2 октября 2019Литература
329

Элиф Батуман: «“Художественное” — это разновидность цензуры»

В дни московских чтений COLTA.RU расспрашивает писательницу о любви, #MeToo и русской литературе

текст: Илья Данишевский
Detailed_picture© Иван Клейменов

Сегодня в Центре Вознесенского состоятся  литературные чтения в рамках проекта COLTA.RU и PEN America «Written in the USA / Написано в Америке». Московская публика познакомится с текстами Элиф Батуман и Евгения Осташевского. По просьбе COLTA.RU c Элиф Батуман поговорил Илья Данишевский.

— Какую связь вы ощущаете с Россией и русской литературой?

— Сейчас — именно вернувшись в Москву (где я училась в университете) — я определенно чувствую сильную связь с ней и даже ностальгию. Я не была здесь с 2007 года и наблюдала изменения России со стороны. Страна, которую я знала, в действительности уже не существует. У меня есть яркое воспоминание, как я стою между «Детским миром» и Лубянкой под дождем в 1998 году, слушая Аллу Пугачеву на кассетном плеере. Все теперь выглядит иначе — «Детский мир», Лубянка: с одной стороны, изменено до неузнаваемости, но с другой — продолжает откликаться.

— Насколько эти воспоминания важны вам как писателю? Насколько вообще воспоминания важны?

— С момента возвращения в Москву несколько дней назад я поняла, что я «приостановила» участок в мозгу, отвечающий за Россию, после того как в 2009-м переехала в Стамбул и была поглощена совершенно другим сюжетом.

Турция сильно изменилась с 1990-х, так что потребовалась огромное усилие, чтобы наверстать упущенное (и язык, на котором я говорю не настолько свободно, как на английском).

В 2013 году я вернулась в Нью-Йорк, и в 2014-м я отдала свою последнюю стамбульскую историю «Нью-Йоркеру» (о византийских кораблекрушениях, следы которых были обнаружены при раскопках железнодорожного тоннеля). Я продолжала думать о турецкой политике на протяжении пары лет, а летом 2016-го, когда в Турции была попытка переворота, я обнаружила себя одержимо пишущей о своем опыте и воспоминаниях о перевороте 1980 года (я была в Анкаре в то время с бабушкой и дедушкой) — то есть никакой России для меня как бы не было.

В раннем детстве я слышала от семьи, что переворот был хорошим делом, предотвратившим гражданскую войну. Вернувшись в Турцию взрослой, я обнаружила, что 1980 год считается одной из самых мрачных трагедий в современной турецкой истории. Кроме того, я поняла, что, если бы не пытки левых, курдов и религиозных групп в 1980 году, эти разные группы могли бы не объединиться, чтобы проголосовать за Эрдогана в нулевых. Так что переворот 1980 года был тесно связан с попыткой переворота 2016 года.

Я много думала обо всем этом, но время очень быстро меняется: был избран Трамп, произошло #MeToo, и я пошла по другой интеллектуальной траектории, связанной с феминизмом и гендером. И уже это стало материалом моей новой книги.

— Какие у вас сейчас отношения с Турцией?

— Турция одновременно близко и далеко от меня. После того как мои родители умерли, я больше не возвращаюсь туда каждый год. Даже в детстве я росла с чувством, что Турция — это страна родителей, и в каком-то смысле я почти не имею права ощущать себя турчанкой — потому что мои родители пошли на большие жертвы ради того, чтобы я росла в Америке, получила американское образование, им было важно думать обо мне как об американке. Они пытались оградить меня от трудностей жизни в Турции, так что было бы почти неуважительно по отношению к ним иметь турецкую идентичность или чувствовать себя в Америке аутсайдером. Но все же какая-то невидимая связь с Турцией сохраняется. Например, ожерелье, которое на мне сейчас (цепь с двумя полумесяцами), — я купила его в хипстерском ювелирном магазине в Бруклине. Магазин не имеет связи с мусульманством, они продают женские «эфирные» украшения, их логотип — лебедь, в ожерельях — сердца, луна, звезды и т.д.; но почти каждый день кто-то спрашивает меня, имеет ли этот полумесяц отношение к исламу и Турции.

Итак: ношение полумесяца при моих имени и внешности становится символом ислама. Это кажется мне несправедливым. И все же: почему я выбрала ожерелье с полумесяцем? Мне всегда нравилась форма полумесяца; мне нравится, что это символ. Но могу ли я сказать, что это не имеет ничего общего с турецким флагом и исламом? Возможно, это как-то связано. Когда я была маленькой, мой отец (левый атеист) писал акварельные пейзажи, которые часто включали полумесяц и минареты. Могу ли я сказать, что те пейзажи не сыграли никакой роли в том, что мне понравилось это ожерелье? Конечно, нет. Так что это действительно сложно.

