В ноябре прошлого года известный швейцарский писатель и драматург, автор переведенных на русский пьес «Сексуальные неврозы наших родителей» и «Автобус» и романов «Сто дней», «Коала», «Безбилетник» Лукас Берфус получил самую престижную литературную награду Германии — Премию имени Георга Бюхнера, лауреатами которой в свое время становились Макс Фриш, Пауль Целан, Генрих Бёлль, Гюнтер Грасс и Эльфрида Елинек.
Речь Берфуса на церемонии впервые публикуется по-русски на Кольте — при поддержке Швейцарского совета по культуре Про Гельвеция.
Уважаемый господин председатель,
уважаемые члены жюри,
досточтимые члены академии,
дорогая Юдит Герстенберг,
ваши превосходительства,
дорогие друзья и, прежде всего, дорогие дети!
Вы вольны оказать мне сегодня большую, чрезвычайно большую честь, и хотя можете быть уверены в том, сколь глубокую и искреннюю радость я ощущаю, но я не могу не признаться, что отчасти сейчас испытываю немалое желание вас разбранить.
Лишь в небольшой степени виною тому волнение, которое охватило мою жизнь и о котором сложно сказать, как и когда оно уляжется. Гораздо сильнее внутренняя взволнованность оттого, что теперь я стою в ряду, нахождение в котором вызывает помимо скромного удовлетворения еще и большие сомнения, по праву ли созданное мною в его сегодняшнем виде занимает место в этом ряду; а для всех тех, кто сейчас, стыдливо припоминая собственные промахи, надеется, что приличествующая поводу фигура речи, а именно выставленная напоказ скромность, не переступит через тонкую грань с кокетством, я просто хотел бы отметить, что ни одна из награжденных книг и пьес не соответствует моим собственным требованиям. Потому что при любой попытке что-то создать неизменно вклинивалась жизнь, ограничивая меня в том, что было бы необходимо для достижения этих целей: в первую очередь, во времени, в покое, а довольно часто — всего лишь в презренных деньгах. И, соответственно, созданное на сегодня представляет собой всего лишь максимально возможное, что удалось отвоевать у неблагоприятных обстоятельств, и художник во мне, все еще ожидающий идеальных условий, которые в один прекрасный день позволят ему в полном объеме осуществить все задуманное, задается вопросом, скромным или нескромным: а какая награда ожидает его еще в таком случае?
Кроме того, премия приводит меня в растерянность, потому что здесь присутствует моя семья, а главное — мои дети. Как отец, я хотел бы вселять в них уверенность и доверие к миру, но мои произведения сплошь свидетельствуют о человеческой подлости и жестокости, и мне волей-неволей придется объяснить детям, что именно здесь чествуется.
За последние десятилетия я обеспечивал свое существование за счет, с помощью и посредством страдания, преднамеренных и непреднамеренных убийств, пыток и изнасилований. Свои лучшие годы я провел, изучая насилие, причем не просто абстрактно и теоретически: нет, я дарил своим героям существование, чтобы потом превратить это существование в сплошную муку, в большую боль. Каждый персонаж, который интересовал меня, заслуживает искреннего сочувствия. Благосклонной публике, разделяющей мою заинтересованность, я предоставил достаточно возможностей вблизи и во всех подробностях рассмотреть отчаянные попытки этих несчастных существ избежать злого рока. Нередко кое-кто из талантливейших деятелей театра выставлял их злоключения в свете софитов на сцене, что, разумеется, лишь способствовало наглядности и реалистичности.
За этими историями боли, позвольте вас заверить, не только следовало живое, очень живое воображение: оно еще и предшествовало им. Так что я слышал тот звук — и он до сих пор стоит у меня в ушах, — с которым Герман ломал Эрике пальцы [1]. Я следовал за Дорой в тот гостиничный номер, прятался рядом с Давидом за аварийным генератором и не менее десятка раз провел в проклятом саду дома Амсар по сотне дней [2]. Я отправлялся в архивы и каждый раз, обнаружив какое-нибудь особенно диковинное извращение, как можно аккуратнее превращал его в эпизод, главу или абзац.
