31 августа 2015Театр
337

«Бессмысленность жизни должны воплощать очень осмысленные люди»

Константин Богомолов: большое интервью

текст: Алла Шендерова
Detailed_picture© Артем Геодакян / ТАСС

Накануне старта нового театрального сезона режиссер Константин Богомолов рассказал Алле Шендеровой о своей системе работы с актером, о будущих «Трех мушкетерах» в МХТ, страхе смерти, любви к стихам и о том, кем он будет, когда уйдет из театра.

— Ты часто пересматриваешь свои спектакли?

— По необходимости — скажем, если надо сделать ввод. «Карамазовы» за все время их существования репетировались только технически — когда я временно вводился на роль Мити. То же и с «Борисом Годуновым». Хорошо сделанный спектакль не требует репетиций: в процессе существования он избавляется от лишнего и набирает силу. Можно иногда поговорить с артистами — когда они нарушают некие правила игры, которые мы с ними обговорили. Если они не растеряли нерва творческого, если нет успокоенности — услышат и исправят. А если пришло самодовольство, тут ничего не поделаешь — надо расставаться. Понимаешь, хозяева спектакля — актеры, и в процессе создания спектакля им передается полная власть. Они не дрессированные обезьяны, которыми я управляю из зала: «Вот здесь вы сделали так, а вот здесь — нет…» В момент репетиций или между спектаклями я могу рулить, но когда действие разворачивается на сцене — рулят они. А вообще любой режиссер знает: достаточно пять минут постоять за кулисами — и ты уже понимаешь, как идет спектакль.

— В июне, во время твоего мастер-класса в рамках лаборатории МХТ, ты говорил о том, что постановка — это как сон, который ты раз за разом пытаешься пересказать: в тот момент, когда тебе это наконец удается, спектакль можно снимать. У тебя случалось такое?

— Да, так было с «Лиром» в «Приюте комедианта». Я не мог пробиться к артистам: они смотрели на меня с уважением, но мои вопли о том, что они потеряли материю — ощущение сна, который пересказывают, — до них не доходили. Потому что зрительский-то успех продолжался. Это самое опасное в профессии артиста — когда успех лишает адекватности… Но возвращаясь к теме: есть требования публики, есть мои внутренние требования к спектаклю, а есть еще и третий фактор: момент перехода в стадию угасания. Угасать он может долго, но лучше поймать на точке взлета и в этот момент ликвидировать, как бы это ни было печально для артистов. Впрочем, в случае «Лира» закрытие спектакля, я надеюсь, было для нас, создателей и участников, хорошим уроком. И так как мы его любили и скучаем по нему, то и решили возобновить его в предстоящем сезоне. Думаю, в феврале сыграем новую версию.

Сцена из спектакля «Лир. Комедия»Сцена из спектакля «Лир. Комедия»© Дарья Пичугина / «Приют комедианта»

— Как твои артисты относятся к тому, что ты часто меняешь планы: «Гамлета» в МХТ сменил на «Трех мушкетеров», потом «Мушкетеров» хотел сменить на Чехова?

— Мне кажется, они понимают, что я делаю это не из коммерческих или карьерных соображений. Есть какие-то внутренние творческие причины, заставляющие меня сказать: «Нет, сейчас не “Гамлет”, а “Три мушкетера”». Вместо «Карамазовых» в МХТ планировались «Темные аллеи» Бунина, было сделано распределение, приказ, но я пришел и сказал: «Знаете, все-таки “Карамазовы”». После чего театр еще какое-то время ждал, не поменяю ли я и это название. Я надеюсь, что результат оправдывает эту суету.

— Как это происходит: ты консервируешь материал, чтобы потом к нему вернуться?

— Происходит прислушивание к себе, к тому, как я сцепляюсь с материалом, насколько точно могу выразить его через тех артистов, которые со мной. Прислушиваюсь ко внешнему пространству: что ему требуется здесь и сейчас. Но материал, который ты однажды выбрал, — он не теряется: мысленно я возвращаюсь и к «Темным аллеям», и к «Гамлету» — все это накапливается, прорастает и рано или поздно будет сделано. Если мне что-то в удовольствие, я стараюсь убедить дирекцию, что это принесет театру гораздо больше выгоды, чем если я буду делать то, в чем разочаровался, но должен в силу обязательств.

