На двух экранах — два неприлично открыточных заката, а потом Петербург с высоты птичьего полета. Зрители таятся в листве — в палатках, расставленных кружком, что создает внезапный эффект Грушинского фестиваля. В опытный театроведческий глаз набегает слеза — непрошеная тем более, что это новый спектакль Дмитрия «Я-люблю-Джона-Кейджа» Волкострелова по тексту Павла «Я-не-люблю-сантименты-и-нарратив» Пряжко. Чтобы механистичные, похожие на бесперебойно качающиеся туда-сюда настольные мобили волкостреловские постановки вызывали эмоции — такие случаи критики могут пересчитать по пальцам. Первым, пожалуй, был двухлетней давности соло-проект в Доме ветеранов сцены, заказанный фестивалем «Территория» и показанный один-единственный раз.
Тогда Волкострелову, помнится, велели сделать спектакль с обитателями дома, а те закидали режиссера снисходительными вопросами: ну а что мы, молодой человек, будем с вами ставить? Классику? Или эту вашу, как там ее, докудраму? Да и зачем вы вообще сюда пришли? Все это, нацепив наушники, режиссер сбивчиво и озвучил со сцены. Это была мощная метафора: дети могут договориться с отцами, лишь бездумно копируя их манеры, их речь — но в таком копипейсте смысла будет не больше, чем в переозвучке озвученного. Напуганный гением места Волкострелов в белоснежной рубашке комбинировался с кадрами трогательного быта театрального пансионата за его спиной совершенно щемяще.
© Юлия Люстарнова\«театр post»
Во второй раз не склонный к эффектам Волкострелов сознательно решился на эффект, на выбивание из зрителей эмоции с помощью презренно лобовых приемов из инструментария масскульта минувшей весной. Спектакль «1968. Новый мир» венчался финальными титрами — такими, на которые в кино традиционно приходится основной удар по зрительским нервам: под главную песню из саундтрека зрителю как бы предлагается переварить мощную концовку, дожить пережитый катарсис. Спектакль о подлинной пыльности революционных вроде бы шестидесятых резюмировала по-настоящему революционная для своего времени музыка великого поп-композитора Джорджо Мородера — и это был не только смысловой, но и, безусловно, эмоциональный акцент, на уровне простейшего атавистического притопывания под бубен шамана. Такого, извините за выражение, просветления я в театре не испытывала давненько — вот он какой, думалось, главный наш адепт головного театра.
Этому умнику идет быть чувствительным.
Выпущенные в петербургском «театре post» и сыгранные под открытым небом, в саду Фонтанного дома, всего пять раз — как и было обещано накануне премьеры, по завершении последнего показа премьерной серии спектакль навсегда прекратил свое существование, — «Парки и сады» окончательно утверждают две вещи. Первая: этому умнику идет быть чувствительным. Он, кажется, сам это понял и сейчас развернется в полную мощь — да так, что ни одному сентименталисту-жанровику из репертуарного театра мало не покажется (шутка ли: под Новый год Волкострелов обещает выпустить в Театре наций спектакль по русским романсам). Вторая: наибольший трепет у него, главного жупела российского театрального академизма, вызывают именно отношения отцов и детей, истории про возможность или невозможность диалога поколений. Вместо того чтобы обижаться на упреки старших, как они сами обижаются на выкрики молодых, или поклоняться им, как шестидесятники идеалам гуманизма, Волкострелов со всей мощью своего нездешнего рацио бесконечно анализирует эту проблему, решает это уравнение: возможен ли между детьми и отцами мир? И если да — то на каких условиях?
© Юлия Люстарнова\«театр post»
«Парки и сады» — идеальный материал для такого исследования: пьеса про «позвоните родителям» в декорациях условного будущего. Сын создает цифровую копию отца, киборга, — но, кажется, только для того, чтобы бесконечно на нее огрызаться. «Ты не представляешь, сколько я потратил, чтобы ты жил вечно!» — в какой-то момент восклицает он, и в этой реплике — крайне точная смесь любви и раздражения, столь типичная для сыновне-дочерней любви. Чем же бесит героя титановый папа? Тем, что, будучи мертвым, настырно исследует свои отношения с органическим, с живым, то и дело сбегая в парк и совершая там бессмысленные действия — общаясь с алебастровым пионером, помогая штатным роботам полоть молочай, заселяя к себе на голову ворона в гнезде. Насколько живо живое, а мертвое — мертво? Тщательно прополотый, прореженный сад с кустами в форме октаэдров — это природа или уже нет? Кто человечнее — пожилой киборг с замашками упрямого маразматика или его сын, роботоподобно собирающийся с утра на работу, и работница сада, одними и теми же кислыми репликами реагирующая на очередной взбрык металлического пенсионера? Эта тема — про диалог радикального и консервативного, условно живого и условно мертвого — очень важна и для главного из пишущих сегодня по-русски драматургов Павла Пряжко, владельца собственного сада, не приехавшего на свою премьеру, скорее всего, потому, что собирает сейчас урожай.
Понравился материал? Помоги сайту!