2 марта 2016Литература
112

«И русского человека можно понять»

В России впервые полностью изданы «Размышления аполитичного» Томаса Манна

 
Detailed_picture 

Книга статей Томаса Манна «Размышления аполитичного», впервые вышедшая в 1918 году, вызвала в свое время бурную полемику в печати и до сих пор не была издана по-русски в полном объеме. Теперь она наконец вышла в переводе Екатерины Шукшиной (М., АСТ, 2015). За прошедшие сто лет книга не утратила актуальности. COLTA.RU публикует фрагменты «Размышлений аполитичного».

Господи, народ! Да разве у него есть честь, гордость, не говоря уже о разуме? Это ведь народ заливается и горлопанит на площадях, когда начинается война; а вот когда она затягивается и приносит лишения, принимается роптать и скулить, что его, дескать, облапошили.

Вы полагаете, далее, что народ любит, требует просвещения? Ошибка. Народ от природы так же мало тянется к просвещению и прогрессу, как, собственно, и к демократическим принципам; в нем куда сильнее наиестественнейшее чувство дистанции и иерархии; и наоборот, крупнейшие представители народа были консерваторами, а по мнению Просвещения, даже обскурантами.

Народ как существо, которое и властвовать неспособно, и власти не признает, — вовсе не изобретение современности. Он всегда был и всегда будет. Это бедствие вневременное и интернациональное. Интернациональны и паллиативы, против этого применяемые; они называются «внутренняя политика», «парламент», «демократия».

Почему народы, бойко и талантливо занимающиеся политикой, верят в демократию, хотят и имеют ее? Да именно потому, что они занимаются политикой! Яснее ясного. Вкус народа к демократии обратно пропорционален его отвращению к политике.

Политика люмпенизирует, огрубляет и оглупляет. Зависть, наглость, алчность — вот все, чему она учит. Свободу несет лишь душевная просвещенность. От учреждений зависит немного, от образа мыслей — всё. Исправься сам, и исправится все вокруг.

© АСТ

Незначительные различия в государственной форме в самом деле не помешали тому, что демократия сегодня проникла во все мировые щели, что она уже и не борется почти, а просто торжествует, что даже в царской России по праву говорят о «нашем демократически-буржуазном обществе» — по праву, поскольку мы живем прежде всего в коммерческую эпоху, которая блюдет принцип выгоды, главной приводной пружиной которой стало стремление к благосостоянию, а властелином, определяющим место в иерархии, — деньги. Плутократия и восторг от благосостояния <…>. Ростовщичество, спекуляция продуктами питания во время войны — какого же они духа, как не духа демократии, внушившей, что высшие ценности — деньги, прибыль, гешефт, внушившей это в том числе и правящим кругам <…>?

Если двое говорят «демократия», то априори можно предположить, что они имеют в виду совершенно разные вещи, и говорить нужно с каждым отдельно.

Кстати, необходимость дать нам демократию обосновывают именно тем, что мы якобы для нее «созрели». Созрели для демократии? Созрели для республики? Какой вздор! Те или иные государственные, общественные формы либо подходят народу, либо не подходят. Народ либо создан для них, либо не создан. «Дозреть» он никогда до них не дозреет; некоторые южноамериканские народности обзавелись республикой и «свободой» не потому, что «созрели»...

<…> На мой взгляд, все позитивные аргументы в пользу равного избирательного права, как только начинают притязать на духовность и нравственность, рассыпаются. Я, со своей стороны, предлагаю вместо них следующее решение: там, где невозможно дать каждому свое, не остается ничего другого, как дать всем поровну. Это несправедливо, но доступно просто, а мы живем в эпоху, которой под стать право, не наилучшим образом продуманное, а легче всего усваиваемое.

То, что называют либерализмом, пожалуй, лишь политическая форма, окаменелость этого его человеческого либертинажа, и если в либерализме нет ничего путного, если он мало-помалу стал синонимом бесхарактерности, так это доказывает лишь, что политика портит все на свете.

