Шестую симфонию, которую начал двадцать лет назад, да так и не закончил. Потому что в то время я получил срочный заказ из Израиля: написать крупное сочинение по важному поводу — 3000-летие Израиля. Так появились «Семь врат Иерусалима». Потом я принялся за Восьмую, и Шестую закончить так и не удалось.

В доме постоянно шли религиозные споры, происходили всякие стычки на религиозной почве. Что неудивительно: в нашей семье сошлись представители трех ветвей христианства, это многовато. Но я зато вырос очень терпимым человеком. Толерантным. Не антисемитом, не фанатиком.

— Дошли слухи, что вы собираетесь писать новую оперу — «Федра». Это так?

— Уже нет. Планы меняются, и то, что было мне интересно несколько лет назад, сегодня уже неактуально. Я действительно думал о «Федре». Но сейчас меня гораздо больше занимает другой сюжет. Я обдумываю замысел оперы «Аустерия» по знаменитому роману Юлиана Стрыйковского. В романе описывается жизнь еврейского местечка на востоке Польши в XIX веке, центральный момент сюжета — еврейский погром. Роман действительно очень известный, он получил литературную премию, и по нему даже был снят фильм.

— В вас перемешаны немецкая, армянская, польская крови. Вы рассказывали, что у вас в семье были даже трения по поводу конфессиональных различий…

— Да, правда. Со стороны моего отца в меня впрыснута немецкая кровь. Мой прадедушка приехал из Германии и поселился в Польше. Был главным лесничим в угодьях князей Рачинских. Возможно, от него я унаследовал любовь к растениям и к лесу. У меня есть обширный ботанический сад под Краковом, на тридцати гектарах. Там я коллекционирую редкие породы деревьев и кустарников: уже собрал 1800 сортов. У меня работают пять садовников — самому мне не справиться.

Мой дед — немец, он был не католиком, а протестантом. Дед служил в австрийской армии. Городок Станислав, где стоял его полк, был так мал, что в нем не было костела. Поэтому, когда родился мой отец, его крестили в униатской церкви.

Мама моя была армянка и принадлежала к григорианской церкви. В Польше жили армяне, бежавшие из Турции и Ирана. Во Львове и Станиславе их было особенно много. Бабушка рассказывала, что их семья родом из Исфахана — это такой город в Иране. Так что южная кровь во мне тоже бродит.

Другая моя бабушка была усердной католичкой. Поэтому в доме постоянно шли религиозные споры, происходили всякие стычки на религиозной почве. Что неудивительно: в нашей семье сошлись представители трех ветвей христианства, это многовато. Но я зато вырос очень терпимым человеком. Толерантным. Не антисемитом, не фанатиком. Впрочем, меня самого крестили в детстве в католическом соборе.

— Венчались вы тоже в католическом соборе?

— Первый раз — да. А больше одного раза и нельзя. Второй брак, с Эльжбетой, мы зарегистрировали просто в загсе.

С 60-х годов определение «Пендерецкий — сонорист» преследует меня как кличка, как ярлык.

— Вы часто обращаетесь в своем творчестве к религиозной тематике, к латинским каноническим текстам, к жанрам культовой музыки. Для вас католическая традиция — это живая традиция?

— А как вы думаете? Да, я верующий человек. Дед ходил в костел постоянно, отец тоже. Поэтому мне с детства близка религиозная музыка XVI—XVIII веков. Люблю Иоганна Себастьяна Баха, например. Хотя я писал сочинения и на православные тексты, и в русле протестантской традиции — «Страсти по Луке», «Псалмы Давида».

Но, в принципе, я придерживаюсь убеждения, что Бог един для всех: и для армян, и для католиков, и для протестантов. И на каком языке ему молиться — это каждый выбирает для себя сам.

— Какая часть ваших сочинений связана с религиозной тематикой?

— Чуть ли не половина. Начиная от «Псалмов Давида», которые я написал в 1957 году, еще когда учился в академии. Очень много крупных сочинений: «Страсти по Луке», «Утреня» — в ней две части: «Положение во гроб» и «Воскресение». Потом еще Te Deum, Magnificat, «Семь врат Иерусалима», «Из Апокалипсиса» — тексты я взял из Откровения святого Иоанна. Но полную католическую мессу так и не написал — и, вероятно, уже не напишу. Есть только отдельные части — Dies Irae, Credo, Benedictus. Последнюю я написал в честь внучки; ей тогда было полтора годика.

