Результаты общероссийских выборов каждый раз провоцируют волну ядовитых комментариев о неполноценном народе с рабским менталитетом. Наверняка это произойдет и с надвигающимся плебисцитом по поправкам в конституцию: 2 июля мы обнаружим, что абсолютное большинство поддерживает обнуление президентских сроков Путина, а значит, сделают вывод многие, свободным людям здесь не место. Эта старая и хорошо известная теория дает самое распространенное объяснение удручающей болезненности и неустроенности общественной жизни в России. Она встречается нам, когда мы слышим об «архаичной ментальности» или «культурно-институциональной матрице». Часто она выражается в форме откровенного оскорбления: население страны — говорится в таких случаях — состоит в своей массе из морально ущербных людей, заслуживающих своей участи. Сам термин «население» должен вызывать ассоциации со скотом или бюрократической единицей, противоположной «гражданину».
Но действительно ли народ в России не созрел для самоуправления и навсегда обречен на авторитарный режим? Или это обыкновенный социальный расизм — и тогда как он получил такое широкое распространение? И, наконец, что мы можем предложить взамен?
При ближайшем рассмотрении оказывается, что перед нами — работа идеологического мифа, который сконструирован из трех элементов: реакционного стержня в мировоззрении элит, органической демофобии позднесоветской интеллигенции и массового стихийного разочарования в политике и собственных возможностях. Взглянем на них по порядку.
Реакционная идеология элит
В феврале 2012 года в «Российской газете» вышла колонка Андрея Кончаловского «Недомолотая мука русской истории». В ней автор замечает, что «катастрофическое большинство населения страны не хочет и не понимает необходимости своего участия в назревших реформах». Логика Кончаловского выглядит следующим образом.
На протяжении веков русская цивилизация складывалась как варварское общество — в противоположность цивилизованному в Европе. Варварское общество отличается тем, что люди в нем избегают производительных занятий и стремятся использовать плоды чужого труда, тогда как в обществе цивилизованном люди живут своим честным и свободным трудом. В России, напротив, «общинное сознание», отсылающее к крестьянству, препятствует развитию индивидуализма: «Индивидуум подавлялся безжалостно — отсюда безответственность и стремление к “паразитизму”».
Все модернизационные проекты русских властителей проваливались потому, пишет Кончаловский, что скорость появления прослойки производительных индивидуумов слишком мала. Несмотря на состоявшиеся в XX веке индустриализацию и урбанизацию гигантских масштабов, в России и сегодня остается «то же самое общественное сознание, которое досталось нам в наследство от Руси, — то самое рабское сознание, которое никогда не получило частной собственности и политической независимости от единовластного сюзерена — хана-царя».
Но пафос текста Кончаловского совсем не в его аналитической части. Кончаловский пишет свою колонку в разгар «болотных» протестов и в самом начале объявляет о своей задаче: показать, что надежды демократической общественности на пробуждение гражданского сознания страны напрасны. Все печальные рассуждения о «русской цивилизации» должны служить доказательством его главного тезиса: протестные выступления преждевременны, нарождающемуся среднему классу нужно набраться исторического терпения, а поспешная попытка прыгнуть выше головы и переделать варварскую массу обернется трагическими последствиями.
В этом и заключается роль мифа об опасном «глубинном народе» в идеологии элит: мы должны довольствоваться статус-кво, отказаться от коллективных претензий на перемены к лучшему и заняться индивидуальным саморазвитием в ожидании естественного вызревания в России среднего класса. Такие идеологии называют «реакционными», потому что они помогают обосновать сопротивление переменам, угрожающим привилегированным группам. Страх выхода на политическую сцену темных масс — главное оправдание авторитарного правления.
Фигура незрелого народа работает в мировоззрении элит в том числе как способ самооправдания: если я точно знаю, что высокую должность получил не за выдающиеся компетенции, то легко поверю, что мои привилегии оправданы заведомо ужасной альтернативой мне. Неопытные чиновники иногда могут проболтаться о своей демофобии, как это было с пресс-секретарем иркутского губернатора Ириной Алешкевич, которая назвала пострадавших от наводнения жителей Тулуна «бичевней» и «быдлом из хлева». Та же позиция прорывается иногда у представителей крупного бизнеса — например, в словах Романа Абрамовича «Народ — это быдло», прозвучавших на лондонском суде против Березовского. Главная формула всех президентских выборов «Кто, если не Путин?» основывается ровно на предубеждении, что в стране больше нет людей, которым можно было бы доверить правление.
