14 ноября 2016Искусство
298

От критики музея к его эмансипации

Хаим Сокол продолжает разговор о Музее истории ГУЛАГа

текст: Хаим Сокол
Detailed_picture© Музей истории ГУЛАГа

Читая запись беседы уважаемых интеллектуалов, трудно не согласиться с большинством замечаний, высказанных в адрес нового Музея истории ГУЛАГа. Почти все наблюдения очень точные. Вместе с тем, возможно, имеет смысл хотя бы тезисно проговорить общие места, чтобы вывести критику отдельной институции в более широкий и более сложный контекст, а также для того, чтобы перевести разговор «для своих» в более открытую платформу для обсуждения.

СУЩЕСТВУЕТ ФУНДАМЕНТАЛЬНАЯ ПРОБЛЕМА МУЗЕЕФИКАЦИИ ПРОШЛОГО. Любая попытка визуально воссоздать, передать и/или зафиксировать исторический опыт неизбежно заканчивается либо пропагандой, либо китчем или уходит в возвышенное, а как правило — заканчивается удобным коктейлем из этих трех ингредиентов. В этом смысле Музей истории ГУЛАГа ничем не хуже, но и не лучше всех остальных подобных музеев. Можно с большой степенью уверенности утверждать, что на сегодняшний день нигде в мире нет ни одного музея истории геноцида или массового террора, постсоветского или «западного», который справился бы с этой задачей. Они все одинаково неудовлетворительны. На то есть разные причины. Но все их можно условно поделить на три вида: философские, политические и причины, которые мы обозначим как проблему «медиума», то есть самой формы музейной репрезентации.

Описание этих причин, возможно, позволит понять, есть ли решение у означенной проблемы и если да, то какое.

1. Философские причины

В основе деятельности любой институции всегда лежит определенная философия, то есть представление о добре и зле. Несколько упрощенно философию музеев геноцида и массового террора можно сформулировать следующим образом. Зло — это мир палачей, насилия и террора. Соответственно мир жертв есть добро. Ален Бадью в своей «Этике» убедительно показывает, к чему приводит такое понимание добра и зла. Во-первых, получается, что зло всегда первично, а добро — производное от зла, поскольку палач всегда производит жертву, а не наоборот. Во-вторых, добро понимается исключительно в терминах сопротивления, как «право на не-насилие», по выражению Бадью, а не как борьба за альтернативные идеалы и ценности. И наконец, в-третьих, зло (впрочем, как и добро) иррационализируется, то есть воспринимается как непонятный и необъяснимый эксцесс в истории прогресса, а не как конкретная политика, то есть ряд конкретных политических решений и мер по их реализации, принимавшихся и осуществлявшихся конкретными людьми в конкретном месте в конкретное время. Это, в свою очередь, делает зло тотальным, общим, без нюансов, в нем коммунизм смешивается с нацизмом, террор с холокостом, а Саддам Хусейн с Гитлером. Как следствие, в деятельности подобных музеев возникает странная, тревожная амбивалентность. Что они предъявляют — историю жертв или историю преступлений? И не является ли сакрализация жертв одновременно и увековечиванием дела палачей? Эта амбивалентность просвечивает, в частности, уже и в самом названии «Музей истории ГУЛАГа». Не зная контекста, можно подумать, что это музей достижений работников НКВД. Впрочем, название «музей холокоста» не лучше.

Другая проблема заключается в принципиальной невозможности изолировать и передать чужой опыт. Очень условно исторический опыт можно поделить на две категории — опыт травмы и опыт триумфа. Опыт травмы, в свою очередь (и тоже очень условно), делится на опыт жертвы и опыт поражения. Опыт жертвы чрезвычайно разнообразен. Это отдельный и очень важный вопрос: можно ли найти нечто общее в опыте, скажем, рабства, колонизации, репрессий, геноцида, массовых изнасилований и т.д.? Либо стоит продолжать принципиально настаивать на их различиях, тем самым эти различия закрепляя и лишая себя возможности солидаризироваться? Тем не менее задачу репрезентации опыта жертвы при всем его многообразии и непохожести можно свести (опять же очень условно) к проблеме морально-этического свойства, которую можно обозначить как «феномен музлмана». Об этом размышляют Примо Леви и Джорджо Агамбен. Музлман («доходяга» на жаргоне Освенцима) — жертва par excellence. Это человек, не просто истощенный до предела, но лишившийся всякой воли к жизни и, таким образом, представляющий предельный пример «голой», то есть дегуманизированной, чисто биологической жизни. Поскольку все музлманы мертвы, они не могут свидетельствовать о своем опыте. Но в тот момент, когда кто-то пытается свидетельствовать за них, вместо них или от их имени, они тоже лишены голоса, так как говорит все равно кто-то другой. И даже свидетельство человека, пережившего сходный опыт, но выжившего, все равно будет неполным и не вполне легитимным.

Не является ли сакрализация жертв одновременно и увековечиванием дела палачей?

