Лилия Яппарова: «У нас нет ни прошлого, ни будущего. Мы существуем только в настоящем»
Журналистка «Медузы» о работе в эмиграции, идентичности и о смутных перспективах на завтра и послезавтра
28 августа 202357229В Издательстве Университета Дмитрия Пожарского вышел русский перевод четвертого (и на данный момент последнего из опубликованных) тома капитального труда крупнейшего американского социолога, основателя мир-системного анализа Иммануила Валлерстайна «Мир-система модерна», который охватывает временной промежуток от Великой французской революции до начала Первой мировой войны. Основные сюжеты этого тома: становление либерального государства в странах центра капиталистического мира-экономики, классовые конфликты в процессе развития либерального государства, история борьбы за гражданские права, возникновение современных социальных наук. Каждый из этих сюжетов рассматривается сквозь призму центральной темы всего тома — возникновения трех основных идеологий современности (либерализма, консерватизма и социализма), которые Валлерстайн интерпретирует как варианты одной идеологии — центристского либерализма, в ходе «долгого девятнадцатого века» ставшего доминирующей геокультурой капиталистической мир-системы.
COLTA.RU публикует фрагмент первой главы четвертого тома «Центристский либерализм как идеология».
«Французская революция <...> — это тень,
под которой жил весь XIX век».
Джордж Уотсон
(Watson, 1973, 45)
В 1815 году наиболее важной новой политической реалией для Великобритании, Франции и всей мир-системы был тот факт, что в соответствии с духом времени политическое изменение стало нормальной вещью. «Вместе с Французской революцией парламентская реформа стала доктриной, а не уловкой» (White, 1973, 73). Кроме того, в умах все большего и большего количества людей место средоточия суверенитета все больше и больше смещалось от монарха или даже от представительного органа к чему-то более неуловимому — «народу» (Billington, 1980, 160—166, тж. 57—71). Несомненно, все это было главным геокультурным наследием революционного и наполеоновского периода. Следовательно, фундаментальной политической проблемой, с которой Великобритании, Франции и мир-системе в целом пришлось столкнуться в 1815 году и впоследствии, было то, каким образом примирить требования тех, кто будет настаивать на реализации идеи народного суверенитета, осуществляя нормальность изменений, с желанием нотаблей (как в рамках отдельно взятых государств, так и в мир-системе в целом) сохранить свое пребывание у власти и обеспечить длительную способность бесконечно накапливать капитал.
Идеология — вот имя, которое мы дадим этим попыткам устранить то, что, на первый взгляд, представляется глубоким и, возможно, непреодолимым разрывом между конфликтующими интересами. Идеологии — это не просто способы взгляда на мир, они больше, чем предрассудки и исходные постулаты. Идеологии — это политические метастратегии, и как таковые они востребованы лишь в таком мире, где политическое изменение считается нормальным явлением, а не девиацией. Именно таким стал капиталистический мир-экономика под воздействием культурного потрясения революционно-наполеоновского периода. Именно этот мир выработал идеологии, которые на протяжении XIX и ХХ веков служили и учебниками ежедневной политической деятельности, и кредо, оправдывающими земные компромиссы, этой деятельности присущие.
Была ли Французская революция вдохновлена либеральной идеологией или же она была скорее ее отрицанием? Именно так звучала главная тема дискуссий во Франции (да и во всем мире) во время празднования 200-летия революции в 1989 году. Однако этот вопрос, возможно, не слишком значим, поскольку либерализм как идеология сам по себе является следствием Французской революции, а не термином для описания ее политической культуры. Первой идеологической реакцией на вызванную Французской революцией трансформацию геокультуры в действительности был не либерализм, а консерватизм. Эдмунд Бёрк и Жозеф де Местр писали о революции в книгах, которые и по сегодняшний день остались кладезем консервативной идеологии, непосредственно в ее момент, находясь в сердце событий. Конечно, идеи предшествовали терминам. Сам термин «консервативный», очевидно, впервые появился лишь в 1818 году, а существительное «либерал», возможно, первый раз было использовано в 1810 году.