Сам Кончаловский, безусловно, относится к привилегированной прослойке, ему есть что терять. Наверняка он так же искренне верит в теорию варварской ментальности русского народа, как герой Табакова в «Неоконченной пьесе для механического пианино», который с пеной у рта доказывал, что «чумазый» никогда не сможет играть на классическом инструменте.
«Советский человек» как боль перестроечной интеллигенции
В 2016 году по соцсетям прошел вирусный пост режиссера Кирилла Серебренникова о крушении «Титаника», в котором говорилось, что «среди сброда, ехавшего в третьем классе, выжившими оказались одни мужчины, то есть самые сильные. Они, отталкивая женщин и детей, заняли спасительные шлюпки. У Камерона же в фильме “Титаник” все наоборот… если бы Камерон снял, как было в действительности, зритель ему бы просто не поверил — слишком уж въелась в мозги эта формула: “бедные — бедненькие и добренькие, а богатые — злые, жадные хищники”».
Сам Серебренников позже удалил свой пост, но он пользовался огромной популярностью у интеллигенции — от журналистов и писателей до столичной богемы. Они увидели в нем аллюзию на российское общество, в котором власть перехватили хамы из «сброда», нарушившие тем самым социальную гармонию и приведшие страну к ее бедам. Ирония в том, что пост оказался дословной цитатой из книги А. Никонова «Чем женщина отличается от человека» с не менее шовинистическим подзаголовком «Женщина вновь проиграла: сравнительный анализ умственных способностей самки и стула».
В действительности на «Титанике» разыгралась социальная драма, построенная на высочайшем уровне довоенного европейского неравенства. Сама структура отношений между людьми на корабле предполагала, что пропасть между первым и третьим классами — не только в условиях сна и досуга. У пассажиров первого класса было заведомо больше возможностей для спасения, потому что шлюпки находились ближе к их каютам. Кроме того, им было чем подкупить членов команды. Так почему же многие комментаторы, претендующие на моральное и интеллектуальное превосходство, попались на манипуляцию?
В конце 1980-х — начале 1990-х возникает целый нарратив, направленный на критику массового сознания советского человека. В его основе лежат два утверждения: во-первых, любые прогрессивные реформы в России сталкиваются с сопротивлением преобладающего человеческого типа, во-вторых, этот тип наследует советской эпохе в целом и большевистскому перевороту в частности.
Яркий образец такой публицистики — статья Александра Оболонского «Консервативный синдром в советском массовом сознании», вышедшая в 1991 году. Оболонский пишет про «национально-государственный комплекс неполноценности», «рабско-холуйско-разбойничью мораль» и «страну перевернутых ценностей»: «Возник строй, стоящий на целом ряде уродливых, искаженных форм социальных отношений, своего рода “королевство кривых зеркал”, где все определяется имитациями, подделками под нормальные общественные институты». Некоторые положения текста Оболонского практически дословно сохранились в языке современной либеральной публики.
Неудачи российских реформ в 90-е только усилили спрос на демофобский дискурс среди интеллигенции, которая возлагала на эти реформы большие надежды. Теория модернизации говорила о том, что, кроме радикального перехода к рынку и импорта конституционного либерализма, другого пути развития нет. Но быстро стало понятно, что прогнозируемой модернизации не происходит и, напротив, как-то надо объяснить резкий рост неравенства, обнищания широких социальных слоев, вывоз капиталов за границу и политическое поведение элит. Как нельзя лучше для этого подходила идея о природных и исторических изъянах российского народа, который якобы не готов к свободе и демократии и требует сильной руки.
Самые востребованные образы дала здесь повесть Михаила Булгакова «Собачье сердце», ставшая доступной массовому советскому читателю только в 1987 году. Шариков стал именем нарицательным для того типа людей, который, по мнению Оболонского, смял досоветский моральный социальный порядок. Сама интеллигенция ассоциирует себя, разумеется, с профессором Преображенским — жертвой этого процесса.
Культуролог из Йельского университета Росен Джагалов пишет об этом в статье «Антипопулизм постсоциалистической интеллигенции»: «В блестящем исследовании, посвященном рецепции этой повести и ее кинопостановки <…> в кругах позднесоветской интеллигенции, Мишел Ривкин-Фиш объясняет популярность этого текста тем, что представители интеллигенции воспринимали его как оправдание растущего социального неравенства конца 1980-х — начала 1990-х. Попытка профессора Преображенского превратить собаку в человека рассматривалась <…> как притча о тщетности советского, да и традиционно-интеллигентского, проекта “просветить” социальные низы. Хам есть хам, и никакими усилиями этого не изменишь». Спустя 30 лет этот демофобский образ работает так же.
