2 августа 2017Литература
284

Демьян Кудрявцев: «Я, возможно, лучший гусар из русских литераторов»

Линор Горалик поговорила с поэтом и бизнесменом о гражданстве и гражданственности

текст: Линор Горалик
Detailed_picture 

21 июля стало известно о том, что российское гражданство предпринимателя и писателя Демьяна Кудрявцева аннулировано. Линор Горалик поговорила с Кудрявцевым о гражданстве, гражданственности, идентичности и готовности к потерям.

— Ты с российским гражданством и ты без него — это два чем-то различающихся человека?

— Как-то странно думать, что человека определяет набор документов. Так сложилось, что у меня было много разных паспортов, я их получал и сдавал, но никогда я не считал, что это меняет меня самого или мои отношения с временем и местом. С годами представление о гражданственности развивается и расширяется, а представление о гражданстве, напротив, размывается и съеживается.

— Как меняется твое ощущение какой бы то ни было собственной гражданственности?

— Гражданство как производная от гражданственности — это связь с местом, общностью, институтами, языком, которые тебя волнуют до степени совершения поступков. В этом смысле ничего особо не изменилось: существует несколько стран и пространств, которые меня волнуют до совершения поступков (хотя это каждый раз разные поступки), и Россия — безусловно, важнейшее для меня пространство. Границы моей России могут не совпадать с сегодняшними государственными, и волнение может быть разное — в том числе неконструктивное, или, скажем, не то, которое нравится государству в России, или отдельно ее языку, или отдельно ее народу, или отдельно ее важным для меня институтам и сообществам. Но градус этой причастности до сих пор самый высокий из всех зон и языков, что для меня важны.

— Что значит в данном случае совершать поступки, что это за поступки? Не только на уровне повседневности, а шире.

— Повседневность в них тоже включена. В частности, пребывание на какой-то территории — это вполне действие, которое готово было бы свестись к повседневности. Если какое-то место меня волнует, вероятно, я хочу в нем быть или бывать, строить дом, помогать соседям. И то, что бытование в нем не рутинно, — не всегда мой выбор. Может быть, наоборот, я бы хотел обыденного существования в некоей прекрасной Аркадии — и превратить всю свою причастность в повседневность.

— А вместо этого что происходит?

— Вместо этого происходит мелкое членение моих поступков на разные идентичности, на отдельные «я». И чем сложнее ситуация, тем менее цельно мое отношение к месту: поэт во мне хочет применительно к нему сделать одно, гражданин (в том смысле, в котором это слово понимаю я, а не органы, выдающие паспорт) — другое, предприниматель иногда просыпается и хочет третьего. И чем сложнее ситуация, тем больше противоречий между их желаниями.

— Каков сейчас главный конфликт между этими сущностями?

— Предприниматель во мне хочет послать гражданина к чертовой матери, снизить риски, зафиксировать убытки или прибыль — или готов за эту прибыль сражаться, но как бизнесмен, а не как гражданин. Литератору сейчас в целом все равно: я набрал такое количество литературных задач и обременений, что они сами по себе являются родиной, и эту родину можно унести с собой — не обязательно уехав, а просто отстранившись. А гражданин считает, что по сравнению с тем, что происходит в России, и с тем, что, по-хорошему, нужно в ней делать или менять, все мои проблемы как предпринимателя ничтожны и могут быть, так сказать, списаны, — но, возможно, сил на эти необходимые действия у меня как у гражданина уже нет.

— А хотелось бы, чтобы они были? Представляется, чтобы это было важным?

— Я не привык думать в сослагательном наклонении. Да, хотелось бы, чтобы я был моложе, и романтичнее, и наивнее. Я люблю это состояние. Да, хотелось бы.

— Тебе кажется, что для таких поступков нужен кто-то не просто моложе, а романтичнее и наивнее?

— Нужно хотя бы что-нибудь из этого набора.

— Есть ли какие-то поступки, которые ты готов был бы совершать как гражданин, но вот это формальное отсутствие бумажки лишает тебя такой возможности?

— Нет, сейчас нет.

— Вплоть до элементарного — голосовать?

— Безусловно, я всегда голосовал. Но это не большое действие, я невысоко его ценю. Был ли бы я готов — ну там, не знаю — избираться, или работать в избирательном штабе, или не предложить стране что-то, а отдать все? Сейчас — нет, а много лет назад — да.

— Когда придет конец этому мрачному времени и что-нибудь изменится к лучшему — ты станешь восстанавливать гражданство зачем-нибудь? Я спрашиваю не столько о прагматических соображениях, сколько о символических.

— Та прекрасная Россия, которая могла бы прийти на смену существующей, тем доказала бы, в частности, свою прекрасность, что ни ей, ни мне было бы неважно, какой паспорт у меня в кармане.

— А та Россия, которую ты как литератор «набрал» себе, накопил, — это исчерпаемый ресурс?

— К сожалению.

— На сколько у тебя его запасено?

— Этого я не знаю — он исчерпаем вместе с поэтикой. Он заканчивается не тогда, когда заканчивается ресурс, а тогда, когда разрушается емкость, в которой ты его несешь. А поэтика конечна. И ценность ее в том, что она соответствует определенному периоду твоего мироощущения, твоей жизни. Сегодня одна, завтра другая; есть прекрасные мастера, которые видоизменяют поэтику относительно часто, есть люди, которые тянут относительно долго, — но если воспринимать поэтику не как самоценность (хотя она таковой является), а как сосуд, то набранное в него разрушится, когда он сам состарится, прохудится. Я видел это у других авторов и знаю это по себе. Я уносил с собой Ленинград, эмигрируя в Израиль, и нес с собой песчаный милитаристский (или антимилитаристский) Израиль, возвращаясь в Москву. И я знаю, что такой ресурс не вечен для поэта как для субъекта культуры. А для объекта он может быть вполне вечен.

