26 сентября 2018Литература
237

Идеальный шпион

Полина Барскова о книге Кирилла Кобрина «История. Work in Progress»

текст: Полина Барскова
Detailed_picture© Simon Menner

Человек, в которого я была влюблена со всей горечью позднего детства, пытался меня, как умел, утешить: еще немного, утверждал он, и вы перестанете казаться себе центром Вселенной, самой увлекательной и горестной частью всего сущего, и именно тогда наступит самое интересное.

Я часто вспоминаю эти слова, читая прозу Кирилла Кобрина: удивительным, уникальным качеством этого письма представляется мне то, что у этого литератора нет своего, ему все чужое, то есть все ему равно интересно, но и равно несвойственно: по Шкловскому, от всего он находится на вечно творческом расстоянии остранения, отчуждения.

Так интересны нам бывают именно чужие вещи, чужие страсти, чужие письма. В этой прозе говорящий равно удален и от себя, и от Другого: здесь нет места пристрастию, ревности, всем заправляет внимание.

Новая книга эссе Кирилла Кобрина «История. Work in Progress», с острым, меланхолическим изяществом изданная рижской «Орбитой», — это заметки путешественника, но прелесть и смысл их заключаются именно в том, что перед нами — путешественник, одновременно предельно внимательный к подробностям чужого бытия и чужого письма и совершенно не собирающийся эти миры присваивать, использовать. Они нравятся ему именно как всегда, совершенно и определенно чужие.

© Орбита, 2018

То есть, если следовать определению «коллекционера» Вальтера Беньямина, Кобрин — коллекционер не до конца, коллекционер с вывихом и вывертом, подробности бытия интересны ему сами по себе, а не в связи с собственными потребностями, недостачами. Он не стремится пополнять собственную коллекцию вещей, слов или снов, он наблюдает и следует далее. Беньямин говорит о коллекции как о форме повествования, о нанизывании: история Кобрина конструируется иначе. Она не связывается, но распадается: на множество лиц, подробностей, деталей, казусов. И одним из важнейших принципов мне здесь кажется принцип внимания к одной, отдельной, хрупкой, жалкой, неотразимой вещи. Вот ваша история, говорит Кобрин, она несется как грязная, страшная вода наводнения (не могу не заметить, что я встретила Кирилла и начала его слушать в лето пражского наводнения 2002 года, когда утонули и пражский бегемот, и мой фотоаппарат). Из этого наводнения нам под силам достать вот этот листок, этот листик, блестящее стеклышко — и начать рассматривать как самую важную вещь на свете, при этом зная, что задержать, удержать у истории мы этот предмет не в силах. Книга Кобрина, как и положено, заканчивается на кладбище, по которому автор бродит с горьким, легким, благодарным удивлением: «было, были…»

В книгу вошли три эссе о романе венгра Петера Надаша об ускользании Европы и о попадании самого рассказчика в Европу. Европа, прочитанная и продуманная Кобриным, всегда в опасности быть похищенной, объясненной, присмиренной, отраженной во множестве ревнивых зеркал. Дело не (только) в том, что автор этих строк проводит свою жизнь писателя в дислокации: начиная с ХХ века мы обнаруживаем легион профессиональных изгнанников и беженцев от письма с шеей, вывернутой навеки назад, наоборот, туда, туда, где лимоны цветут. В кобринском мире вообще нет ностальгии, отсчета от исходной точки, по которой все потом сверяется, с которой все потом сравнивается (в русской словесности есть автор, посвятивший весь свой недюжинный желчный дар изучению того, как ностальгия пожирает историческую перспективу, кислоте подобно, — это, конечно, Тэффи).

Кобрин — идеальный шпион, двойной или тройной агент, кому он служит, понять невозможно. Только лишь тому, что он наблюдает в данный момент: вот этой книге, вот этому городу, вот этому кладбищу, вот этому философу, вот этому супу (веганство по накалу страсти здесь спорит с любовью к, скажем, Вальзеру или к бесконечному, бесцельному, сосредоточенному движению по/к новому месту, куда посылает героя-рассказчика безликий случай).

Вот этот герой-рассказчик в движении и есть ось эссеистической машины Кобрина. Не будет ни дерзким, ни оригинальным заметить: новейшее эссе в русской литературе рождается мучительно, странно, медленно. Отказ от сюжета, от пристрастия, от авторитарного авторского «Я», от условности дается нынешней словесности непомерным трудом (те, кто пытался дать ток этому неотразимому, на мой взгляд, способу мыслить, те же Шкловский, Гинзбург, Шварц, смотрят на нас, должно быть, с сумрачных надпитерских небес с недоумением: мол, ну что же вы?). Мы, то есть настоящий момент литературы российской, держимся, как утопающий за щепку, за отроческий нарциссический надрыв, за простодушие сюжетной скрепки, осознавая, что, если отпустишь, все твое умение думать станет совсем видным. Не случайно лучшие русские эссе конца ХХ века написаны Бродским по-английски и таким образом отданы под защиту совсем иной традиции отношений с собой и с читателем: отношений дистанции.

Кирилл Кобрин, историк, урбанист, читатель, остроумец, призывает входящего в его мир к свободе: от привычки знать, от привычки удерживать за собой тяжкое последнее слово. Его слово — легкое, поэтому так хочется брать его с собой в путь.

Кирилл Кобрин. История. Work in Progress. — Рига: Орбита, 2018. 108 с.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Разумные дебаты в эпоху соцсетей и cancel cultureОбщество
Разумные дебаты в эпоху соцсетей и cancel culture 

Как правильно читать Хабермаса? Может ли публичная сфера быть совершенной? И в чем ошибки «культуры отмены»? Разговор Ксении Лученко с Тимуром Атнашевым, одним из составителей сборника «Несовершенная публичная сфера»

25 января 20225041