По тексту Оболонского видно, что он опирается исключительно на свои житейские наблюдения. Новому дискурсу остро не хватало наукообразности. Эмпирическую базу для теории «советского человека» предоставило исследование группы Юрия Левады. В 1988 году они начали работу в только что образованном ВЦИОМе, а в 1993 году вышла первая монография «Советский простой человек».
На материале опросов общественного мнения левадовцы пытались показать, что в стране преобладает социально-антропологический тип, основные черты которого — международная самоизоляция, государственный патернализм, уравнительные и антиэлитарные установки, имперский синдром и связанный с ним комплекс неполноценности. Все эти характеристики звучат презрительно — так говорят, когда хотят кого-то оскорбить. Хотя левадовцы постоянно подчеркивают, что «это не оценка, а аналитическая категория понимания общества и личности, не более того». Но посмотрим на само исследование.
Левадовцы исходили из того, что этот особый тип «советских людей» сложился в 1930-х — 1950-х годах и был преемником «человека революционного» 1914-го — 1920-х годов. Поскольку революцию делали «отчаянные, свободные от культурных и нравственных ограничений авантюристы», а «советский человек» является их наследником, то и его стоит подозревать в пониженной нравственности. Трудно ожидать, что исследование с такой моделью продемонстрирует что-то помимо того, что хотели обнаружить сами авторы.
То же происходит и с опросными анкетами, и с интерпретацией ответов. Например, в качестве доказательства патернализма советского человека левадовцы приводят следующие результаты: 4% считают, что «наше государство дало нам все, никто не вправе требовать от него чего-то еще», 11% согласны с утверждением «государство дает нам немало, но можно требовать и большего», 8% утверждают, что «государство дает нам так мало, что мы ничем ему не обязаны», целых 33% считают, что «наше государство сейчас в таком положении, что мы должны ему помочь, даже идя на жертвы», и, наконец, всего 32% согласны с тем, что «мы должны стать свободными людьми и заставить государство служить нашим интересам».
По мнению авторов, первые четыре варианта «явно обозначают патерналистские позиции», о которых свидетельствует в том числе слово «требовать». И лишь слово «заставить» характеризует настоящего гражданина.
В какой-то момент левадовцы просто перестают делать вид, что занимаются социологическим исследованием, и переходят к прямой дегуманизации россиян: «<…> мы имеем дело с двойным набором причин моральной несостоятельности российского общества: первое — с эффектом разложения морали (развращением) под действием репрессивных структур тоталитарного, а затем — авторитарного и коррумпированного государства и, во-вторых, неразвитостью, немодернизованностью низовых и провинциальных слоев и зон населения, “недоморалью” населения, сохранением полуразрушенного этического традиционализма, отсутствием универсалистских представлений».
В социальных науках подобные идеи подпадают под категорию социал-дарвинизма и уже более 100 лет не воспринимаются всерьез в академическом мире. Все претензии к теоретической и методологической состоятельности исследования левадовцев хорошо известны в российском научном сообществе, но выражаются они чаще в очень умеренной критике: «<…> метод, которому авторы ставят в заслугу “твердую” эмпирическую базу, оказывается именно как метод достаточно бедным, поскольку питается только из источника опросов общественного мнения, скудность которого компенсируется (внушительным, но не производным от используемого метода) богатством воображения и жизненного опыта толкователей. Собственный жизненный опыт становится источником “типичных” примеров, иллюстрацией и подтверждением которого воспринимаются количественные данные».
Таким образом, левадовский homo soveticus изначально был идеологемой, подхваченной в качестве костыля для провалившейся теории модернизации и впитавшей в себя демофобию позднесоветской интеллигенции. Сами левадовцы иногда вполне откровенно описывают свои мотивы: «<…> после первых лет реформ в России все сильнее и сильнее проступали консервативные или реставрационные тенденции… одним из важнейших обстоятельств, блокирующих возможности изменений, трансформации системы социальных, политических или экономических отношений, являлся сам тип человека... Именно этот тип человека стерилизует довольно слабый потенциал реформ, противостоит тем группам или общественным силам, которые декларируют свою приверженность к либеральным и более гуманным формам общества».
