Литературная и жизненная биография Арсения Ровинского небанальна даже для представителей его поколения. Уехав в 1991 году в Данию (в возрасте 22 лет), он лишь в конце десятилетия опубликовал первые стихотворения, вошедшие в книгу «Собирательные образы» (1999), на чью непрочитанность Мария Майофис сетовала еще 10 лет назад.
Ту книгу составили тексты, отправленные Ровинским на адрес давно почившей сетевой премии «Улов», в названии которой прочитывается желание отыскать алмаз в тоннах сетевого самотека, не представляющего особого интереса (и позднее разместившегося на сайте «Стихи.ру»). Стихи Ровинского конца 1990-х и были одним из таких алмазов. Несмотря на то что некоторые из них напоминали о поэтиках отдельных авторов рубежа 1980—1990-х (к примеру, Александра Еременко), они не вызывали и тени улыбки: Ровинский говорил о травматичном опыте эмигранта (а для 1990-х эта тема была в некотором роде принципиальной: «разговаривая недавно / с сашей эйдиновым / сказал ему: / — эмиграция / это уже не вопрос / уровня жизни социального строя / а только климата» (Ст. Львовский)), вновь и вновь возвращающегося на «место преступления», которое постоянно ускользает от описания. Думается, Игорь Гулин прав, когда называет главной темой ранних текстов Ровинского (впрочем, любые попытки периодизации тут вполне условны — все-таки на момент дебюта автор перешагнул тридцатилетний рубеж) распад СССР, который влечет за собой распад всех и всяческих связей. Но в отличие от Тимура Кибирова, который с позиции ресентимента оплакивал «уходящую эпоху», Ровинский предпринимает попытку еще раз разыграть культурную драму «возникновения многополярного мира», чтобы навсегда избавиться от травматизма его разрушения. Отсюда и мотив театра, присутствующий уже в первом стихотворении первого сборника: «где тот театр, что с рюмки водки начинался...», далее возникают Немирович, который прослезился, и Станиславский, который засмеялся, — а значит, автор на правильном пути. Думается, если отказаться от прочтения текстов Ровинского в свете «нового эпоса», то неизбежно столкнешься с театральным компонентом этих текстов. На это намекают и угловатость речи персонажей, и словно бы «подстроенные» сцены: «Том смотрит на Джерри а Джерри спит как убитый / и Том говорит представь Том и Джерри умерли / и теперь никакой беготни потому что мыши и кошки они». Оказавшись под светом софитов, персонажи сразу же принимаются разыгрывать сцены из жизни переменивших участь. Вот характерный пример:
Жизнь она навсегда говорит Фарида
Леня увез меня в Полинезию он
работал на органы а в 90-м
стал заниматься коммерцией вот результат.
Можно было бы сказать, что персонажи относятся ко всем этим перипетиям как к неизбежной данности современного мира: вроде того, что здесь торжествует ситуативная логика, а не долгосрочный проект персональной жизни. Но финальные строки этого текста способны посеять сомнения в подобной однозначности. Слова Фариды могли бы прозвучать из уст Лены из известного текста Елены Фанайловой («Кто она, Лена <…> Кем она работала в прошлой жизни? / Инженер? Библиотекарь?»), ведь обе эти жизни разделены на до и после, вернее, на после, включающее и осторожную память о том, что было до. В противном случае откуда этот голос, который, быть может, был когда-то неплохо поставлен:
Вы как великий художник вдохните
в эту скульптуру хоть и надгробную
побольше жизни.