Консервативная идеология была глубоко связана с представлением о Французской революции как о примере той разновидности намеренного политического изменения, которая разрушает медленное течение эволюции «естественных» социальных сил. Для консерваторов этот разрушительный процесс имел длительное и сомнительное наследие:
«Французская революция была не чем иным, как кульминацией исторического процесса атомизации, восходившего к истокам таких доктрин, как номинализм, религиозный раскол, научный рационализм, и разрушению тех групп, институтов и интеллектуальных устоев, которые были базовыми для Средних веков» (Nisbet, 1952, 168—169).
Таким образом, консервативная идеология была «реакционной» в том простом смысле, что она являлась реакцией на наступление того феномена, который мыслится нами как модерн (modernity), и ставила перед собой цель либо полного поворота ситуации вспять (жесткая версия консерватизма), либо ограничения ущерба и по возможности максимально долгого сдерживания наступавших изменений (более тонкая версия). Консерваторы были уверены, что, применяя свои «рациональные», дедуктивные схемы к политическому процессу, сторонники революции (или реформы — в рамках консервативной догмы между ними мало различий) создают беспорядок, упраздняют вековую мудрость и тем самым наносят социуму вред.
Сам термин «консервативный», очевидно, впервые появился лишь в 1818 году, а существительное «либерал», возможно, первый раз было использовано в 1810 году.
Как и все идеологии, консерватизм был в первую очередь и главным образом политической программой. Консерваторы прекрасно знали, что они должны держаться за государственную власть либо отвоевать ее и что государственные институты были ключевым инструментом, необходимым для достижения их целей. Когда в 1815 году консервативные силы вернулись к власти во Франции, они увековечили это событие словом «Реставрация». Однако в действительности, как мы увидим, ход событий не вернулся к прежнему положению дел. Людовику XVIII пришлось уступить, издав «Хартию», а когда Карл Х попытался установить подлинную реакцию, он был смещен с престола, а на его место был поставлен Луи-Филипп, который принял куда более современный титул «король французов».
Идеальным решением для консерваторов было бы полное исчезновение движений, отражавших либеральные позывы, — за тем исключением, что следующим лучшим решением было бы убедить законодателей в необходимости предельной осторожности при осуществлении какого-либо политического изменения громадной значимости. Однако этого не случилось и в 1815 году, а после 1848 года это будет признано утопией. Вместилищем устойчивой политической силы консерватизма станет массовая обеспокоенность тем, что в «суверенном народе» будет постоянно появляться множество разочарований в реформах. С другой стороны, громадная слабость консерватизма всегда заключалась в том, что он был, в сущности, негативной доктриной. «[Консервативная доктрина] родилась в реакции на Французскую революцию... Таким образом, она была контрреволюционной по своему рождению». А контрреволюция в XIX и ХХ веках в целом была еще менее популярна, чем революция, — и этот ярлык выступал для консерваторов источником постоянной тревоги.
Тем не менее консерваторы ощущали, что их позиции неуязвимы. Самым значительным возражением, которое имелось у них в отношении Французской революции, была убежденность, поддерживаемая ее сторонниками и теоретиками, что через политическую сферу все становилось возможным и легитимным. Вместо этого консерваторы отстаивали органическую концепцию общества и «принципиальную несостоятельность понимания политического как конечного определения человека». Консерваторы поддерживали государство в той мере, в какой оно олицетворяло авторитет, но при этом с подозрением относились к централизованному государству в той мере, в какой оно могло заниматься законотворчеством. Следствием этого было пристрастие консерваторов к местечковости (localism) — отчасти потому, что нотабли были более сильны именно на локальном уровне, а отчасти потому, что на этом уровне можно было по определению меньше сделать при помощи законодательного регулирования. Конечно, среди «контрреволюционеров» этот антиполитический уклон не был всеобщим, он просто преобладал. Весьма убедительное различие между консерватизмом Бёрка (именно он подразумевался в только что приведенном описании консерватизма) и консерватизмом Меттерниха проводит Генри Киссинджер:
«Бороться за консерватизм во имя исторических сил, отвергать значимость вопроса о революции, поскольку консерватизм отрицает преходящую (temporal) сторону общества и социальный контракт, — таков был ответ Бёрка. Бороться с революцией во имя разума, отрицать значимость самого вопроса о революции с эпистемологических позиций как вопроса, противоречащего структуре универсума, — таков был ответ Меттерниха. Разница между двумя этими позициями фундаментальна... Именно эта рационалистическая концепция консерватизма придавала жесткость политике Меттерниха... Именно поэтому эпоха Просвещения глубоко пережила себя в XIX веке в лице своего последнего апологета, который оценивал те или иные действия по их “правде”, а не по их успеху».