Означает ли это, что все исследование левадовцев — фальсификация и его выводы нужно прочитывать с точностью до наоборот: «советский человек» был ответственным, моральным и предприимчивым? Конечно, нет. Речь о том, что сама постановка задачи, а именно выявление культурно-антропологического типа, который по необходимости окажется вырожденческим, ложна. Она больше говорит об авторах, чем об обществе.
Но, если мы всерьез хотим что-то понять про мировоззрение и жизненные стратегии людей из последнего советского поколения, нам стоит обратиться, например, к работе Алексея Юрчака «Это было навсегда, пока не кончилось». Юрчак показывает среди прочего, что за фасадом мнимого манипулируемого коллективизма в позднем Советском Союзе скрывалось тотальное неверие в любые коллективные практики. Именно разобщение станет важнейшей характеристикой общества в новой России.
Атомизация вместо коллективизма
Нельзя сказать, что политический скепсис Кончаловского и левадовцев совсем лишен оснований. Мы действительно живем в довольно депрессивном и пассивном обществе с драматическим прошлым. Вместе с тем современные социальные исследования показывают нечто противоположное тому, в чем стремятся убедить нас сторонники теории «отсталого народа». Возможно, наиболее проницательные выкладки и обобщения предлагает социолог и профессор Шанинки Григорий Юдин.
В своей лекции, посвященной мифу о российском патернализме, Юдин показывает, что вопреки распространенному мнению Россия сегодня — одна из наиболее индивидуалистических стран в европейской части мира. Он приводит данные European Social Survey, по которым 26% россиян привержены сильной индивидуалистической ориентации, тогда как в Германии этот показатель составляет 14%, в Польше — 13%, а в Нидерландах вообще только 7%. В целом на индивидуализм в России ориентированы 54% людей по сравнению с 45% в Испании, 34% в Швеции и 26% в Германии.
Для объяснения этих неожиданных показателей Юдин предлагает посмотреть на сопутствующие им характеристики общества: упадок гражданского участия, неверие в коллективные действия, низкое межличностное доверие и высокое экономическое неравенство. Не нужно быть специалистом, чтобы увидеть, насколько слабо развиты в России институты коллективной жизни. В политике это выражается в крайне низкой явке на выборах и в маргинальном положении местного самоуправления. В трудовой сфере то же самое относится к роли профессиональных ассоциаций и профсоюзов. По данным European Social Survey 2018 года, лишь 6% людей в России принимали участие в общественных организациях. Для сравнения: во Франции это 15%, в Германии — 31%, в Финляндии — 39%. Низкое коллективное участие сопровождается низким доверием к людям вообще (так называемое «обобщенное доверие»). В России лишь 32% людей ожидают от других честности; во Франции — 46%, в Германии — 50%, один из лучших показателей — в Финляндии: 71%.
Вместо классической дихотомии «индивидуализм/коллективизм» Юдин в качестве главной характеристики современного российского общества предлагает понятие атомизации. «Наша проблема, — говорит Юдин в интервью «Новой газете», — в том, что в России господствует агрессивный индивидуализм, который подпитывается страхом и превращается в жесткую конкуренцию, тотальное взаимное недоверие и вражду… Мы часто принимаем за коллективизм зависть, неумение поддержать инициативу и развитие другого человека, понять их ценность для себя. Но это как раз проблема отсутствия общей коллективной базы — почему я должен радоваться твоим успехам, если каждый сам за себя? Точно так же уважение к правам других индивидов появляется, только если есть коллективная деятельность по защите общих прав».
Атомизацией прекрасно научились пользоваться элиты. Пропаганда в духе «осажденной крепости», которая, на первый взгляд, играет на коллективистских чувствах и призыве к сплочению, заключается как раз в том, что сплотиться нужно с элитами, а любое низовое объединение, самоорганизация только угрожают стабильности. В конечном счете пропаганда подогревает наши страхи друг перед другом, преподносит атомизацию как неизбежность и предлагает защиту в лице действующих элит, которые не идеальны, но, по крайней мере, огородят вас от соседа.
«Господствующая идеология есть идеология господствующего класса»
Невозможно спорить с тем, что Россия на сегодня — крайне деполитизированная страна. Подавляющее большинство людей демонстрирует политическую пассивность и беспомощность. Вопрос лишь в том, в чем причина такого состояния и как из него можно выйти.
