16 января 2020Общество
187

Коллективное раскаяние? Кого и перед кем?

Брать на себя в сегодняшней России функции врачевателя исторических «травм», по крайней мере, неуместно, считает Мария Липман

текст: Мария Липман
Detailed_picture© Carnegie-Tsinghua Center

Совсем недавно был завершен первый этап большого социологического исследования «Преодоление трудного прошлого: сценарий для России», проведенного по инициативе форума общенационального покаяния и возрождения «Имеющие надежду». Подробнее об этом исследовании, его методах и результатах рассказывают его авторы и организаторы — социологи Григорий Юдин и Дмитрий Рогозин, общественный деятель Дмитрий Алешковский и теолог Дмитрий Гасак — вот здесь.

В продолжение необходимой и неизбежно острой дискуссии о «трудном прошлом» Кольта публикует отзыв на эту работу известного политолога Марии Липман.

Исследование, предпринятое Дарьей Хлевнюк и Григорием Юдиным при участии группы коллег из РАНХиГС, посвящено «работе с трудным прошлым». В своем отчете авторы анализируют и обобщают опыт полутора десятков стран, которые в той или иной форме проводили или проводят эту работу, с тем, чтобы по возможности воспользоваться их опытом в России, где «коллективная память [о советских репрессиях] до сих пор формируется».

Исследователи выделяют четыре параметра, характеризующих «работу с трудным прошлым»: кто именно — государство или общество — является ее инициатором, каким образом, с точки зрения этих двух акторов, следует действовать применительно к соответствующим трагическим событиям (говорить правду или замалчивать, прощать или наказывать виновных в преступлениях прошлого), а также какие легальные механизмы — суды, комиссии правды и примирения — при этом используются.

Ответы на эти вопросы служат авторам для краткого описания каждой из рассматриваемых стран — своего рода картографии «работы с трудным прошлым». На следующем этапе на основании данных социологического исследования предпринята попытка найти место России на этой карте. Для этого респондентам предлагали ряд «дилемм», так или иначе связанных с проблемами «трудного прошлого». Полученные ответы — как именно респонденты разрешали поставленные перед ними дилеммы — позволили авторам выделить пять «кластеров». Эти кластеры были условно обозначены названиями тех стран, где отношение к прошлому обнаруживает общие черты с ответами соответствующего кластера. Затем все пять групп, которые оказались примерно одинаковыми по размеру, — «ЮАР», «Нидерланды», «Сербия», «Испания», «Северная Ирландия» — были описаны с помощью обычных социологических категорий (пол, возраст, образование и т.п.)

В заключительной части авторы приводят — в самом общем виде — рекомендации для «работы с трудным прошлым» в России. В целом, по их мнению, у российских граждан «высок уровень готовности к коллективному преодолению трудного прошлого», однако в этой работе необходимо учитывать неоднородность общества. Выделенные кластеры предполагают пять разных сценариев работы с «трудным прошлым» и различные критерии успеха этой работы. Авторы подчеркивают, что не следует навязывать людям те или иные механизмы работы с прошлым — «они могут только возникнуть в креативной работе самого общества». Свое исследование авторы рассматривают как шаг на пути к «диалогу между людьми, по-разному воспринимающими наше общее прошлое».

Важным достоинством работы является изначальная посылка: авторы исходят из того, что Россия не уникальна, трудное прошлое есть у множества стран, его преодоление всегда сопряжено с серьезными проблемами, которые практически никогда не удается окончательно разрешить. С этой точки зрения чужой опыт крайне полезен — не обязательно для применения его в собственной стране; возможно, даже в большей степени — для расширения контекста, позволяющего иначе взглянуть на собственную ситуацию.

Предложенные авторами «дилеммы» — удачный инструмент, побуждающий респондента задуматься и дать содержательный ответ вместо формального выбора между «да» или «нет» по вопросам, которые, возможно, вовсе не занимали его раньше. Результаты данного этапа исследования вкупе с более привычными социологическими описаниями получившихся «кластеров» интересны не только как основа для возможных «сценариев работы с трудным прошлым», но и сами по себе, как характеристика отношения к проблемам, связанным с памятью о репрессиях.