Консерваторы были уверены, что, применяя свои «рациональные», дедуктивные схемы к политическому процессу, сторонники революции создают беспорядок, упраздняют вековую мудрость и тем самым наносят социуму вред.
Успех. Это был боевой клич либералов. Но успех в чем? Именно таков ключевой вопрос, который необходимо рассмотреть. Либерализм как идеология, в отличие от либерализма как политической философии, то есть либерализм как метастратегия по отношению к требованиям народного суверенитета, в отличие от либерализма как метафизики добропорядочного общества, — такой либерализм не родился взрослым из головы Зевса, он был слеплен из множественных, часто противоположных интересов. Вплоть до настоящего времени сам термин «либерализм» вызывает весьма различные реакции. Например, существует классическое «смешение» так называемого экономического и так называемого политического либерализма. Кроме того, имеется либерализм социального поведения, иногда именуемый либертарианством. Эта смесь, эта «путаница» хорошо послужили либеральной идеологии, позволив ей обеспечить себе максимальную поддержку.
Либерализм дал начало идеологической жизни и на левом фланге политического спектра — или, по меньшей мере, в его левом центре. Либерализм определял себя как противоположность консерватизму на базе того, что можно назвать «осознанием принадлежности к современности» («consciousness of being modern») (Minogue, 1963, 3). Либерализм провозглашал себя универсалистским. Будучи уверенными в себе и в истине этого нового мировоззрения современности (modernity), либералы стремились пропагандировать свои взгляды и вводили логику своих воззрений во все социальные институты, тем самым избавляя мир от «иррациональных» пережитков прошлого. Для осуществления этого им приходилось бороться с консервативными идеологиями, которые представлялись им охваченными страхом «свободных людей» — людей, освобожденных от ложных идолов традиции.
Однако либералы были уверены, что прогресс, даже если он был неизбежен, не мог быть достигнут без определенного человеческого усилия, без некой политической программы. Поэтому либеральная идеология представляла собой веру в то, что для следования естественным курсом истории требовалось заниматься сознательным, длительным и рациональным реформизмом при полном осознании, что «время — это универсальный товарищ, который неизбежно даст еще большее счастье еще большему количеству людей» (Schapiro, 1949, 13).
После 1815 года либеральная идеология выставляла себя оппонентом консервативному наступлению и как таковая рассматривалась консерваторами как «якобинская». Однако когда либерализм в качестве идеологии приобрел импульс, поддержку и авторитет, его левые черты оказались ослаблены, а в некоторых отношениях либерализм даже приобрел правые характеристики. И все же уделом либерализма оставалось утверждение, что он находится в идеологическом центре — именно так уже в XVIII веке он был концептуализирован Бенжаменом Констаном. В XIX столетии либерализм был институционализирован в качестве центристской позиции, а в середине ХХ века он по-прежнему прославлялся в качестве «жизненного центра» Шлезингером (Schlesinger, 1962).
Громадная слабость консерватизма всегда заключалась в том, что он был, в сущности, негативной доктриной.
Конечно, само определение «центр» — это просто абстракция и риторическая фигура, ведь всегда можно оказаться в центре, просто определяя крайности по собственному усмотрению. Именно это и решили сделать своей базовой политической стратегией либералы. Перед лицом изменения как нормы они будут претендовать на позицию между консервативным лагерем, или же правыми, которые хотели как можно сильнее замедлить поступь нормального изменения, и «демократами» (или радикалами, или социалистами, или революционерами), или же левыми, которые хотели как можно сильнее ускорить эту поступь. Короче говоря, либералы — это те, кто стремился контролировать поступь изменений таким образом, чтобы они происходили с оптимальной, по их мнению, скоростью. Но можно ли на самом деле знать, какая скорость является нормальной? Да, утверждали либералы, и их метастратегия как раз и была приспособлена к достижению этой цели.