— Могли бы вы охарактеризовать свой стиль?

— Это очень трудно — тем более когда ты ограничен несколькими фразами интервью. Я думаю, это дело музыковедов — формулировать, анализировать, а не мое.

Хотя теоретики годами пишут статьи на эту тему. С 60-х годов определение «Пендерецкий — сонорист» преследует меня как кличка, как ярлык. Да, был период, когда я интенсивно интересовался звуком, но это длилось недолго. В этом ключе написаны «Плач о жертвах Хиросимы», «Анакласис». Но в тех же 60-х я написал и Stabat Mater, произведение вполне полифоническое.

— Я вовсе не стремлюсь наклеивать ярлыки. Но что для вас творчество? Для чего вы пишете музыку? Вы стремитесь что-то сказать людям? Или творчество для вас — игра ума, увлекательное самоценное занятие?

— Я пишу музыку более 70 лет. Мне было лет 10—11, когда я написал свою первую пьесу для скрипки. Тогда я учился играть на скрипке, а нот в послевоенной Польше не было. И я сам написал себе учебную пьесу — довольно сложную, между прочим. А вообще-то музыка для меня является необходимостью, потребностью и средством общения с другими людьми.

Я пишу по заказу так же, как сапожник шьет сапоги.

— Посещает ли вас такое чувство удовлетворения после окончания новой вещи, какое испытывает, скажем, столяр, изготовивший добротный стол?

— Художник — это, в сущности, ремесленник. Я стараюсь писать произведение как можно профессиональнее, а музыка приходит сама.

— Значит ли это, что вы, как и древние греки, считаете, что искусство — это высокое ремесло?

— Да, я так считаю. Я пишу по заказу так же, как сапожник шьет сапоги: стараясь как можно лучше выполнить заказ, чтобы у него заказывали и другие. Это производственная необходимость: я ведь в жизни ничего другого не делал — только писал музыку.

— Испытывали ли вы влияние ваших старших коллег по композиторскому цеху — например, Лютославского?

— Абсолютно нет. Если уж говорить о влияниях, то, скорее, я испытывал влияние музыки Шимановского. Но вообще-то у меня сложился свой стиль, независимый от польской музыки в целом. Скорее уж я опираюсь на немецкую традицию: Бетховен, Брамс, Малер. В Польше до меня, можно сказать, вообще никто не писал симфоний. В Чехии писали, а в Польше — нет.

— Но ведь у Шимановского написано три симфонии?

— Только по названию. Формально это не совсем симфонии. Третью, например, скорее можно отнести к ораториальному жанру. Так что я считаю себя основателем жанра польской симфонии. Это по-прежнему живая форма, которая меня интересует.

— Когда-то вы жаловались, что ваша дирижерская деятельность отнимает слишком много времени и мешает заниматься сочинением музыки. В те годы вы давали по 60—80 концертов в год. А сейчас?

— Гораздо меньше, конечно, — около 30 концертов в год. Не хочется растрачивать оставшееся мне время на выступления; я лучше что-нибудь еще напишу.

— В последние годы у вас наладились прочные творческие связи с Пекином. Часто ли вы ездите в Китай?

— Да, я был там месяц назад и поеду еще раз в декабре — выступать с Пекинским симфоническим оркестром. Я также был в составе комитета Пекинского музыкального фестиваля; возможно, я до сих пор там числюсь. Но больше я не руковожу никакими фестивалями; являюсь только художественным консультантом большого Бетховенского фестиваля, который организует моя жена, пани Эльжбета. Десять лет я руководил Фестивалем Казальса в Пуэрто-Рико — но и эта история закончилась.

— Был еще Фестиваль Пендерецкого в Кракове, который проводился каждые пять лет. А сейчас?

— К сожалению, этот фестиваль пришлось закрыть. У польского правительства нет денег на его проведение. Вообще с деньгами на культуру стало туговато.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370295
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341743