Опубликованный отчет, таким образом, включает в себя несколько разнородных элементов — обзор международного опыта, социологическое исследование и анализ его результатов, а также первоначальные рекомендации для возможной практической «работы с трудным прошлым» — и тем самым дает богатую пищу для дискуссии. Ниже — ряд соображений по тем вопросам, которые затронуты авторами исследования, и некоторым смежным сюжетам.

Выбор параметров. Те четыре, что использованы в исследовании, описывают картину «работы с трудным прошлым» в разных странах в сопоставимых — простых и четких — терминах. Авторы исходят из того, что «любой сценарий работы с трудным прошлым — это серия ответов на эти четыре вопроса». Существует, однако, еще целый ряд факторов, на которые имеет смысл обратить внимание, чтобы понять механизмы исторической памяти в других странах. Они же могут оказаться полезными при составлении сценариев «работы с трудным прошлым» в самой России.

● Насколько далеко по времени обсуждаемые трагические события отстоят от сегодняшнего дня; живы ли еще жертвы и палачи. Во время работы Комиссии правды и примирения в ЮАР лицом к лицу оказывались кровавые палачи и жертвы пыток, которые рассказывали, что именно им пришлось пережить (а палачи — как именно они истязали своих жертв). Там возникал подлинный катарсис, едва ли возможный в странах (включая и сегодняшнюю Россию), где обсуждаемые события не вызывают непосредственных переживаний у подавляющего большинства ныне живущих. Этим Россия отличается и от Аргентины, например, и от других латиноамериканских стран, где демократические правительства, приходившие на смену военным хунтам, сами выступали от имени жертв, пострадавших или погибших совсем недавно, и имели формальные полномочия для учреждения трибунала, который расследовал преступления военного режима и выносил приговоры палачам.

● Имеет ли противостояние, связанное с масштабным насилием, глубокие исторические корни (как в Ирландии, например) или речь идет о политическом/этническом/клановом конфликте, возникшем впервые.

● Есть ли в обществе те, кто обладает бесспорным моральным и/или политическим авторитетом (например, как Нельсон Мандела или Вацлав Гавел, чье слово позволило добиться серьезного сдвига в разрешении проблемы судетских немцев). Источник авторитета может быть различным: например, в определенных условиях им могут обладать жертвы, лично перенесшие страдания. Но тому, кто пытается говорить от их имени из сегодняшнего благополучия, куда труднее добиться широкого общественного внимания, уважения и доверия.

● Насколько легко в общественном сознании распознаются группы «палачей» и «жертв» (немцы/евреи, белые/черные, японцы/китайцы и пр.)?

● «Трудное прошлое» — история о преступлениях в отношении своих и/или чужих граждан?

● Роль внешних игроков. Авторы пишут, что «такие страны, как Камбоджа» не могут сопротивляться внешним силам, но «таких, как Камбоджа» больше, чем может показаться: например, страны Восточной Европы (в том числе и Польша) поначалу с готовностью восприняли риторику «старой Европы» об ответственности за Холокост и пр., особенно в тот период, когда они добивались членства в Европейском союзе. Не следует недооценивать и роль оккупационных сил в Германии (в Японии политика победивших держав была иной). Но давление извне может оказаться не слишком долговечным (как в Польше) или вовсе недейственным. Авторы отмечают как парадокс то, что в Сербии процессы над военными преступниками идут под влиянием международных организаций, а само сербское общество не желает обсуждать эти преступления. Но неспособность внешних сил повлиять на общественное настроение в Сербии не покажется парадоксальной, если помнить о натовских бомбардировках Югославии. Попытка давления извне может приводить и к противоположным результатам: в России оно вызывает жесткое сопротивление со стороны государства, и, по крайней мере, часть граждан поддерживает такую реакцию.