— А вот, например, это как?

— Не мое воздействие на литературу и язык, а их воздействие на меня, я думаю, бесконечно. Я полагаю, что меня всегда будет волновать русская словесность, даже когда и если мне самому будет нечего сказать или незачем говорить.

Предприниматель во мне хочет послать гражданина к чертовой матери, снизить риски, зафиксировать убытки или прибыль — или готов за эту прибыль сражаться, но как бизнесмен, а не как гражданин. Литератору сейчас в целом все равно.

— В той поэтике, которая с тобой сейчас, в той, которая содержит «накопленную» тобой Россию, ты сегодня ближе к началу работы, к середине, к концу?

— Мне кажется, что я достаточно овладел некоторым инструментарием, но еще не сделал с его помощью чего-то очень важного, что хотел бы сделать.

— Это свобода своего рода — такое владение инструментом?

— Да, это она.

— Ты — человек, который одну из книг озаглавил «Гражданская лирика». Ты — поэт, который, может быть, в большей мере воспринимается как человек с гражданским мышлением (и гражданским modus operandi), чем многие другие. Ты сам ощущаешь, что это важная часть тебя как поэта: «человек, говорящий о гражданском»?

— Я же в русской словесности (чтобы не говорить «поэзии») нахожусь в относительно редкой роли — как Денис Давыдов приблизительно. Я, возможно, лучший гусар из русских литераторов и, наверно, даже лучше всех пишу стихи из русских фехтовальщиков (предпринимателей). Это прекрасное состояние, но оно чревато тем, что и те, и другие воспринимают тебя как любителя.

— У тебя есть такое чувство?

— Скорее предположение. В моей бизнес-биографии я, ни разу не изменив ни принципам, ни методам, воспринимался абсолютно по-разному: и как успешный менеджер, и как стартапер, и как разрушитель; как притворщик, ханжа, прохиндей, грубиян — и, наоборот, как человек, слишком мягкий для того, чтобы заниматься бизнесом. Нет, наверное, неправильным будет сказать «мне не важно, как я воспринимаюсь» — просто я знаю, что это преходяще и неточно. Как литератору, мне такое «позиционирование», скорее, мешает.

— Каким способом?

— Я не могу пройти столь вчуже милый мне традиционный путь академического литератора с университетским бэкграундом, который куда-то ездит, состоит в каких-то сообществах и так далее, — я все время отвлекаюсь на свою другую ипостась. То же и наоборот. Поэтому размышления о том, как меня воспринимают, меня раздражают и отвлекают; но зато я думаю, что не мне придется самому делать выбор между идентичностями — хотя каким-то образом этот выбор так или иначе будет сделан.

— Как это может произойти?

— Перестать заниматься изменением мира, бизнесом или гражданской активностью я могу и готов сам, а вот языковой, поэтический инструментарий у меня может забрать провидение. Так или иначе, выбор, безусловно, состоится: если Господь наградит меня длинной жизнью, то какая-то из моих ипостасей отомрет. Не в восприятии внешнем — не мне судить, каким я останусь в памяти друзей или, условно говоря, современников, — но внутренне я, безусловно, живу с ощущением, что чего-то из возможностей и практик, которыми я живу последние двадцать лет, я лишусь. Вообще готовность к лишению — не к лишениям, а к лишению — кажется мне одним из важнейших навыков, и его необходимо не лишиться. Любое свойство, качество или объект, которые у тебя есть, могут быть отняты у тебя.

— Удерживать в себе это знание — очень ресурсоемкая практика, нет?

— Нет, удерживать это знание нетрудно вообще: как только ты забываешь о нем, тебе напоминают. У тебя отбирают родных, друзей, территории, гражданство, какие-то задачи, привязанности, игрушки. Ровно в ту минуту, когда тебе кажется, что ты уже собрал свой минимальный чемодан и с ним идешь, выясняется, что и из него в любой момент может что-нибудь пропасть. Не надо об этом специально помнить — об этом невозможно забыть.

— Ты говорил о том, что невозможно — а иногда и вредно — думать о том, каким тебя видят. Но если бы была возможность самому дать ответ на вопрос «какой я поэт?» — что бы ты ответил?

— Я бы хотел восприниматься (прежде всего, я бы сам хотел думать о себе) как автор, который стоит на четко очерченном наделе, но возделывает и расширяет его. Кажется, что так можно сказать почти про любого — но на самом деле с точки зрения самопозиционирования есть много поэтов, устремленных исключительно в будущее. Есть, напротив, малое количество авторов, которые хотят заполнять какие-то пустующие лакуны в классическом (или в «большом») теле поэзии. А я вижу себя тем ростком, который четко понимает, откуда он растет, и помнит об этом, устремляясь на новую территорию. Даже не ростком, а побегом.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Марш микробовИскусство
Марш микробов 

Графика Екатерины Рейтлингер между кругом Цветаевой и чешским сюрреализмом: неизвестные страницы эмиграции 1930-х

3 февраля 20223801