— А если в основе спектакля — твой собственный текст? Вот, скажем, новеллы, вошедшие в спектакль «Мой бластер разрядился», — ты писал их специально для Лиепайского театра?

— Я писал набор сцен, частично они возникли из давних заготовок, частично — из того, что придумалось за последний сезон. Все это сложилось в структуру, которая менялась в процессе репетиций с лиепайскими артистами.

— Для меня новеллы из «Бластера» увязываются не только с тем, что ты говорил на лекции про десакрализациию смерти в искусстве, но и с одной из важных чеховских тем: «Вялый, рыхлый, неужели такие нравятся женщинам?» — удивлялся Тригорин, а до него — чеховские Иванов и Платонов. Героиня одной из твоих новелл может любить только умирающих, тяжелобольных — то есть ты доводишь идею врачующей любви до абсурда. Так же как и идею бодрой старости, жертвенности — и много чего еще. То есть это текст, в котором любая мысль и образ доводятся до предела.

— Ну да. Так же и сам спектакль «Бластер» доводит до предела театральность, вернее, ее отсутствие. Актеры движутся по сцене из одной двери в другую, задерживаясь на какое-то время, чтобы произнести текст, и продолжают движение. Они ничего не играют — просто полтора часа ходят из одной двери в другую.

Сцена из спектакля «Мой бластер разрядился»Сцена из спектакля «Мой бластер разрядился»© Зиедонис Сафроновс / Лиепайский театр

— И при этом от них почему-то трудно оторваться. Ты нарочно испытываешь — и их, и зрителей?

— Я бы так не сказал. Понимаешь, все мои спектакли я сам условно делю на театр воспоминания и театр пародии (хотя пародия — это тоже воспоминания, только отраженные в искривленном зеркале). Скажем, «Идеальный муж» — пародия, «Лед» — воспоминание, хотя и там, и там есть ирония и есть серьезность. И везде есть моя идея фикс о десакрализации смерти — о том, что смерть — лишь эпизод жизни. Для меня это определяет эстетику современного искусства: отказ от понятия кульминации, развития сюжета — практически от всех категорий классической поэтики и соответственно от всех традиционных технологий построения роли с ее задачами, мотивами и прочим. Какие цели и задачи у воспоминания? Какое развитие у структуры, в которой отменена категория смерти как цели и итога? Помимо того что это влияет на технологию искусства, это еще и то, что происходит сегодня с цивилизацией. Пока это происходит на подсознательном уровне — на уровне искусства. Но как это проявится в реальности?..

— Бестактный вопрос: ты боишься смерти? Ведь тексты «Бластера» — явная отработка страха смерти.

— Это и есть страх смерти, никакая не отработка. Хотя трудно сказать определенно. Я, скорее, боюсь немотивированной смерти — это было бы неприятно. Абсурд вообще страшен. А так — что-то происходит с организмом, убавляется жажда жить, прибавляется спокойствие, понимание, что ты перетечешь в какую-то иную субстанцию. Вот в школе я представить не мог, что иногда нужно лечь под нож хирурга, — но ты растешь, и организм сам настраивает тебя так, что это — часть жизни. Вот так и смерть: ты растешь и начинаешь к ней привыкать.

— Ты часто говоришь про отказ от разбора спектакля: задача, мотивация, вектор развития характера. Это предполагает, что актер должен быть не совсем обычным человеком.

— Должна быть некая природная одаренность, связанная с энергетикой, степенью чувствительности, подвижности и так далее. Но вообще любой человек интересен. Те технологические требования, которые я предъявляю своим актерам, не требуют больших интеллектуальных подвигов.

— Я все пытаюсь тебя поймать: если нет разбора, значит, актер должен прийти на репетицию подготовленным — иначе он не будет понимать, куда ты его ведешь, да попросту — о чем ты говоришь.

— Да ничего не должен! Не факт, что я сам понимаю все, о чем говорю.

Театр — не вполне искусство.

— Всегда неловко, когда актер поставленным голосом говорит умные фразы, а я в зале отлично вижу, что он не понимает их смысла. Хотя в твоих спектаклях количество бессмысленно произнесенных слов близко к нулю.