Международный опыт. Где внешние силы, там и внешняя политика. В последние годы набирает силу «работа с прошлым», которую специалисты называют «антагонистической памятью». Она направлена на осуждение чужих (и обеление своих) — что приводит к усугублению противоречий и конфликтов, особенно между странами. То, как обращаются с прошлым Венгрия и Польша, — лишь самые яркие примеры, но не единственные.

Но и внутри стран разговор о прошлом слишком часто — и почти неизбежно — политизируется.

В предисловии к отчету сказано, что в последние десятилетия общества ищут в трагическом прошлом «уроки о важности прав человека, невозможности повторения насилия, опасности притеснения групп населения и безнаказанности государственной власти». Пожалуй, сегодня это описание уже не вполне отражает положение дел. Оно было справедливо еще недавно для стран Запада — такова была доминирующая тенденция в этой части мира, но и там в последние годы она несколько отступает.

В прошлом ищут основание для виктимности (как в Польше или в Израиле) или победительности как важнейшего элемента национальной идентичности; гораздо реже идентичность строится на представлении о национальной вине (практически так обстоит дело только в Германии, да и там с этим возникают проблемы, свидетельством чему является растущая популярность партии «Альтернатива для Германии»).

Приведенные в отчете описания ситуаций с исторической памятью в разных странах ограничены парой абзацев на страну. Авторы оговариваются, что существенно упрощают описания, ограничивая их лишь определенным периодом (как правило, одним десятилетием). Однако подобное ограничение в ряде случаев выглядит искусственным и искажает картину. Например, в случае Польши выбрано десятилетие 2000-х, но проблема сводится к памяти о Холокосте. Между тем уже этот период отмечен резкой политизацией исторической памяти и постепенным вытеснением «критического патриотизма», который предполагал признание ответственности поляков за уничтожение евреев. В 2000-е годы происходили подъем консервативного национализма (именно эта тенденция возобладала в последующий период) и расширение полномочий одиозного Института национальной памяти (один из самых ярких примеров политизации памяти), который отстаивал принципы «морально-политической чистоты» и, по существу, исполнял прокурорские функции.

Вероятно, описания чужого опыта были нужны авторам, главным образом, для того, чтобы затем обозначить ими группы, которые получились при исследовании российского общества, но вынужденная краткость неизбежно вызывает возражения. Из других примеров: Литва описана как страна со значительной русскоязычной общиной — но из трех стран Балтии в Литве эта община самая маленькая, и если верно утверждение авторов, что по рассматриваемым вопросам население Литвы делится пополам, то, видимо, причина тут не в противоречиях между литовским и русскоязычным населением.

Утверждение, что геноцид армян признал «весь мир», — все-таки некоторое преувеличение. В действительности признали три десятка стран — и отдельно международные организации. Много, но не весь мир. И это тоже довольно политизированная история. Положение «жертвы геноцида» дает ощутимые материальные преимущества, и немало стран стремится к тому, чтобы получить этот статус не только во имя «работы с трудным прошлым».

Издержки. Работа с памятью может достичь тех непосредственных целей, которые ставят перед собой активисты или организации, но у нее есть и издержки. В ЮАР был отменен апартеид, Комиссия правды и примирения помогла с преодолением прошлого, но за этим последовали массовое бегство белых из страны, рост преступности, глубочайшее экономическое неравенство, обострилась проблема насилия против мигрантов (см. тут и тут).

Сокрушение памятников конфедератам, упомянутое в отчете в качестве примера «работы с трудным прошлым» в США, едва ли снизило уровень расизма (в России мы хорошо знакомы с практикой сокрушения памятников и знаем, что тотальное искоренение каменных Сталиных не низвергло его образ с символического пьедестала), но в Шарлоттсвилле именно снос памятника вызвал острый протест со стороны крайне правых и привел к гибели человека. (Прямо в эти дни политическая мобилизация крайне правых в Вирджинии достигла такого накала, что власти штата были вынуждены объявить чрезвычайное положение.)