В процессе развития этой метастратегии возникли две символические фигуры — Гизо и Бентам. Первый из них был историком, литератором и, конечно же, политиком, второй — философом и сторонником конкретных законодательных действий. В конечном итоге оба они сконцентрировались на феномене государства. Гизо определял модерность (modernity) как «приход в государственном управлении интеллектуальных средств на смену материальным, хитрости на смену силе, “итальянской” политики на смену феодальной» (Guizot, 1846, 299). Он утверждал, что данный процесс начался с Людовика XI, и это в самом деле могло быть верно. Но даже в этом случае подобная политика была полностью институционализирована лишь в первой половине XIX века — как раз тогда, когда Гизо был членом французского правительства.
Гизо искал способ приглушить народный суверенитет, не обращаясь к священному праву королей. Он обнаружил этот путь, провозгласив существование «непреодолимой руки» разума, движущейся сквозь течение истории. Постулируя эту более политическую версию «невидимой руки» Адама Смита, Гизо в качестве первого условия осуществления права народного суверенитета смог выдвинуть обладание некой «способностью», определяемой как «дар действия в соответствии с разумом». А «научная политика» и «рациональное правительство» возможны только в том случае, если ограничить право голоса теми, кто имеет данную способность. Лишь такое правительство устранило бы тройную угрозу «возвращения деспотического государства, освобождения народных страстей и социального распада» (цит. в: Rosanvallon, 1985, 255—256; см. тж. 156—158). Ссылка на науку не является случайной — она фундаментальна. Взаимосвязи между либеральной идеологией и ньютоновской наукой прослеживает Мэннинг (Manning, 1976, 16, 21, 23), демонстрируя происхождение от ньютоновской мысли трех постулируемых им принципов либеральной идеологии: принципа баланса, принципа спонтанной генерации и циркуляции и принципа единообразия. Во-первых, стабильность мира «зависит от того, что его составляющие части пребывают в сбалансированных отношениях». Во-вторых, «любая попытка трансформировать общество, находящееся в состоянии самостоятельного движения, в управляемое общество с необходимостью должна разрушить гармонию и баланс его рационального порядка». В-третьих, «можно рассчитывать, что демократические институты воплотятся в человеческих сообществах всякий раз, когда последние достигнут подходящего уровня развития, по аналогии с тем, как можно ожидать, что любое физическое явление материализуется с учетом принципа достаточного условия для его возникновения».
Либеральная идеология представляла собой веру в то, что «время — это универсальный товарищ, который неизбежно даст еще большее счастье еще большему количеству людей».
Одним словом, Гизо не поддерживал ни Людовика XVI (или Карла Х), ни Робеспьера, поскольку ни в том, ни в другом случае это не был рациональный выбор. Но из этих двух вариантов Гизо (а также его эпигонов), возможно, больше беспокоили Робеспьер и Руссо. «То, что по-прежнему обычно называют “либерализмом”, в начале XIX века было попыткой вообразить политику, направленную против Руссо. Революционный террор был порождением политического волюнтаризма (arti cialisme); с таким рассуждением соглашался каждый» (Rosanvallon, 1985, 44). Но репутация Гизо померкла, запятнанная, несомненно, его все более консервативной ролью при Июльской монархии, и только теперь восстанавливается французскими неолибералами. Что же касается Бентама, то утверждение и одобрение его репутации совершенного (quintessential) великобританского либерала не прекращались никогда. Конечно, упомянутый выше тройной вызов Гизо был столь же актуален и для последователей Бентама, но они, возможно, противостояли ему еще более искусно. Тем, кто указал, что исходная позиция Бентама в действительности не слишком отличалась от взглядов Руссо, но на выходе получилась не революция, а классический либерализм, был великий французский англофил и либерал Эли Алеви (Halévy, 1900, iii—iv):
«У Англии, как и у Франции, был свой век либерализма: век промышленной революции по ту сторону Ла-Манша был эквивалентом века Французской революции; утилитарная философия тождества интересов была аналогом юридической и спиритуалистской философии прав человека. Интересы всех личностей тождественны. Каждая личность — лучший знаток своих интересов. Следовательно, необходимо устранить все искусственные барьеры, которые традиционные институты воздвигли между личностями, все социальные ограничения, которые опираются на предполагаемую необходимость защищать людей друг от друга и от себя самих. Это философия эмансипации, по своему духу и принципам очень отличающаяся от сентиментальной философии Ж.-Ж. Руссо, но во многих своих практических приложениях близкая к ней. Кульминацией философии прав человека на континенте станет революция 1848 года; в Англии в этот же период философия тождества интересов воплотится в триумфе идей манчестерского фритредерства».