Немногое было для меня свято, и списать все на вымысел опять же не удастся. Мой собственный братишка, этот горемыка, стал моим материалом, прах его послужил мне материалом, его боль, его мучения — они были материалом, моей темой, я выставил на всеобщее обозрение его скорбь, завел зрителей в ту ванную комнату, где он провел последнее мгновение своей жизни, я позволил взглянуть на его откровенную безнадежность, и, как любой организатор зрелищ, с каждого зрителя я, разумеется, брал плату за вход.
И за все это вы вручаете мне сегодня публичный документ, и, даже если при иных обстоятельствах за то же самое не обязательно вручили бы медицинское заключение с диагнозом или направление на лечение, все же не будет совершенно неуместно задаться вопросом: а в чем же, черт побери, моя проблема?
На этот вопрос, правда, ответить очень легко.
Я — писатель из Европы двадцатого столетия: какую бы нить для своего повествования я ни выбрал, за первым же углом или, по крайней мере, за каждым вторым углом она приведет к братской могиле. Вырос я в эпоху, которую называют холодной войной, — не более чем очередной безрадостный период среди множества подобных в истории человечества. Через наш континент с севера на юг проходила граница, укрепленная колючей проволокой, самострельными машинами и минными полями. По обе стороны стояли сотни, тысячи ракет, каждая была оснащена ядерной боеголовкой. В любой день то, что называется человеческой цивилизацией, могло быть мгновенно и бесследно уничтожено вследствие халатности или злого умысла — в итоге это не имело значения. Не было ни малейшей надежды, что что-то изменится на протяжении нашей жизни. Позиции казались непоколебимыми, ненависть обоих лагерей была фундаментальной составляющей мира, такой же непреодолимой, как железный занавес.
Однако наступила одна осень, и той осенью произошло нечто абсолютно непредвиденное: без объявления, в одно мгновение все — в прямом смысле абсолютно все — изменилось (нечто подобное мы называем чудом). Люди по ту сторону границы, на Востоке, избавились от страха, который сковывал их и связывал по рукам и ногам почти полстолетия, и восстали. Империя пала — без насилия, мирно, за одну ночь, и стены пали, и границы, ракеты стали ненужными, и все, пережившие это событие, всю жизнь будут с волнением и гордостью вспоминать тот звездный час человечества (как раз в эти дни ровно тридцать лет тому), и все мы должны, будем, имеем право испытывать непреходящую благодарность к людям в Лейпциге, Дрездене и Берлине.
Но, увы, весна после затяжной зимы продлилась недолго: ведь уже через полтора года в апреле (я к тому времени стал совсем взрослым человеком) нам вновь показывали, как совершенно обычные мужчины с совершенно обычными пивными животами заезжают на холмы вокруг Сараево и без разбору стреляют в совершенно обычных людей, женщин, детей, стариков, стоящих внизу, в городе, в очередях за хлебом или водой. Эти кадры показывали утром, в обед и вечером на протяжении тысячи четырехсот двадцати пяти дней, одиннадцать тысяч жизней оборвалось в одном только городе, Босния — это сплошная бойня, сотни тысяч убитых, а эта моя Европа, недавно освобожденная, еще опьяненная радостью, была не в состоянии хотя бы что-то предпринять против массовых убийств и депортаций. В столицах свободного мира перед убийцами расстилали ковровые дорожки, и, как все трусливые убийцы до них, эти тоже оправдывались самообороной. Ничего нового, как не ново и то, что именно среди творчески одаренных оказывались самые отъявленные преступники.