— Технологически это достигается не за счет понимания текста — это вопрос монтажа и контекста, недаром же я использую титры. Важно чувствовать стиль — особенно в «пародийном» театре, — но это опять же касается не разбора, а, скорее, музыкальности актера. Если ты придешь ко мне на репетицию, то убедишься: я не ставлю ни одной задачи, не выделяю ни одного мотива. Я говорю: «Давайте почитаем». Актер читает. «Давайте еще раз почитаем. Еще раз. Еще десятый раз почитаем. Что-то вы все равно не то делаете. А можете попроще?..» Когда мы репетировали «Гаргантюа и Пантагрюэля», Сережа Епишев поначалу был в отчаянии: я даю ему текст, замечаний не делаю, не говорю, что он за персонаж и как играть. Просто говорю: читай. В какой-то момент он начинает спрашивать, хорошо ли делает. Начинает искать какой-то стилистический ход, а я ему: «Сережа, не то!». А что? Да ничего. Только не будь рассказчиком — не бери никакой игровой модели, просто выходи и говори.

— Ну так это самое тяжелое!

— Конечно, потому что они тогда начинают собой работать! Мне тоскливо, когда я вижу, как артист на сцене ищет язык существования, способ, модель: это все не то. Быть самим собой непросто, но радостно — в конечном счете так актер обретает очень большую силу и свободу, в том числе и в «игровом» театре. Вот поэтому я не вижу смысла в тренингах. Обрести свой голос и вскрыть себя можно и за столом, для этого не надо надевать физкультурную форму. Люди не меняются. Дурак останется дураком, кто бы с ним ни поработал. Да и зачем его менять?! Надо полюбить его таким, какой он есть! Есть старая театральная формула: неудобное сделать удобным. Если человеку неудобно, это неправильно — и в жизни, и на сцене.

— Эта твоя модель «театр как воспоминание, спектакль как сон» — как она возникла?

— Как попытка объяснить ту недовольную рожу, которая бывает у меня во время репетиций. Эта модель не обязательна, но, может быть, она кому-то и поможет. Потому я и провожу иногда мастер-классы — чтобы молодые люди, чувствующие, что им близок тот театр, который я делаю, но со стороны им говорят: «Нет, так нельзя, надо проживать, страдать!» — получили теоретическое обоснование иного театра, иной эстетики.

— Еще до того, как ты начал формулировать, говорить о «театре как воспоминании», я заметила, что в существовании твоих артистов есть некая система. Сравнивала их с хорошими артистами в других спектаклях и понимала, что за теми нет этого «чего-то», что я не могла объяснить. И в интервью все пыталась выяснить: «А что там такое подложено под ваш монолог? Почему вы говорите, как будто глядя на себя со стороны?..»

— Признаюсь, я в какой-то степени горжусь тем, что у меня в спектаклях есть ансамбль. Если актер начинает «играть» — существовать в другой системе, — он сразу выбивается и выглядит ужасно. Хотя я отлично понимаю, что просто быть на сцене — адов труд. Я им все время говорю: «Вы обязаны каждую секунду сознавать свое присутствие на сцене, слышать себя, корректировать каждый шаг, каждый жест — именно для того, чтобы не играть или не играть плохо. Впадая в бессознательность, вы начинаете играть, потому что игра — это вставание на привычные рельсы». Вот ты идешь на работу по знакомому маршруту, выполняешь это автоматически. Но попробуй сделать так, как будто у тебя амнезия. Я сейчас иду налево или направо? Все-таки налево — в этот момент я должен это осознать. Плюс я должен контролировать и слышать, что мой организм не пошел по накатанному пути. Подсознание обманывает актера — оно выдает только штампы, только автоматизм. А вот когда человек контролирует себя и старается не допустить фальши — это очень тяжело. Хотя ведь это все — старый забытый Станиславский.

Театр не является для меня делом жизни — я стараюсь делать его максимально хорошо, но я могу без него обойтись.

— Тогда почему ты говоришь, что любишь усталых артистов? Ведь усталый артист меньше может себя контролировать, ему легче встать на привычные рельсы.

— Усталые артисты меньше тратятся. Сознательный артист может хорошо сыграть и без всякой усталости. А для плохого артиста усталость — единственный способ прилично существовать на сцене.

— В твоих спектаклях актеры почти никогда не читают стихи, хотя ведь ты и сам их пишешь…

— Сейчас на меня обидится полстраны, но… артистам не надо читать стихи. Я люблю стихи, я с ними живу с детства и знаю: это редкость, когда человек чувствует стихи. Он может быть артистом, может — инженером. И главное: стихи не предназначены для исполнения чужим человеком — это личный голос, который проникает в твой мозг либо через буквы, либо через собственно авторский голос. Никаких других вариантов нет. Стихи — не музыка, которую может исполнить любой музыкант, это совсем другая субстанция. Я и сам этим грешу иногда, но и себе могу сказать: не читай чужие стихи для других. Читай про себя, читай близкому человеку. Читай свои, если пишешь, но не надо концертно исполнять чужие.