— Раз мы заговорили про идентичность: насколько это важно в современной Америке? Литературной Америке.

— Это очень быстро меняется. В 90-х, когда я жила в пригороде Нью-Джерси, «я» было просто «я». Мои родители исповедовали интересную и специфическую разновидность «непринадлежности» — они оба были кемалистами, но не в националистическом изводе. Так что мне прививали мысль, что национальный и этнический бэкграунд не особенно важен. Я также думала, что феминизм закончился и нет разницы между мужчинами и женщинами, так что я не идентифицировала себя как «писателя-женщину» — в то время я была просто писателем.

Я думала о русской литературе не как о литературе, привязанной к нации и бывшей империи с определенной историей, но как об огромном, монументальном мире литературы, «универсальной» психологической литературе. В университете преподаватели иногда спрашивали, был ли мой интерес к русской литературе связан с моим турецким происхождением, со схожестью России и Турции (две бывшие империи, две страны, находящиеся одновременно в Европе и Азии, имевшие похожих правителей — Петр I и Ататюрк, и т.д). Я думала: «Как печально, что эти люди объясняют меня через этническое, тогда как все так универсально и транснационально». Только после четырех лет жизни в Стамбуле, в период большого роста Турции и политических изменений (2009—2013), я пришла к пониманию, каким националистическим было мое понимание транснационализма (очень в духе Америки 90-х).

Я также поняла, что мои преподаватели были правы: главный вопрос современных турецких культуры и политики, стоящих между «космополитическим» секуляризмом и вестернизированной версией популизма, откликается в русских романах, особенно в Достоевском. На Ататюрка повлияли те же немецкие философы-материалисты, что и на Достоевского. Книги, которые читает Петя в «Бесах», — те же книги, что повлияли на Ататюрка и его реформы.

В последние годы я стала больше осознавать свою идентичность — не только национальную или политическую, но и гендерную. В 2016 году я влюбилась в женщину. Поначалу я не идентифицировала себя как квир, не думала о своей личной жизни с точки зрения ориентации. Но чем дольше я жила как женщина, которая не рассматривает мужчин в качестве партнеров, тем больше я понимала, как сильна гетеронормативность в культуре (романах, фильмах и т.д.).

© Иван Клейменов

— Как квир-опыт изменил ваш взгляд на мировую культуру? Изменился ли дискурс вашего письма?

— Это очень длинная история, но я постараюсь.

С раннего детства я хотела быть писателем. На первом курсе университета я узнала о концепции «эстетической жизни»: жизни, напоминающей произведение искусства. Я думала, что стратегия «эстетической жизни» решит для меня две проблемы: как жить и о чем писать. Проживать жизнь как роман и писать романы о своей жизни, напоминающей роман, — в 18 это казалось отличной идеей.

Большинство моих любимых книг было написано мужчинами, причем объектами желания там выступали исключительно женщины или девочки. Поэтому я подготовила себя к трудностям, возникающим при попытке быть субъектом и объектом одновременно.

Другая проблема заключалась в сделанном выводе, что «гетеросексуальная любовь» — это основное содержание жизни, поскольку именно она всегда описывалась в романах. Поэтому я думала, что главное в моей жизни — быть объектом мужского желания, быть в отношениях с мужчинами, переживать тот тип расставания, который мужчины описывают в романах.

В последнее время я много думаю о «Евгении Онегине» — книге, которую я обожала в подростковом возрасте. Пушкин дает понять, что Татьяна — более благородный, более вдумчивый человек, чем Онегин. По сути, Онегин — пародия: «москвич в Гарольдовом плаще», он не так интересен, как думает Татьяна. И все же любовь Татьяны к Онегину, пусть и ошибочная, превращает ее жизнь в одно из величайших произведений мировой литературы!

С юности я думала, что это «новеллистично», эстетично и продуктивно — тратить всю свою эмоциональную энергию на отношения с мужчинами, которые были ограничены в своей способности любить, с мужчинами, которые не могли ответить на мои чувства или воспринимать наши отношения так же глубоко, как и я. Я эстетизировала такие отношения. Я думала, что это интересно, красиво, содержательно, сложно, необходимо и неизбежно.

Когда я в 38 лет влюбилась в женщину, я сначала беспокоилась, что это не продлится долго, что я не смогу жить без любви мужчин. Я беспокоилась о том, что мне «нужно» быть рядом с мужчинами.

К моему удивлению, все оказалось иначе.

