29 мая 2017Литература
210

Недостающий роман о семидесятых

Анна Наринская о книге памяти Вадима Борисова

текст: Анна Наринская
Detailed_picture© Новое издательство, 2017

Невероятная вещь. Невероятная — потому что, в принципе, это буднично составленная книга. Таких мемориальных проектов много — сначала тексты того, кому посвящено издание, потом подборка воспоминаний о нем. Но нечто превращает этот том о Вадиме Борисове в вещь, наоборот, совершенно небудничную. А именно — в тот самый роман о семидесятых — начале восьмидесятых, о времени между собакой и волком, которого так недостает сегодня, несмотря на пару имеющихся подходов.

Это «нечто» — разумеется, личность самого Вадима Борисова. С его поразительным обаянием, живая память о котором не стерлась двадцать лет спустя после его смерти. C его — очевидной лишь из нескольких им написанных статей — глубиной суждений и обусловленной временем «несостоявшестью». С его отдельной драмой, которая вписывает его драму эпохи в драму слома эпох.

В том, чтобы назвать Вадима Борисова «героем своего времени», нет ничего нового — во всяком случае, для тех, кто его знал. Так, например, называется статья Зои Световой, написанная в первую годовщину его смерти, да и вообще эта формулировка всплывала тогда в разговорах — во время отпевания священник Борис Михайлов, друживший с Борисовым, сказал: «Вместе с Димой уходит время». Но сейчас, на страницах этого тома выкристаллизованная текстами, сложенными и чаще всего написанными сегодня, эта фигура обретает значимость уже литературную — силу образа и знака.

Поэтическое наблюдение Ахматовой «Когда человек умирает, изменяются его портреты», если отнестись к нему практически, предполагает, что портрет умершего вбирает в себя чувства того, кто на него смотрит, — вину, грусть, раздражение. Портрет Вадима Борисова обретает новые черты, а вернее, новую яркость в череде воспоминаний, большинство авторов которых раздираемы противоречием: с одной стороны, время, о котором они говорят, — это время советской тоскливости и несвободы, с другой — время исключительной интеллектуальной наполненности и неповторимого веселого бессребреничества. Главная отметина, отличие семидесятых годов для интеллигенции — это их клаустрофобический уют, возможность уйти в то, что со страниц газет называли «внутренней эмиграцией», и устроиться там в прямом смысле бедненько (а часто совсем бедно), но со вкусом. Воспоминания о трудах и днях Вадима Борисова и его компании, куда входили ярчайшие художники, литераторы и интеллектуалы его и «соседних» поколений, пестрят описаниями выпиваний, танцев, чтения стихов и философских бесед — и интенсивность, энергия той жизни пробивает даже тридцатилетнюю толщу. Да, все это происходило под слежкой КГБ, под угрозой (нередко сбывающейся) посадки или высылки, но именно эти сжимающиеся тиски внешнего мира делали общий частный мир этих людей таким насыщенным. И в центре этого мира для многих стоял именно он, Дима Борисов, — с его легкостью, верностью, умением веселиться и сострадать, с его, по выражению Людмилы Улицкой, «талантом общения», с его голосом (о том, как он пел — романсы, блатные, застольные песни, — пишет каждый мемуарист).

Ностальгия, прорывающаяся практически во всех вошедших в этот том воспоминаниях, имеет отношение, в первую очередь, к той удивительно полной, хоть и ограниченной, суженной жизни, поневоле сконцентрированной на выделенном пятачке, а уж потом — к очевидному факту, что рассказчики тогда было молоды.

Эти воспоминания и составляют тело этого «романа» — так, как, например, комментарии к поэме оказываются собственно романом в набоковском «Бледном огне». Тексты самого Борисова (их, повторюсь, немного) содержат как бы протуберанцы идей и фактов, а прилагающиеся воспоминания друзей (иногда они, вполне в духе постмодернистской прозы, противоречат друг другу) уже развивают собственно сюжет.

© Из личного архива

Вадим Борисов (друзья называли его Димой, и от этого часто получалась путаница) родился в 1945 году в самом центре Москвы в благополучной семье советских инженеров. Еще в школе он с одноклассниками организовал литературный кружок, где читали стихи поэтов Серебряного века и американскую и европейскую «передовую» прозу. Позже, учась на третьем курсе исторического факультета МГУ, он принял участие в первом в СССР вечере памяти Мандельштама — прочел вслух несколько стихотворений. Присутствовавшая в зале Надежда Яковлевна Мандельштам написала Илье Эренбургу, который вел вечер, записку: «По-моему, такой уровень и такое чтение, как читал этот мальчик, в тысячу раз выше, чем могло бы быть в Союзах всех писателей». Борисов познакомился с Надеждой Яковлевной, дружил с ней, помогал разбирать архив, комментировал записные книжки Мандельштама. (Он вообще был тонким текстологом — позже это проявилось в работе над первой публикацией в России «Доктора Живаго», которую он подготовил.)