— При этом ты уже дважды участвовал во мхатовских поэтических вечерах.

— Первый раз я читал стихи Варлама Шаламова — мне показалось важным, чтобы Шаламов прозвучал со сцены МХТ на открытии Года литературы. А второй раз я читал свои.

— Это ведь некий рубеж — ты впервые читал свои стихи со сцены?

— Вообще не впервые. Первый раз вслух я читал свои стихи в детстве, на собрании русских верлибристов; мне было, наверное, лет 14. Потом это было еще не раз, пока я не бросил писать, поступив в университет. Оканчивая филфак, я снова стал писать, но уже в стол. То, что я на нынешнем витке театральной карьеры смог публично декларировать себя как человека пишущего, — ну да: я набрался смелости.

— Я думала об этом на фестивале в Риге, когда на пресс-конференции после показа «Бластера» ты начал с фразы «I can do without theatre». Твои планы связаны с литературой?

— В том числе. Театр не является для меня делом жизни — я стараюсь делать его максимально хорошо, но я могу без него обойтись.

— А без чего ты не можешь?

— Это слишком интимный вопрос.

— Без чего ты не можешь в творчестве?

— А что ты называешь творчеством? Театр — не вполне искусство. Я что-то придумываю, но при воплощении существенная часть замысла теряется. Это и хорошо, и плохо: фильтрует замысел в нужную сторону, но и ограничивает мои возможности. В любом случае это не вполне искусство — это некий вид деятельности, смысла которой я не знаю, но он есть.

— Что за кабаре вы хотите делать с Сергеем Епишевым?

— Капустники, как мне кажется, у нас с Сережей получаются неплохие — и потому мы решили подумать о формате кабаре: допустим, ежесезонное полуторачасовое ревю, дающее выход той «адской злобе», в которой нас часто обвиняют зрители «Гвоздя сезона». Хотя вообще я иногда думаю: если отмотать время лет на семь — сколько было презрения, обвинений в пошлости и глупости от тех же людей, которые сейчас рвутся на «Гвоздь». Впрочем, это касается и спектаклей. Отлично помню, как в рецензиях обо мне писали в духе «вон из профессии».

«Гвоздь сезона»«Гвоздь сезона»© Галина Фесенко

— Где ты взял силы, чтобы из профессии не уйти?

— Моя реакция на критику всегда была в меру цинична. Есть три-четыре-пять человек, которых я уважаю и считаю друзьями и чье мнение, хорошее или плохое, никогда не перейдет в мерзость, в газетный донос — как себе периодически позволяют те, кого я не буду называть. Мнение же друзей может быть очень жестким, но я знаю, что они хотят видеть меня лучше.

— То есть конструктивная критика тебе помогает?

— Про свои спектакли я понимаю все сам — именно потому, что они для меня — не плевки в вечность. Все актеры знают, как я безжалостно режу спектакли — иногда за пару дней до премьеры. Поэтому критика меня не ранит, но она может разозлить, потому как порой мешает существованию хорошего спектакля: артисты — ранимые существа, дурные слова могут лишить их уверенности. Хотя все это важнее для молодого режиссера — его критик просто может убить: прочтет какой-нибудь директор разгромную статью и не позовет его в театр. Мне же уже почти все равно. При этом хорошие, умные статьи добавляют спектаклю силы, внутренней компании.

— Спектакль «Три мушкетера. Сага. Часть первая» — что это такое, где там Дюма?

— Дюма там будет меньше, чем Уайльда в «Идеальном муже». Это написанная мной история по мотивам интриги первого романа: приезд д'Артаньяна в столицу, его вхождение в компанию мушкетеров, король, королева, история с подвесками. Все происходит в непонятное время в непонятном месте. Подробностей пока не выдам.

— Год назад ты мне рассказывал, что каждый спектакль ты как бы шьешь себе новый костюм, потому что вырастаешь из прежних.