Когда я приняла это, я стала думать о любовных отношениях как о некой пропаганде. Роман говорит мужчинам и женщинам, что они не могут жить друг без друга (хотя он также говорит им, что они обречены делать друг друга несчастными). Классический роман заманивает маленьких мальчиков к сдаче себя армии или государству, побуждает маленьких девочек отдавать свои тела и души мужьям и детям. Нас воспитывают уязвимыми к романтике, к очень определенному типу романтики.

По сути, это способ придания порабощению привлекательности, чтобы дети (не имеющие власти) свободно «выбирали» его для себя. Я думаю, что это один из подтекстов «Войны и мира»: когда, к примеру, Петя Ростов жаждет присоединиться к гусарам в 15 лет. Он просто не может дождаться ухода из семьи из-за угнетенной позиции ребенка. По той же причине у Наташи возникает ужасная идея сбежать с Курагиным…

«Романтичность» побеждает: Петя умирает за свою страну, Наташа выходит замуж и превращается в крепкую, самоотверженную мать...

— Вы считаете, что эта «романтичность», идея романтической любви, плотно сопряжена с формой? Роман, «вымышленность» могут более искусно «цементировать» общество.

— Я много думала о том, почему роман — это «вымышленное». В англоязычном мире есть большой акцент на разнице между художественным и нон-фикшен. Я думаю, что «художественное» — это разновидность цензуры. Мне кажется, что самоцензура художественной литературы — выбор писать именно художественную литературу — часто работает на сохранение властных структур, даже когда мы считаем себя самокритичными и радикальными. Когда мы сочиняем текст, мы переносим внимание с правды, которую по каким-то причинам не хотим озвучивать. Я думаю, что насилие и абьюз появляются из-за занавески, прикрывающей личное. Так было с #MeToо: сколько женщин боялось рассказывать свои истории?

Мы все знаем об этической ответственности защищать частную жизнь — ответственности, которая приводит к защите людей во власти. Мне интересно, существует ли этическая ответственность, чтобы говорить правду — распространять правдивую информацию или, по крайней мере, не распространять ложную? Я не имею в виду общечеловеческую этическую ответственность, которая стоит перед каждым; я спрашиваю, имеет ли частное правдивое высказывание этическую ценность как проект. Я считаю, что имеет.

— Как движение #MeToo изменило Америку? Что это значит для вас лично?

— Несколько моих друзей и коллег (мужчин), включая редактора моей первой книги, потеряли работу. На личном уровне это вызвало у меня сожаление, но в политическом смысле я вижу результаты #MeToo позитивными.

Движение #MeToo заставило меня больше осознавать, как много дезинформации циркулирует в мире. Я поняла, что многие мои идеи о «романтических» отношениях — о том, как должны выглядеть секс или свидание, как должна вести себя женщина в общении с мужчинами, — определяли голливудские фильмы. Фильмы, снятые в 1980-х и 1990-х (в годы моего становления), были сделаны мужчинами, имевшими патологические и преступные отношения с женщинами, и отражали не «реальность» (которую пытались внушить нам, внедрить в нас), а их собственные желания.

Я также осознала, в какой степени женские истории были подавлены негласным соглашением о неразглашении, политикой таблоидов, даже следователями (такими, как компания Black Cube, которая использовала бывших агентов «Моссада», чтобы заставить замолчать жертв Харви Вайнштейна). Мы не только узнали истории травм: мы узнали истории замалчиваний и получили доказательства, как мужчины, имеющие власть, контролируют историю.

В какой степени беллетристика (в широком смысле — и книги, и кино) помогла держать в обращении ложные истории и поддерживать определенные структуры власти? Это вопрос, который движение #MeToo задало лично мне.

— Считаете ли вы, что традиционные семья/отношения/чувственность меняются? Что вы об этом думаете?

— Я думаю, что традиционная семья должна измениться; я согласна с радикальными феминистками в том, что патриархальная биологическая семья — это фабрика человеческих несчастий и нездоровых властных отношений.

Нам нужно найти более гуманные способы заботиться друг о друге, компенсировать и признавать заботу, а также уравновешивать личную свободу с обязанностью заботиться о других, и это должно быть сделано в атмосфере доброты, без морализаторства и лицемерия.

— Чем сегодня письмо отличается от любых других жестов? Написать книгу или пост в Фейсбуке — разное ли это? Давать интервью или писать колонку в журнал?

— Для меня написание книги или другого большого текста кардинально отличается от написания поста или колонки. Бахтин обратил внимание на то, что роман — единственная крупная форма без разговорного предшественника: он не произошел из пения или поэзии, а всегда был письменным жанром.

ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Разговор c оставшимсяВ разлуке
Разговор c оставшимся 

Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен

28 ноября 20244805
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20246368
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 202412968
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202419458
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202423542
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202428850
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202429511