Репрезентировать, передать, даже просто осознать опыт поражения тоже очень сложно. Алейда Ассман в своей книге «Новое недовольство мемориальной культурой» описывает десятилетие консенсуального молчания в послевоенной Германии, когда «первое» поколение, то есть те, кто непосредственно пережил 12 лет нацизма, отказывалось рефлексировать свой опыт.

Впрочем, репрезентация триумфа — задача не менее, а возможно, более сложная, что еще больше усугубляет означенную проблему. Так, например, всего через десятилетие после Октябрьской революции Вальтер Беньямин пишет в своем «Московском дневнике» о постреволюционной молодежи: «революционность приходит к ним не как непосредственная реальность, а как лозунг» — и далее: «революционную энергию стараются сохранить в молодежи, словно электроэнергию в батарее. Это невозможно». Революционное событие всегда разворачивается во времени и не ограничивается одной эпохой или поколением. Поэтому оно не поддается репрезентации. Точнее, так — Событие в репрезентации становится событием, останавливается и консервируется.

В историческом опыте России ХХ века и, шире, СССР триумф тесно переплетается с травмой. Так, например, Октябрьская революция — как поворотный момент в истории человечества — всегда будет находиться в тени последовавшего за ней террора, а в истории Великой Отечественной войны победа навсегда омрачена невероятной тяжестью ее цены (включая депортацию чеченцев и ингушей, татар и немцев, новую, послевоенную, волну репрессий, позорную антисемитскую кампанию и оккупацию части Европы). И это делает еще более сложной задачу репрезентации истории в современной России.

2. Политические причины

Исторический музей — всегда инструмент идеологии, и он всегда будет зависим от политической конъюнктуры. Любой исторический музей занимается тем, что принято называть «коллективной памятью».

Под «коллективной памятью» подразумевается определенный исторический нарратив, относительно которого в обществе (или в других социальных группах — этнических, гендерных, профессиональных и т.д.) установился консенсус. Иными словами, прошлое — это не то, что мы помним, а то, что мы знаем. Потому что прошлое, даже наше собственное, всегда дано нам в репрезентации, то есть в целой системе практик, ценностей, символов, верований, визуальных образов и т.д. Факты в этой системе играют важную, но далеко не определяющую роль, так как труднее всего признать некую информацию фактом, а уж тем более договориться относительно ее интерпретации. Парадоксальным образом понятие «коллективная память» имеет больше отношения к современности и к будущему, нежели к прошлому.

По сути в основе всех войн и конфликтов нового и новейшего времени лежит спор об истории.

Итак, «коллективная память» — это сложный идеологический продукт. Он формируется так называемой политикой памяти, которую можно определить как совокупность мер, принимаемых тем или иным (со)обществом для создания, поддержания и передачи консенсуального знания о прошлом — или, точнее, представления о нем. Поскольку это представление — важная часть формирования идентичности (прежде всего национальной), главным агентом политики памяти выступает государство. В некоторых, более либеральных, обществах наряду с государством другие группы формируют альтернативные версии прошлого. Но легитимация этих версий — всегда плод тяжелой и длительной борьбы. И эта борьба далеко не всегда носит мирный, демократический характер. По сути в основе всех войн и конфликтов нового и новейшего времени лежит спор об истории. Сегодня, в эпоху массовой миграции, усиления разных форм национализма и фундаментализма и захвата транснациональными корпорациями национальных экономик, эта борьба только усиливается.

Начиная разговор о коллективной памяти и, шире, о прошлом, всегда нужно иметь в виду четыре вопроса: кто помнит, что, как и зачем. Ответ на первый вопрос помогает выявить ту самую заинтересованную группу, которая ставит своей целью «сохранить» историческую память, а на самом деле сформировать ее. В этом смысле государство стоит рассматривать как инструмент политики правящего класса, обладающего достаточными ресурсами (в том числе и госаппаратом) для создания образа прошлого. Этот образ формирует систему ценностей, которая, в свою очередь, поддерживает существующую систему господства/подчинения, установившуюся в данном обществе.

Поскольку, как было уже сказано выше, это вопрос формирования консенсуса, то есть принятия данного исторического нарратива условным большинством, то будет всегда условное меньшинство, исключенное и из процесса формирования этого нарратива, и из самого нарратива. И это подводит нас ко второму вопросу. Те, кто «помнит», — это и те, о ком впоследствии помнят. Поэтому за образ прошлого ведется такая ожесточенная борьба. Это борьба за историческое выживание.

3. Проблема медиума

Повторим. Исторический музей — инструмент идеологии, посредством которого производится, фиксируется и передается коллективная память. Но музей — далеко не самый главный инструмент в арсенале средств, используемых в этих целях. Перед ним в списке значатся образование, пропаганда, культура, городская политика. Однако специфика музея заключается в том, что в нем объединяются все эти функции. Это одновременно и образовательная институция, и культурное учреждение, и точка на туристической карте города. Такая синтетичность (гетеротопия в терминах Мишеля Фуко) потенциально создает пространство для политического маневра, когда институция может хотя бы частично выскользнуть из-под идеологического контроля.