— Себя надо удивить — вот единственный рецепт роста. Чтобы ты сам вдруг сказал: «Блин, это получилось круто!» — а не «здесь мы сделаем это, потому что я знаю, что это проканает». Сейчас мне кажется, что «Мушкетеры» круче всего, что я делал раньше. Это попытка обрести новую свободу в театральном языке, некое путешествие с целью открыть новый материк.

— А распределение ролей?

— Все те же, что и всегда, плюс, как всегда, новые. Четыре часа, два антракта. Любовь, смерть, дружба и подвески. Больше ничего не скажу!

— По поводу любви и смерти: давно хотела спросить — какие у тебя отношения с Чеховым?

— Сложные, но только в том смысле, что Чехов — сложный автор: слишком лукавый. Его невозможно взять постановочным приемом: он про людей, в том числе про людей, которые выходят на сцену. Но это должны быть очень тонкие, умные, обаятельные люди! Потому что Чехов — про пустоту и бессмысленность жизни. А бессмысленность жизни должны воплощать очень осмысленные люди. Вот и все. И чем более они осмысленны, тем страшнее контраст. В этом отношении чеховские требования к людям, которые берутся за его пьесы, слишком высоки.

— Ты читаешь все, что написано про Чехова?

— Нет, я как доктор Чебутыкин: как вышел из университета, больше филологических книг не читаю.

— Ты не пытаешься понять, что за человек автор, которого ты ставишь?

— Я же не пытаюсь понять, что за человек Еврипид, — почему я должен понимать, что за человек Чехов?!

— Когда ты делал вторую версию «Чайки», тебе не жалко было первую?

— Нет. Я действительно вырастаю из своих спектаклей. Если бы я и захотел ее воспроизвести, у меня не получилось бы — я сейчас по-другому чувствую. Посмотреть на видео — забавно, а повторять — нет.

— Знаю, что ты собираешься снять киноверсию спектакля «Год, когда я не родился».

— Это будет не киноверсия, а именно кино — Минкульт выделил деньги. Потом, через год, следующим летом, мы, надеюсь, все-таки снимем сорокинскую «Настю» — для этого нужна летняя натура. Потом еще поработаю. И потом я наконец уйду из театра.

— Ты не боишься, что тебя забудут?

— Нет. У меня, в силу моей невлюбленности в театр, есть механизм самосохранения — я всегда немножко отстранен, могу контролировать свой собственный маразм. И я понимаю, что буду более-менее живым в профессии еще какое-то относительно долгое время (если будет долгая жизнь). Но как раз это создает некое равнодушие. Что я могу вспомнить за последние 12 лет радостного, кроме моей семьи, жены и рождения ребенка? У меня в мозгу только бесконечные выпуски спектаклей. Все, что до ГИТИСа, — яркие пятна, а потом сплошное месиво: репетиции-выпуск-репетиции-выпуск-отдых-репетиции-выпуск… Семью не вижу. Мир не вижу. Друзей не вижу. Я прихожу в новый театр — там то же самое! Я как спортсмен, ныряющий из бассейна в бассейн, с корта на корт. Но у них это длится лет десять, а потом — новая жизнь. А я-то, получается, подписался до конца дней. И что я, помирая, буду вспоминать, как выпускал в 2023 году «Ромео и Джульетту»? Да не нужно мне это!

— Ты готов взять на себя руководство театром?

— Если я когда-нибудь возьму театр, то не буду в нем ставить. Буду приглашать других режиссеров, снимать кино. Наверное, я мог бы стать хорошим театральным менеджером. Я бы рассматривал это как естественный переход в другую профессию. Почему нет?

— Тебе сильно мешает то, что сегодня происходит вокруг?

— Нет. Я принимаю это как предлагаемые обстоятельства. Иногда это добавляет драйва, иногда депрессии.

— Есть люди, которым ты завидуешь?

— Я не очень знаю это чувство: видимо, у меня слишком высокая степень самодостаточности. Я живу с уверенностью что я — чемпион, и ничто ее не поколеблет.

— Кстати, про чемпионов. Знаю, что твою четырехлетнюю дочку Аню приняли в Академию Тарпищева. Не рано?

— Если бы ей не нравилось, никто бы ее не заставлял. Моя мечта — ездить с ней по соревнованиям. Чтоб она подняла над головой Уимблдонский кубок (или что там — блюдо?), а мы с Дарьей Мороз плакали на трибуне. И, кстати, деньги будет зарабатывать уже она. И всего-то лет десять надо еще продержаться.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 20249358
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202415996
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202420321
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202425557
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202426900