Идеологическая конкуренция. «Работа с трудным прошлым» в период перестройки и в последующее десятилетие — обсуждение прежде запретных тем, заполнение «белых пятен» истории, разоблачение преступлений коммунистического режима — предполагала «безоговорочную капитуляцию» этого режима. Между тем по результатам выборов в Государственную думу те партии, которые поддерживали разоблачения, получали куда меньше голосов, чем Коммунистическая партия Российской Федерации. «Капитуляции» не произошло, и вместо антикоммунистического консенсуса в обществе возник раскол, который в 1993 году вылился в вооруженный конфликт.

Политика путинского режима провозглашала «примирение», но, в отличие от ЮАР и целого ряда других стран, без «правды». Это было, скорее, «замирение», чем примирение: о «трудном прошлом» предлагалось говорить поменьше и потише, чтобы не будоражить народ.

Несмотря на постоянную экспансию государства в сфере исторической памяти и все менее благоприятные условия для независимых общественных инициатив, разговор о прошлом не прекращался, и сегодня он, пожалуй, звучит громче, чем прежде. Стало больше интереса к семейному прошлому, появились новые инициативы и новое поколение активистов. Данное исследование, по замыслу авторов, должно помочь тем, кто готов заниматься «работой с трудным прошлым». Но, вовлекая соотечественников в раздумчивое обсуждение (а не катарсическое переживание) «трудного прошлого», приходится иметь в виду, что помимо неоднородности самого общества существует и проблема конкуренции с другими активистами (и, разумеется, с государством), которые хотят говорить о прошлом совсем иначе и не считают, что необходимо преодолевать некое «трудное прошлое». Они — конкуренты на более широком идеологическом поле, и есть опасность, сосредоточиваясь на «трудном прошлом», отдать «остальное» — возможно, более привлекательное для национального самосознания — на откуп кому-то другому.

Для чего нужна работа с «трудным прошлым» в сегодняшней России? Авторы исследования говорят о целях вскользь: о необходимости диалога между теми, кто воспринимает историческое прошлое по-разному, но и, например, о раскаянии.

Является ли работа с «трудным прошлым» самоцелью?

А если это необходимое условие, то для чего?

Для успешного национального развития? Опыт разных стран показывает, что, по крайней мере, в экономической сфере оно возможно без глубокого покаяния. Главный пример тут, безусловно, Китай, где разговор о «трудном прошлом» полностью исключен, но и в Японии едва ли можно говорить о глубоком национальном покаянии. В Польше именно при нынешнем правительстве, которое открыто заявляет, что не желает нести ответственность за уничтожение евреев, экономика успешнее, чем в других странах Восточной Европы.

Если речь идет об успешном развитии в иных сферах — об исправлении настоящего, защите прав и свобод сегодня, восстановлении законности и демократических норм, снижении коррупции, — то для этого существуют другие инструменты помимо «работы с трудным прошлым». Как написал Александр Баунов в связи с недавним перезахоронением Франко (тоже пример «работы с трудным прошлым»), «мы преувеличиваем способность [рассказов о диктатурах и их жертвах] решить текущие проблемы… переоцениваем разбор прошлого как метод ублаготворения настоящего».

«Чтобы не повторилось»? Кажется, что сегодня эта формула звучит уже далеко не так убедительно, как в послевоенные десятилетия, когда страны Запада вырабатывали свою «космополитическую» память, которая постулировала общую ответственность за Холокост. Ничто не повторяется в точности, но при этом даже закрепление за нацизмом статуса абсолютного зла и решительное осуждение национализма, которое стало возможным после Второй мировой войны, не препятствуют подъему национализма сегодня, в том числе и в той Европе, которая ранее смогла сформировать антинационалистический консенсус.