С одной стороны, согласно Бентаму, общество является «спонтанным продуктом воль его индивидуальных членов [и поэтому] — свободным процессом роста, в котором государство не принимало участия». Однако в то же самое время — и это принципиально для Бентама и либерализма — общество было «творением законодателя, отпрыском позитивного закона». Поэтому действия государства абсолютно легитимны «при том условии, что государство является демократическим и выражает волю подавляющего большинства».
Бентам разделял пристрастие Гизо к научной политике и рациональному управлению, поскольку государство являлось совершенным нейтральным инструментом достижения «величайшего блага для подавляющего большинства». Тем самым государство должно было стать инструментом реформы, причем реформы радикальной, как раз из-за упомянутой тройной угрозы:
«Бентам и его последователи <...> никогда не испытывали благодушия по поводу состояния Англии. Они были “радикальными реформаторами” и упорно трудились над своими реформами, разрабатывая их детальные программы, путем пропаганды, агитации, интриги, заговора — и, если сказать по правде, путем стимулирования революционных движений вплоть до той точки, где следующим шагом стала бы необходимость прибегать к физической силе (но не переступая эту границу)».
В XIX столетии либерализм был институционализирован в качестве центристской позиции, а в середине ХХ века он по-прежнему прославлялся в качестве «жизненного центра».
Именно здесь мы подходим к сути вопроса. Либерализм никогда не был метастратегией антиэтатизма (antistatism) или хотя бы метастратегией так называемого государства — ночного сторожа. Отнюдь не являясь чем-то противоположным laissez-faire, «либеральное государство само было созданием саморегулируемого рынка» (Polanyi, 1957, 3). В конечном итоге, либерализм всегда был идеологией сильного государства в овечьей шкуре индивидуализма — или, точнее, идеологией сильного государства как единственного верного и абсолютного гаранта индивидуализма. Конечно, если определять индивидуализм как эгоизм, а реформу как альтруизм, то два эти направления действительно несопоставимы. Однако если определять индивидуализм как максимизацию способностей личности достигать самостоятельно формулируемых целей, а реформу как создание социальных условий, в рамках которых сильный может усмирять недовольство слабого и одновременно извлекать преимущества из ситуации, когда сильному оказывается легче, чем слабому, реализовать свои желания, то в таком случае какая-либо имманентная несопоставимость этих двух явлений отсутствует. Совсем наоборот!
Двумя государствами, которые располагали сравнительно сильными государственными аппаратами, созданными уже в XVI—XVIII веках, были Великобритания и Франция. Однако эти государства не имели глубоко укорененной в народе легитимности, а та легитимность, которая у них существовала, была подорвана Французской революцией. Либерализм XIX века поставил перед собой задачу создания этой легитимности (точнее, ее пересоздания с существенным увеличением) и за счет этого — укрепления силы данных государств, как внутренней, так и в рамках мир-системы.
Последней из трех идеологий, которые предстояло сформулировать, был социализм. До 1848 года его едва ли можно было рассматривать в качестве отдельной идеологии. Причиной этого было, в первую очередь, то, что люди, которые после 1789 года стали воспринимать себя как левое крыло либералов, всегда видели в себе наследников и сторонников Французской революции. Именно это обстоятельство в первой половине XIX века фактически не отличало их от тех, кто стал называть себя либералами. Даже в Великобритании, где Французская революция была отвергнута широкими кругами и поэтому «либералы» предъявили претензию на иное историческое происхождение, «радикалы» (которые затем в большей или меньшей степени станут «социалистами») поначалу казались просто несколько более воинственными либералами.