Заявления о том, будто народы «хотят жить в мире», а их ведут, как овец, на заклание, — правда лишь на поверхности. В мифическом смысле уместнее говорить о «вине»; более глубокая правда заключается в том, что войны хотели, жаждали все, долее без войны не выдерживая. Иначе бы ее не было.

Политические взгляды валяются вдоль дороги: бери любые, цепляй на лацкан, и кое-кому, а пожалуй, так и себе самому покажешься пореспектабельнее, что, однако, заблуждение. Тот факт, что кто-то консерватор, ничего не говорит о значительности, уровне человека; любой дурак может быть консерватором. Не определяет уровень, значительность, и если кто-то демократ; любой дурак сегодня демократ.

Не окажись мы перед голым экономическим «иначе конец», стремительному процессу забвения себя, очередной утраты себя не было бы никакого удержу; вообще не было бы никакого «удержаться».<…> Ненависть к заклятому врагу? Но ее нет. Сплошное восхищение врагом, а выражающееся в нем сознание мощи есть лишь сознание физической мощи, но никак не национальной силы характера. Тут сознание надежности границ, этой пагубы для всякого национального пафоса. Ибо создать в Германии духовную возможность для национальной страсти способно только глубочайшее унижение, крайние бедствия; а эта война проклята не потому, что дела наши не вполне хороши, а потому, что они не вполне плохи; эта половинчатость, дарующая стране чувство безопасности, взращивает равнодушие к происходящему, общественную апатию и личную испорченность; надо сказать, в национальном плане хуже и быть не могло.

Экономическое положение, которое сложится после войны, обернется тем, что по ее завершении все будут не один десяток лет работать почти исключительно на государство, зарабатывать для государства.

Я видел, как умирают и рождаются люди, и знаю, что по мистическому ужасу второй процесс может в значительной степени превосходить первый. Волосы встают дыбом от кошмаров войны? Что ж, у меня однажды волосы стояли дыбом, когда рождался человек — тридцать шесть часов. Это было не человеческое, это было адово, и пока так, по мне, пусть будет и война. Каждый чувствует и понимает, что война несет в себе мистическую стихию, ту же, что и все главные силы жизни — зачатие и смерть, религия и любовь.

Привыкший к произволу русский человек, приехав из страны, где деспотическая коррупция мешается с демократической, жалуется на нехватку лично свободы в Германии, поскольку, даже если он сунет в окошко банкноту, его все-таки не обслужат вне очереди. Порядок, антикоррупционная справедливость, таким образом, оскорбляют его человеческое достоинство, род свободы; и русского человека можно понять.

<…> Там, где вообще нет общих мыслей, вражды быть не может, там царит равнодушная отстраненность. Только там, где думают одинаково, но относятся к этому по-разному, — там вражда, там растет ненависть.

Нынешняя война лишний раз показала, что в ураганно-взвихренные времена каждый находит свое. Нет такого мировоззрения, вероучения, идеологии, нет такой штучечки-фитюлечки, которые бы не усиливались, не оправдывались войной, которые не были бы радостно уверены в том, что пробил-таки их час и наконец-то наступило будущее.

<…> Неуклюжая Россия в нынешней войне — лишь инструмент Запада, она представляет сегодня духовный интерес лишь постольку, поскольку по-западному либерализована, лишь как член «Антанты», в которую, насколько это возможно, вписалась духовно <…> как член «Антанты», повторяю, которая, включая Америку, составляет единство западного мира, наследников Рима, «цивилизации» против Германии — Германии, протестующей с небывалой еще мощью.

Я буду стоять на своем: в этой войне любой немецкий «патриотизм», особенно тот, что дал о себе знать совсем неожиданно или не совсем ожиданно, в сущности своей был и остается инстинктивной, врожденной, часто лишь задним числом осознаваемой солидарностью именно с тем самым протестантством; взор немцев в этой войне по-прежнему обращен на Запад, несмотря на большую физическую опасность, которая грозила и все еще грозит с Востока.