В ходе протестов 2011–2012 годов особую популярность приобрела идея о двух Россиях — «России айфона и России шансона». Как пишет политолог Илья Матвеев в своем исследовании этого явления, это «примитивная идеологическая схема, разделяющая российское общество на активное, просвещенное, вестернизированное прозападное меньшинство и — пассивное, конформистское, лояльное власти большинство». Самое удивительное, что идея двух Россий была хорошо воспринята не только элитами, от которых она исходит, но и активистами протестных движений. Последние увидели в ней объяснение тому, почему отсутствовала массовая поддержка в борьбе за честные выборы и сменяемость власти, которая казалась им проявлением здравого смысла, присущим любому «нормальному» человеку. «Россия шансона» представлялась им реакционной массой, которая не может понять необходимость перемен в силу своей врожденной ограниченности.
На самом деле в такой социальной стигматизации со стороны протестного движения нет ничего загадочного — она вызвана первичным травмирующим опытом активизма в деполитизированном и атомизированном обществе. Любой, кто участвует в общественных кампаниях и пытается найти поддержку среди соседей и просто незнакомых людей в городе, в 90% случаев сталкивается с леденящим равнодушием и скепсисом. Активист всегда уверен, что проблема, которой он занимается, достаточно важна и очевидна. Но не включенные в борьбу «обыватели» часто не готовы проявить солидарность и иногда даже относятся к активистам пренебрежительно.
Из этого положения предлагаются два диаметрально противоположных выхода — демократический и элитистский. Один предполагает, что большинство в России никогда не сможет разделить с прогрессивным, образованным и морально квалифицированным меньшинством его благие ценности и намерения, поэтому лучшее, на что мы можем рассчитывать, — это передача социальных и политических институтов в руки этого меньшинства без претензий на массовую поддержку и демократию. Эту элитистскую точку зрения отстаивает, например, Юлия Латынина, которая прямо заявляет: «Мысль, что избирательное право — это неотъемлемое право любого человека, — коммунистическая пропаганда и огромная ложь. С какой стати?»
Легко догадаться, что такой подход только способствует политической демобилизации в обществе и сдает это общество на поруки тем, кто, прежде всего, заинтересован в демофобной идеологии, — правящим элитам. На этом был построен, в частности, трюк с Игорем Холманских, который в мае 2012 года выступал от имени рабочих Уралвагонзавода в поддержку Путина: оппозиция тогда приняла все за чистую монету и объявила «уральских мужиков» своими врагами вместо того, чтобы развернуть их протест по назначению.
Другой, демократический, подход основывается на том, что массовая пассивность и отторжение от солидарных коллективных действий есть следствие порочных социально-экономических отношений, а не природы некоего (демонизированного) антропологического типа. В этой версии массовая деполитизация поддается расколдовыванию, но не путем нравоучений или навязывания своего интеллектуального и морального превосходства, а путем включения и организации совместных действий. Это подразумевает устранение стены между продвинутым, как ему кажется, активистом и «обывателем». Огромный опыт работы в этом направлении описан в монографии «От обывателей к активистам. Зарождающиеся социальные движения в современной России» Карин Клеман, Ольги Мирясовой и Андрея Демидова.
Вопреки мифу о «советском человеке» практически во всех странах мира абсолютное большинство людей политически пассивно, Россия здесь не исключение. Да, по данным European Social Survey, в России только 23% людей выражают готовность активно участвовать в коллективных политических действиях, но во Франции это всего лишь 31%, в Германии — 40%; наилучший в Европе показатель — в Норвегии: 57%. С одной стороны, это следствие структуры занятости, которая предполагает, что большую часть времени люди проводят на работе. С другой, это рациональный выбор, потому что даже либеральные политические системы постоянно демонстрируют непроницаемость правительств для влияния простых людей, из-за которой западные страны столкнулись с падением явки на выборах.
К этому в России добавляется авторитарная специфика политического режима. Странно ожидать, что люди будут с удовольствием выходить на митинги и подписывать петиции в условиях демонстративных политических репрессий. Кроме того, традиции демократического движения, опыта, который передавался бы всем, кто созревает до активных действий, у нас почти полностью отсутствуют. Помножим социальное отчуждение и атомизацию на глубокое экономическое неравенство. Этого достаточно, чтобы понять, что для объяснения массовой политической апатии не обязательно стигматизировать людей. Напротив, необходимо отбросить теорию «неполноценного народа» и увидеть за ней инструмент подавления демократии.
Автор — депутат Совета депутатов муниципального округа Зюзино в Москве.
Понравился материал? Помоги сайту!