В 1972 году он закончил диссертацию по истории Русской церкви, но в это время уже довольно тесно сотрудничал с Солженицыным, помогая в работе над «Красным колесом», — так что к защите его не допустили. С тех пор у него появились лишь пара публикаций в советских изданиях и ряд статей в русской зарубежной периодике. Самый значительный его текст, пожалуй, — «Личность и национальное самосознание», он вышел в 1974 году в знаменитом парижском сборнике «Из-под глыб», составленном Солженицыным еще в России. В нем Борисов занимает довольно редкую что для тогдашнего, что для сегодняшнего интеллектуала как бы «половинчатую», а на самом деле самостоятельную позицию. Безусловно признавая «общегуманистические ценности» («свобода личностей и объединение их в общечеловечестве — формула прогрессивного развития истории человеческого рода»), он отстаивает ценность «национального» как некоего слияния индивидуальностей народа, его «нравственной личности». То есть, если говорить совсем грубо и упрощенно, имея к тому же в виду последующие события, — нации и народы различаются, как отдельные люди, им нужны одинаковые свободы, но с ними нельзя обращаться «под копирку». Истина, в которой тогда только предстояло убедиться.

Но детальным развитием этих своих идей Борисов не занимался. Не только из-за советских запретов, но и потому, что с начала 70-x до начала 90-x годов был занят одним — сотрудничеством с Солженицыным и помощью ему и его семье. Это была не просто работа — это было, скорее, служение, сознательное превозмогание собственного «я» ради того, что кажется самым важным. «Он рассказал однажды, как прочел первые фразы “Денисыча” про побудку в пять утра ударами молотка об рельс, наледь на стекле в два пальца, сугубую тьму за окном и три желтых фонаря, — пишет Анатолий Найман. — Звук рельса прошел через него физически, он поднял голову от страницы и ощутил, что стал совершенно другой, а того, что был только что, больше нет». И продолжает: «Сейчас трудно передать адекватно, как переживалось тогда появление Солженицына людьми, истерзанными большевистским режимом, уже не верившими, что их участь, неразрывная с участью страны, может перемениться». Работа с автором «Архипелага ГУЛАГ» была работой по продвижению к перемене этой участи, и к тому же — что особо важно для такого человека, как Вадим Борисов, — это была работа с человеком литературы, с писателем «большим» по той шкале, которая включает Толстого с Достоевским, считавших слово поступком.

В начале девяностых их отношения закончились отвратительным скандалом. Солженицын, совершенно не понимавший российскую перестроечную реальность, предъявил Борисову, который занимался изданием и распространением солженицынских сочинений, вздорные и оскорбительные денежные обвинения. Этот публичный разрыв оказался для Борисова ужасным ударом. Большинство его друзей считают, что именно эта несправедливость и связанные с нею страдания приблизили его смерть.

Летом 1997 года Вадим Борисов с частью семейства отправился на Рижское взморье, в поселок Апшуциемс, в который они и множество их друзей ездили долгие годы и значение которого для русской культуры еще только предстоит оценить. 29 июля он утонул, купаясь в холодном Балтийском море. Ему было 52 года.

Его дочь Маша вспоминает… Тут, наверное, надо было бы сделать отступление о борисовских детях, открывших в Москве кафе и клубы, по-разному, но при этом довольно точно воспроизводившие атмосферу родительского дома, — но такой рассказ тянул бы на отдельный роман. Так вот, Маша вспоминает, как примерно за год до смерти отца она вошла в родительскую квартиру и увидела, как «папа сидит за столом, как-то понуро опустив плечи, в халате, с потухшей папиросой во рту. “Что случилось?” — даже не помню, спросила я или нет. Папа посмотрел на меня внимательно поверх очков, закурил и вдруг стал читать: “А мог бы всю жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом, да, видно, нельзя никак”».

Нельзя было никак. Хватка советской власти ослабла, чтобы вместе с первыми переменами, которых все так ждали, впустить разобщение и подозрительность, всегда следующие за введением новых, непонятных правил. Кумиры подводили, друзья изменялись. Пространство внутренней свободы сменилось пространством свободы внешней. Время менялось, а герой оставался неизменным. Пока он вообще оставался.

В конце, наверное, надо сказать, что я в детстве и ранней юности хорошо знала и очень любила Диму. Я не думаю, что мои отдельные воспоминания о нем как-то ценны. Я, разумеется, помню то, что и все, только гораздо меньше. Помню, конечно, как он пел — и правда с каким-то удивительным соединением силы и интимности. Как негромко читал стихи. Как серьезно, без всякого снисхождения и сюсюка, разговаривал с детьми. Как я прочитала в 14 лет «Доктора Живаго» и он — комментатор и знаток этого текста, чего я не знала, — внимательно и с интересом меня слушал и незаметно направлял мои рассуждения. Ну или разве что вот: мне было лет восемь, и мы уезжали из Апшуциемса последними. Мы жили там целое лето, у меня был годовалый брат — так что багажа были тонны. Родители договорились, что Дима встретит нас в Москве на вокзале. Он и встретил — стоял на вокзале с большим букетом и, когда мы вышли из поезда, протянул его маме. Это было странно. Встречающие тогда воспринимались как тягловая сила, а цветы по нашей жизни были дороги. По-моему, это был первый образ «мужчины на перроне с букетом», который я увидела. Это было что-то из прошлой жизни, из жизни тех самых поручика Голицына, корнета Оболенского, о которых он, по бесчисленным просьбам друзей, так часто пел. Я тогда подумала, что он — настоящий герой романа. И вот он наконец им стал.

Вадим Борисов. Статьи, документы, воспоминания. Сост. Анна Карельская, Марина Алхазова. — М.: Новое издательство, 2017. 476 с.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370098
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341618