Вот так я рос. Таким было мое воспитание в сфере всемирной политики. Мое первое и самое важное образовательное путешествие привело меня в те времена в Польшу. Я отправился туда вместе со своим другом Михаэлем, семья которого была родом из небольшого городка под названием Вадовице. Там еще оставался дом, и польское правительство хотело знать, претендует ли на него семья моего друга. И вот мы поехали на поезде через Берлин в тот небольшой городок, где родился Кароль Войтыла, позднее ставший папой римским. Дом мы отыскали быстро, на дверях по-прежнему была звезда Давида, жильцы — рома, которые, стыдясь собственной нищеты, внутрь нас пускать не захотели. До Аушвица было несколько километров. Мы не намеревались туда ехать, в наших планах этого не было, мы не разговаривали об этом. Мы никогда не простили бы себе этого малодушия. Нас доставил туда автобус; помню какую-то реку, помню купающихся людей, помню автостанцию, вывеску, бараки, трясогузку и себя — мне только-только исполнилось двадцать — с вопросом: как же все это могло произойти, в чем же, собственно, проблема этого континента — Европы. Там я остался, там я нахожусь до сих пор. В этом месте, с этим вопросом. Он меня создал. Ему я обязан. Тем, что я сегодня стою тут, на этой сцене, я обязан двадцатому веку.
И именно этот вопрос связывает меня с Георгом Бюхнером. Что же это такое в нас, что лжет, прелюбодействует, крадет и убивает, спрашивает революционер Жорж Дантон, когда однажды ночью его настигают воспоминания о сентябрьских убийствах, которые лежат на его совести. Вопросом этим задается палач, ищущий оправдания собственным поступкам, он лишь один из тех, кто ссылается на самооборону, на проклятие, якобы павшее на его руку и вынудившее совершать злодеяния. Такую песню они всегда заводят: убийцы, все без исключения, ссылаются на безвыходную ситуацию, на необходимость выполнять приказ, на рок, на волю которого они якобы отданы. Похоже, подобные объяснения их успокаивают: во всяком случае, Дантон после этого совершенно успокаивается и зовет свою супругу Жюли к себе, в постель убийцы.
Но нет, до этого, пожалуй, следовало бы уже дойти с тех времен, со времен Бюхнера: это «что» в его вопросе — оно не внутри нас, оно между нами, перед нами, оно здесь, его можно прочесть, можно услышать, оно в постановлениях, распоряжениях, служебных предписаниях, функциональных взаимосвязях, формальностях въезда, в расписании движения, в правилах перевозок. На поезд, узнал я у Рауля Хильберга [3], нужен билет, взрослые приобретают полный, несовершеннолетние — льготный, и только дети до шести лет могли, согласно тарифным предписаниям имперской железной дороги, даром, бесплатно ехать на поезде в Аушвиц-Биркенау. Оно не внутри нас, оно между нами.
Не существует никакой мрачной, метафизической трясины, которая принуждала бы нас идти на такие поступки. И это, собственно говоря, хорошая новость. Не нужно подключать хирургов, чтобы вырезать зло из наших тел: ясный ум и чувствительное сердце помогут нам распознать насилие, помогут заговорить о нем, а если хватит мужества и не будет страха за нашу жизнь, мы сможем выступить против насилия и преодолеть его.
Если мы хотим дать человеку возможность чему-либо научиться из истории, то первая предпосылка — что он эту историю помнит. Но, к сожалению, человек очень легко забывает — и частенько забывает именно ключевые уроки. Так, я, например, забыл, что ничего похожего на денацификацию не было. Понадобилось, чтобы Эстер Бежарано, музыкант, которая выжила в Аушвице, напомнила мне об этом в январе 2018 года, в воскресном ток-шоу ко Дню памяти жертв Холокоста. Вообще-то я это знал, естественно, но каким-то образом, неизвестно как и почему, взяло да стерлось из памяти, что преемственность национал-социалистических элит сохранилась и после 1945 года. Я позабыл, что в рядах Национал-социалистической немецкой рабочей партии в мае 1945 года насчитывалось 7,5 млн человек, а еще я позабыл, что до 2006 года в немецких судах было вынесено всего лишь 6500 приговоров нацистам. Таким образом, из каждой тысячи членов партии 999 не понесли никакого наказания. В армии, в воспитании детей, в искусстве, в политике — где только не находили они себе применение, каждый на свой лад. Не существовало государственных должностей, в том числе и самого высокого уровня, на которых не могли бы оказаться нацисты. И раз уж в этом году воздают почести Основному закону, должен вам признаться: еще я позабыл, что один из авторитетнейших толкователей Конституции ФРГ, человек по имени Теодор Маунц, юрист, лично и посредством своих работ воспитавший не одно поколение юристов вплоть до сегодняшнего дня, еще в тридцатые годы оправдывал тоталитарное государство и до самой смерти в личном и анонимном порядке распространял на страницах правоэкстремистских изданий свое видение мира. Он вел самую что ни на есть двойную политическую жизнь: в будни — демократ, в свободное время — фашист. Любопытно: по каким принципам такие люди воспитывали своих детей? А обращая взор, скажем, в сторону Саксонии, я должен признать провал в собственной памяти, где затерялся тесть первого после объединения премьер-министра этой федеральной земли — фабрикант, использовавший на своих предприятиях принудительный труд, в том числе и в Аушвице; а еще я забыл, что он, как и большинство фабрикантов, смог сохранить свое имущество после войны; а еще — какую щедрость он проявлял по отношению к политическим партиям, в особенности к партии своего зятя.