Противоположности, ослабляющие, расшатывающие внутреннее духовное единство и сплоченность крупных европейских сообществ, в общем и целом повсюду одни и те же, по сути своей европейские; и все-таки у разных народов они в значительной мере разнятся национально, объединяясь тем не менее в национальный синтез <…>. Однако есть страна и есть народ, где все иначе; <…> страна, внутреннее единство и сплоченность которой под воздействием духовных противоположностей не просто пострадали, а практически улетучились; страна, где эти противоположности резки, глубоки, дурны и неизгладимы как нигде, причем потому, что здесь они почти не стянуты или очень слабо стянуты национальным ободом и еле-еле сочленены в совокупность, как бывает у остальных народов при столкновении различных политических взглядов. Страна эта — Германия.

Вряд ли будет преувеличением назвать Шопенгауэра языковым шовинистом, а эта разновидность национализма, безусловно, самая духовная. Но возникает вопрос: в высшей точке одухотворения не достигают ли своей последней глубины, страстности и националистические предрассудки? Возникает также вопрос: может ли аристократически мыслящий человек, не верящий в равноценность языков, поверить в равноценность наций, увидеть в европейском равновесии, в демократическом союзе народов идеал интернациональной политики?

Да, подъем четырнадцатого года и меня подтянул к вере и к символу веры в то, что народ, своеобразную честь принадлежать к которому я имею, обладает немалыми правами на господство, правомочными притязаниями на долевое участие в управлении Землей, короче, на политическую власть и может, даже должен добиться признания своих естественных прав. Сегодня у меня бывают, по меньшей мере, часы, когда вера эта шатается и почти сникает, поскольку, говорю я себе, народ мирового господства — ограниченный, жесткий, упоенный собой, подкованный в национальном, каким и должен быть такой народ, — вряд ли позволил бы своим благороднейшим умам сбить себя с толку по вопросу о собственных правах, как то случилось в Германии.

<…> Я не считал Германию виновнее других; я прекрасно видел, что градус агрессивности на подъеме, но находил те же показатели и у других; и у других я видел ту же волю и готовность делать историю, что и у Германии.

Для меня пацифизм всегда был цацкой не хуже любой другой, коньком для тех, кому нечем больше заняться, кроме как оседлать такого вот славного и недорогостоящего конька. Желание сбить у земного шара температуру военного мира я считал поверхностным, маниакальным инфантилизмом и не верил в то, что жизнь когда-нибудь сможет стать мирной, как не верил и в то, что разлюбезное человечество будет кардинально изящнее в условиях вечного мира, нежели под ружьем. Пока, думал я, человечество в белых одеждах не парит в облаках, обмахиваясь пальмовыми ветвями и обмениваясь целомудренными литературными поцелуями, на земле нет-нет да будут случаться войны; пока, думал я, в жилах у человечества течет не целебное масло, а кровь, оно, пожалуй, нет-нет да будет испытывать желание ее пролить.

<…> Следует помнить, что национальная культура может простираться дальше, чем государство, чем общественная, урегулированная правом жизнь, не только экстенсивно (а в немецкой империи, включающей в себя далеко не только немецкое культурное пространство, так и есть); что она — в любом случае — более интенсивна, более личностна, чем правовой порядок, а потому было бы неверно придавать последнему преувеличенную важность в деле устроения более высокой жизни, собственно жизни нации.

Материал подготовлен Арнольдом Хачатуровым


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
ПоломкаИскусство
Поломка 

Художник Андрей Ишонин о том, как искусство останавливает и продолжает историю, вновь обращаясь к себе

10 августа 2021197
Гид по MIEFF-2021Кино
Гид по MIEFF-2021 

Эволюция киноглаз, 16-миллиметровые фильмы Натаниэля Дорски и новый Мэтью Барни

9 августа 2021155