© Colta.ru
Если обозначаются категории до и после, то неизбежен и разговор о границе, вернее, о необходимости ее преодоления. Герои Ровинского, как уже было сказано выше, преодолели эту отметку и существуют в мире, где все глобальные (а значит, безразличные к мелочам, из которых состоит опыт персонажей Ровинского: «только когда мы с тобой / полную ерунду говорим друг другу / и целый день впереди») события уже произошли и можно если не вздохнуть с облегчением, то попробовать освоиться в посттравматическом мире. А что может служить источником жизненных сценариев, ролевых моделей и т.д.? Думается, необычайно популярные сегодня сериалы, выполняющие как дидактическую, так и терапевтическую функции. Я не могу точно утверждать, есть ли в текстах Ровинского разного рода цитаты из современных сериалов. Возможно, ввиду специфичности темы их нет вовсе. Скорее следует говорить о том, что эти тексты учитывают принципы, по которым строятся сериальные нарративы: в частности, внимание к повседневности и множество имплицитных цитат из самых разных источников, от телефонных справочников до философских текстов. Безусловно, сегодня в обращении к «низким» жанрам нет ничего экстраординарного: оно не выполняет освободительных задач (о чем говорил, например, Брехт), но и не прибавляет авторскому высказыванию демократичности (иногда даже наоборот). Сериальная логика текстов Ровинского указывает на то, что мы ограничены рамкой повседневности, где неравномерно размещены регулярно забывающие родство персонажи (мне кажется, что в этом вопросе мы некоторым образом солидарны с Игорем Гулиным, который пишет о том, что «опыт этих стихов — отказ от временных параллелей, любые события <…> в них синхронизируются, выравниваются по линии настоящего. И именно из-за этого ускользают так ловко от внимания <….>»). Впрочем, некоторые из них вполне могут вспомнить, что происходило в «старом мире», но это, кажется, вовсе не обязательное их свойство. В следующем примере следует обратить внимание на ироническое переплетение прошлого/настоящего и документа/речи, одновременно напоминающее нам о поэтических практиках 1970—1980-х и воскрешающее тот утраченный и почти незнакомый мир:
фамилия заказчика вписуется вот сюда
такое впечатление мужчина что вы неграмотный
совершенно все уникальные двух одинаковых никогда
у нас не бывает дальше пишите «да
в совершенстве» теперь смотрите
ну как если бы трещина и вам очень нужно туда
на ленинградский проспект только копию сохраните.
Как видим, нечто неповторимое и важное происходит на стыке двух канцеляризмов, ввиду своей анонимности не обещающих ничего хорошего. Причем это «важное» в текстах Ровинского может быть привязано ко вполне различимым топонимам — как, например, «ленинградский проспект» или «свиблово» в другом стихотворении — или происходит в прямом смысле «нигде». Например, во время оборачивающегося фантасмагорией перелета со «стюардессой похожей на медведева». Надо сказать, что в «Ловцах жемчуга» достаточно много персонажей и тем, относящихся к полету, перелету, преодолению границ: Гулин связывает это с важной для Ровинского темой «абсолютной проницаемости границ» — без нее невозможно существование персонажей, о которых мы говорили выше. Я хотел бы отметить другой вектор данной проблемы, а именно осуществляемый персонажами Ровинского отказ от «почвы»: причем как от пресловутой «малой родины», являющейся пространством тотальной аномии и цинизма («в деревне бабку съел Кощей / зачем ему в деревне бабка / среди берез и овощей» — писал Ровинский в книге «Extra dry»), так и от твердой почвы под ногами. Другими словами, Ровинский предлагает своим персонажам мыслить не в тупике, а в пространстве, лишенном всяких основ, когда все становится с ног на голову. Буквально. Такая ситуация оказывается продуктивной для возникновения «предпоследних истин» (Д.А. Пригов):
велосипедист столкнувшийся с лыжницей в детском парке вот только сейчас
пролетает над ней и еще продолжает полет
внутренне собирается
говорит себе — Теймураз
Олегович, как хорошо что Паша дал покататься
все были так холодны к тебе
как бы зажмуривается и повторяет — здравствуйте, здравствуйте
Арсений Ровинский. Ловцы жемчуга. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2013. (Книжный проект журнала «Воздух», вып. 63.)
Понравился материал? Помоги сайту!