Что это все должно значить? Хороший вопрос, стоило бы его спокойно и основательно обсудить. Но, чтобы обсуждать, мы должны помнить. Ведь они не просто вдруг снова откуда-то появились, нацисты и их идеи вообще никогда не исчезали, и каждый демократ, который удивляется этому, должен задать самому себе вопрос, почему он об этом забыл и, что самое важное, кто будет напоминать нам обо всем этом в будущем.
Потому что сейчас, в эти дни, исчезают последние свидетели. Настанет день, когда нам придется обходиться без Эстер Бежарано. Рут Клюгер, и Примо Леви, и Имре Кертес, и Рихард Глацар были учителями не только для меня, не одному мне они указали направление: они задали ориентиры каждому демократу вне зависимости от политических и мировоззренческих расхождений. Нам придется в будущем обходиться без них, и эти растерянность, неразборчивость и внутренняя расшатанность, определяющие наше время и ощущаемые всеми нами, опять же проистекают отсюда. Это страх перед забвением, перед утратой ориентиров. Задачей и ответственностью моего поколения остается сохранение живой памяти. Кто забывает последнюю войну, тот готовит следующую.
Моя поэтика, моя драматургия никогда не были для меня самоцелью. Любое благозвучие я рассматривал как мнемонический прием, как способ живо вспомнить, почувствовать, что люди способны причинить друг другу, но еще и то, что в этом нет фатальности, нет вынужденности. Мы не марионетки, как того хочется Дантону, не существует никаких неведомых сил, дергающих нас за нитки. Свобода и эмпатия никогда не давались даром, это правда, но возможны они всегда, в любое мгновение. Об этом мне хотелось и хочется рассказывать. В своих литературных устремлениях я чувствую связь с такими людьми, как Георг Бюхнер, для которых цинизм и равнодушие — всего лишь другие имена для трусости; с теми, кто, несмотря на все поражения, сохраняет веру в то, что наступит день, когда мы перестанем лгать, прелюбодействовать, красть и убивать и всем человечеством заживем в мире. И, понимая, что академия этой премией не только отмечает усилия в означенном направлении, но также разделяет их и публично заявляет об этом, я должен поблагодарить за нечто значительно большее, нежели честь и лавры. Награда, которую вы мне сегодня вручаете, доказывает, что я со всем этим не один; тот подарок, за который я от всего сердца благодарю вас, зовется ободрением, зовется уверенностью в завтрашнем дне и надеждой.
Дармштадт, 2 ноября 2019 года
Перевод с немецкого Ирины Герасимович
Lukas Bärfuss
es ist zwischen uns
Rede zum Georg-Büchner-Preis 2019
© Wallstein Verlag, Göttingen 2019
[1] Эрика и Герман — герои пьесы Берфуса «Автобус».
[2] Дора — героиня пьесы Берфуса «Дора, или Сексуальные неврозы наших родителей», Давид — герой романа «Сто дней».
[3] Рауль Хильберг (1926–2007) — американский историк Холокоста.
Понравился материал? Помоги сайту!