На практике неолиберальная политика эффективного менеджмента, распространившаяся и на сферу культуры, заставляет музеи встраиваться в формат так называемого edutainment. Edutainment — это сплав образования (education) с развлечением (entertainment), иными словами, совмещение приятного с полезным. Но в реальности это понятие означает «образование как развлечение (как форма развлечения)», то есть замещение первого вторым. Можно, например, сходить в кино на историческую драму, а можно — в исторический музей или на лекцию. Edutainment зиждется на трех китах: потребление культуры, индустрия развлечений и технические инновации.

В фильме Вуди Аллена «Будь что будет» провинциальные гости, приехавшие в Нью-Йорк, спрашивают, куда можно пойти развлечься. На что главный герой отвечает: «Сходите в Музей холокоста».

В контексте музея это означает, прежде всего, создание оригинальной, привлекательной экспозиции. Проще говоря, архитектуре, дизайну и техническому оснащению придается важное, если не основное, значение. Это действительно роднит Музей истории ГУЛАГа с Еврейским музеем в Москве или Берлине, с музеем Яд ва-Шем в Иерусалиме и всеми другими подобными музеями. В фильме Вуди Аллена «Будь что будет» провинциальные гости, приехавшие в Нью-Йорк, спрашивают, куда можно пойти развлечься. На что главный герой отвечает: «Сходите в Музей холокоста». В этой шутке нет ни капли шутки. В Музее холокоста, как и в Музее истории ГУЛАГа, созданы все условия, чтобы если не развлечься, то как минимум приятно провести время. Этим достигаются три цели. Первая — увеличение потока посетителей и расширение возрастной аудитории, то есть пресловутое повышение эффективности (обычный входной билет в музей стоит 300 рублей). Вторая — еще большее отчуждение истории от нашего непосредственного опыта. Перефразируя Беньямина, можно сказать, что история сегодня воспринимается не как непосредственная реальность, а как слоган. Историческая травма, превращенная в зрелище, как бы вытесняется, а знание заменяется удовольствием или аффектом. Третья — дальнейшее превращение культуры и образования в формы услуг с соответствующей иерархией их распределения.

И все же эффективный менеджмент не объясняет в полной мере стремление этих музеев создать «современную», «аттрактивную» и по возможности интерактивную экспозицию. В таком повышенном интересе к дизайну наглядно проявляется идеологическая природа исторического музея, его претензия на сакральность и монументальность. По сути что мы имеем в данном случае? Набор документальных реди-мейдов, которые благодаря своей «документальности» и «аутентичности» призваны поведать нам нечто очень важное, а главное, достоверное. Организация этих реликтов в определенном порядке, максимально эффектная подача (свет, дизайн витрин, звук), а также сама архитектура музея призваны усиливать драматический эффект от соприкосновения с прошлым и вызывать в зрителе чувство священного трепета. Создается храмовое монументальное пространство. Анри Лефевр в своем классическом труде «Производство пространства», указывая на консенсуальный характер монументального пространства, «в котором каждый имел свою часть... и все имели его целиком — естественно, в рамках принятия единой Власти и единой Мудрости», замечает: «Монументальное пространство имеет не только пластические, доступные взгляду свойства. Оно обладает и свойствами акустическими, и если их нет, монументальности чего-то недостает» — и далее: «Любой предмет повседневной практики — ваза, сиденье, одежда, — будучи перемещен в монументальное пространство, преображается: ваза становится священным сосудом, одежда — торжественным одеянием, сиденье — престолом». В данном случае монументальное пространство служит примером того, как идеи о добре и зле, о которых мы говорили вначале, могут быть выражены в кирпиче, бетоне, стекле и светодиодах. Происходит наглядная сакрализация исторического дискурса, то есть выход за рамки рационального. И в этой зоне иррационального зло остается неприкосновенным.

Подытоживая, можно наметить предварительный, пока еще очень грубый, экстренный план действий по эмансипации музея. И этот план относится не только к Музею истории ГУЛАГа. Прежде всего, необходимо изменить основополагающую философию и сформулировать ее в категориях добра, а не категориях зла. Это не отменит политической ангажированности музея, но поможет сформулировать собственную повестку дня, что, в свою очередь, позволит хотя бы концептуально освободиться из-под существующего идеологического гнета. Необходимо также отказаться от ставки на развлечение. И наконец, исторический музей должен отказаться от всяких претензий на монументальность. Возможно, это приведет к самоликвидации такого рода музеев. Однако самоликвидация не означает исчезновения. Это означает появление новой формы. Возможно, это будет гибрид исторического музея и современного искусства, но на уровне не интервенции, а именно полного растворения одного в другом. Это, безусловно, потребует взаимных уступок. Но об этом и об отношении современного искусства к истории стоит написать отдельный текст.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221534
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221577