Коллективное раскаяние? Кого и перед кем? Можно себе представить, что следующие поколения несут ответственность за грехи отцов по национальному признаку (как немцы) или расовому (как белые). А по какому признаку в России? Как наследники коммунистов? Но в сегодняшней России мало кто разделяет коммунистические убеждения в их эсхатологической форме. Как наследники НКВД и прочих карательных органов? Едва ли можно себе представить такой механизм наследования. Как граждане России в ее качестве правопреемницы СССР? Можно ли добиться укрепления национальной идентичности вокруг представления о том, что россияне — виноватая нация? Но они же и нация победителей — и сегодня это прошлое объединяет огромное число наших соотечественников. Арсений Рогинский сформулировал эту проблему с предельной четкостью более десяти лет назад: «Два образа эпохи Сталина вступили в жестко конкурентные отношения друг с другом: образ сталинизма, т.е. образ преступного режима, на совести которого десятилетия государственного террора, и образ эпохи славных побед и великих свершений».

Предполагает ли «работа с трудным прошлым» примирение с другими странами — или она ограничена национальной тематикой? Если верно второе, является ли первостепенной задачей примирение внутри России?

Но, может быть, «работа с трудным прошлым» все же является самоцелью и общество нуждается в избавлении от злой неправды и в проповеди добра (а национальное примирение остается на втором плане)?

В отчете нет слова «травма», но оно звучало в выступлениях на презентации исследования. Вопрос о травме — сложный, если распространять его на общество, которое, в отличие от личности, не имеет естественного физического конца. Поколения сменяют друг друга, память, как справедливо сказано и в отчете об исследовании, меняется под влиянием социальных и политических причин. Лечение травмы путем ее подробного проговаривания даже применительно к личности не всегда приносит положительный результат, но там хотя бы есть профессионал, к которому пациент приходит сам, потому что хочет выздороветь. Согласие на лечение — необходимое (хотя и недостаточное) условие.

Считает ли общество себя больным — большой вопрос. Тот, кто берет на себя роль врачевателя, исходит из того, что общество больно, даже если оно с ним не согласно или просто об этом не думает (по данным опросов, приведенным в исследовании, около половины наших соотечественников считает, что думать о репрессиях надо поменьше). Тем самым врачеватель видит свою роль среди прочего в том, чтобы диагностировать травму и убедить общество в том, что оно нуждается в лечении. Само общество не обращается к активисту исторической памяти (если это не ЮАР и он не Мандела) за терапевтической помощью. И на чем зиждется профессионализм / моральный авторитет такого диагноста и терапевта — неясно.

Любой активист — да и просто любой гражданин — вправе заявить о себе в любой ненасильственной форме, выдвинуть свои идеи и формировать сообщество последователей. Это право должно быть неотъемлемым, и его необходимо отстаивать. Но какой безусловной ни казалась бы собственная правда, чувство внутренней правоты — недостаточное основание для претензии на единственно верное знание того, что и как следует помнить соотечественникам.

Мое собственное отношение к «трудному прошлому», по всей видимости, совпадает с отношением авторов исследования. Я, как и они, хотела бы, чтобы мое представление — о советской идеологической диктатуре и о терроре как методе государственного управления — разделяло как можно большее число наших сограждан. Но эта задача, как и вся сфера национальной памяти — и особенно на фоне опыта других стран, — представляется мне сегодня куда более сложной, чем в период советских запретов или горбачевской гласности.

Установка на «спасение души», будь то излечение от травмы или раскаяние, кажется неуместной, потому что подразумевает фигуру спасителя — роль, которую никто не вправе взять на себя в сегодняшней России. Напротив, просветительская работа, распространение исторического знания, общественные дискуссии, вовлечение сограждан в обсуждение вопросов, связанных с тем, что авторы называют «трудным прошлым», попытка увязать прошлое с настоящим — всевластием государства, репрессиями, отсутствием законности (наверное, самый важный аспект на сегодняшний день) — все это чрезвычайно важно и — по крайней мере, пока — возможно. Проведенное авторами исследование, которое, надо надеяться, будет продолжено, станет новым, исключительно полезным подспорьем для тех, кто посвящает себя подобному просветительству.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370323
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341763