В действительности тем, что особенно отличало социализм от либерализма в качестве политической программы, а значит, и идеологии, было убеждение, что достижению прогресса требовалась не просто рука помощи, а большая рука помощи, без которой данный процесс окажется очень медленным. Короче говоря, ядро программы социалистов заключалось в ускорении хода истории. Именно поэтому им больше импонировало слово «революция», чем слово «реформа», которое, казалось, подразумевало просто терпеливую, хотя и сознательную, политическую деятельность и воплощало в первую очередь выжидательную тактику.
В результате возникли три доктрины по отношению к модерну и «нормализации» изменения: консерватизм, или как можно большее ограничение опасности; либерализм, или достижение по прошествии должного времени счастья человечества как можно более рациональным образом; социализм/радикализм, или ускорение движения к прогрессу путем суровой борьбы против тех сил, которые оказывали этому значительное сопротивление. Именно в промежутке 1815—1848 годов сами термины «консерватизм», «либерализм» и «социализм» стали широко использоваться для обозначения трех перечисленных доктрин.
Перевод: Николай Проценко
Billington, James H. 1980. Fire in the Minds of Men: Origins of Revolutionary Faith. New York: Basic Books.
Guizot, Franзois. 1846. Histoire de la civilisation en France depuis la chute de l'Empire romain jusqu'а la Rйvolution franзaise. Paris: Didier.
Manning, D.J. 1976. Liberalism. London: J.M. Dent & Sons.
Minogue, K.R. 1963. The Liberal Mind. London: Methuen.
Nisbet, Robert A. 1952. Conservatism and Sociology. // American Journal of Sociology, 58, № 2 (September): 167—175.
Polanyi, Karl. 1957. The Great Transformation: The Political and Economic Origins of Our Time. Boston: Beacon Press.
Rosanvallon, Pierre. 1985. Le moment Guizot. Paris: Gallimard.
Schapiro, J. Salwyn. 1949. Liberalism and the Challenge of Fascism: Social Forces in England and France (1815—1870). New York: McGraw-Hill.
Schlesinger, Arthur M., Jr. 1962. The Vital Center: The Politics of Freedom. Boston: Houghton Mifflin.
Watson, George. 1973. The English Ideology: Studies in the Language of Victorian Politics. London: Allan Lane.
White, R.J. 1973 [1957]. Waterloo to Peterloo. New York: Russell & Russell.
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиЖурналистка «Медузы» о работе в эмиграции, идентичности и о смутных перспективах на завтра и послезавтра
28 августа 202357229Разговор с издателем «Мела» о плачевном состоянии медийного рынка, который экономика убьет быстрее, чем политика
9 августа 202340423Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо
12 июля 202370254Главный редактор «Верстки» о новой философии дистрибуции, опорных точках своей редакционной политики, механизмах успеха и о том, как просто ощутить свою миссию
19 июня 202350334Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам
7 июня 202341714Разговор Ксении Лученко с известным медиааналитиком о жизни и проблемах эмигрантских медиа. И старт нового проекта Кольты «Журналистика: ревизия»
29 мая 202364257Пятичасовой разговор Елены Ковальской, Нади Плунгян, Юрия Сапрыкина и Александра Иванова о том, почему сегодня необходимо быть в России. Разговор ведут Михаил Ратгауз и Екатерина Вахрамцева
14 марта 202398848Вторая часть большого, пятичасового, разговора между Юрием Сапрыкиным, Александром Ивановым, Надей Плунгян, Еленой Ковальской, Екатериной Вахрамцевой и Михаилом Ратгаузом
14 марта 2023109264Арнольд Хачатуров и Сергей Машуков поговорили с историком анархизма о судьбах горизонтальной идеи в последние два столетия
21 февраля 202343605Социолог Любовь Чернышева изучала питерские квартиры-коммуны. Мария Мускевич узнала, какие достижения и ошибки можно обнаружить в этом опыте для активистских инициатив
13 февраля 202311719Горизонтальные объединения — это не только розы, очень часто это вполне ощутимые тернии. И к ним лучше быть готовым
10 февраля 202314252Руководитель «Теплицы социальных технологий» Алексей Сидоренко разбирает трудности антивоенного движения и выступает с предложением
24 января 202314254