14 мая 2018Литература
283

«В Нью-Йорке надо преподавать четыре-пять курсов в семестр, чтобы просто выжить. И потратить половину жизни на метро»

Матвей Янкелевич: большое интервью

текст: Илья Данишевский
Detailed_picture© Beowulf Sheehan / PEN American Center

В конце марта состоялась третья встреча в рамках проекта COLTA.RU и PEN America «Written in the USA / Написано в Америке». На этот раз проект познакомил московскую аудиторию с поэтом и основателем нью-йоркского издательства Ugly Duckling Presse Матвеем Янкелевичем и поэтом Моникой Де Ла Торре. О процессах, происходящих с поэзией в России и Америке, и о проблемах качественного книгоиздания с Матвеем Янкелевичем поговорил Илья Данишевский.

— Если говорить о влиянии на твою поэтику — как на тебя повлияла именно русскоязычная поэзия?

— Конечно же, на меня повлияло звучание русской поэзии, которое я слышал дома — в Бостоне. Мои родители постоянно что-то цитировали: Серебряный век, поэтов 60-х — 70-х. А еще записи Галича и Окуджавы. Меня очень волновали голос и слог Галича. Русская поэзия — ее ритмы и звуки — очень глубоко осела в подсознании.

В колледже я начал переводить Хармса, благодаря этому мое письмо тоже изменилось. Все, что я переводил, сильно влияло на меня, особенно Хармс и Введенский, но также Рубинштейн и Пригов, которые подтолкнули меня к более концептуальным подходам в письме. Так что русская поэзия дала мне чувство звука, укоренившееся во мне глубже, чем англоязычная поэзия, и также — возможно, непроизвольно — концептуальный подход.

Через несколько лет я писал эссе о русско-американских поэтах, у которых был похожий опыт, и думал о том, как это влияет на то, как они пишут на английском. Думаю, этот билингвальный опыт все же влияет на письмо.

— Какое у тебя впечатление от переводов собственных текстов на русский?

— Я не могу сказать, что знаю, чего ожидать от перевода моей поэзии, — я удивляюсь каждый раз. Я нахожу новые, неожиданные смыслы, новые отголоски в переводе, который сделал Александр Скидан. Иногда я думаю, что стихотворение в его переводе наконец-то нашло свой дом.

Несколько моих текстов переведено на немецкий, французский, испанский и, возможно, другие языки, но я не знаю, что с ними происходит, я не слышу их, не могу по-настоящему прочитать, но, может, что-то интересное происходит и там. Сам себя я не перевожу и не считаю, что могу по-настоящему писать на русском. Переводы билингвального поэта никогда не будут native, они постоянно вынуждены сражаться за свой язык, так же как эмигранты борются в эмиграции, но при этом это их часть, «источник». Каждому нужно что-то внешнее для письма. Эмиграция — это то, что заставляет писать меня.

— Мне интересно, где проходят границы между собственным письмом, переводами и издательской работой, — одно наносит ущерб другому?

— По времени — да. Большую часть времени я провожу за издательскими делами, думаю об этом, даже когда не работаю напрямую, — докручиваю в голове какие-то проекты. Я медленно пишу, но я — маргинальный поэт, так что меня не очень сильно волнует скорость. Я лет пять работаю над книжкой.

Моя поэтическая деятельность как бы на втором плане, но, с другой стороны, работа над переводами и коммуникация с авторами меня настраивают на собственное письмо и перестраивают направления, в которых я могу работать над текстами. Расширяют и открывают какие-то авеню и недоступные повороты.

— А есть ощущение, что издавать других — это то же самое, что писать самому? Это приращение собственного высказывания?

— Издательство для меня не менее важно, чем любое стихотворение, но я не могу сказать, что издательство и письмо сращены. Что издавать, мы выбираем коллективно, так что это не всегда только мой субъективный выбор и не только мое высказывание. К тому же все зависит от множества совершенно случайных обстоятельств, иногда мимолетных впечатлений — конечно, в этом есть что-то, похожее на написание собственного стихотворения, когда ты сидишь, пишешь и атмосфера момента влияет на тебя, на твое письмо. Так же и с чтением чужих текстов. А еще мы, конечно, сильно зависим от того, какие рукописи нам прислали.

— Через самотек? Это работает?

— Иногда. Раньше был довольно большой самотек, и мы страдали, нам постоянно приходила куча рукописей, и все было очень хаотично. Поэтому мы решили выделить определенное время, в которое готовы принимать предложения. Это касается и англоязычных, и (в большей степени) переводческих проектов, но, конечно, кто-то игнорирует правила и все равно присылает нам тексты, а также мы часто сами даем знаки переводчикам, что готовы рассмотреть предложения.

— А для чего поэту быть переведенным? Это ведь не про «быть прочитанным», не напрямую.

— Я поддерживаю Вальтера Беньямина. Поэма находит себя в переводе, в адаптации. Это возможность найти аудиторию, для которой поэзия не была предназначена изначально. Перевод может увеличить возможности языка, а это именно то, что и должны делать стихотворения.

— Тогда с другой стороны — а что такое «переводить стихи»?

— Неожиданный, но в то же время ожидаемый вопрос. Переводческое дело для меня очень плотно связано с писательством: я перевожу только то, что очень хочу, то есть это близко тому, о чем я бы хотел писать сам. Для меня перевод — интерпретация. Я не исключаю, что я могу неправильно интерпретировать, но даже это лучше, чем перевод «просто слов», хорошо переложенные слова без воссоздания авторской интенции.

Я работаю в основном с текстами мертвых авторов. Сейчас я работаю над переводом Елены Гуро, и для меня важно воссоздать именно авторские интенции, переложить на современный английский то, что я могу предположить об ощущениях автора в той культурной ситуации, в том контексте, но к выбору слов я отношусь достаточно вольно.

Александр Скидан и Матвей ЯнкелевичАлександр Скидан и Матвей Янкелевич© PEN America

— Ты представляешь читателя русскоязычной поэзии в Америке?

— В основном читают литсреда, художники, композиторы, какой-то слой людей, который ходит на выставки современного искусства, — можно назвать это профессиональным сообществом.

Но когда я переводил Хармса — была совершенно особая история. Хармса очень ждали, видимо, была какая-то дыра, которую Хармс заполнил. И вот этот перевод читают многие люди, которые, по идее, не должны были бы его читать, не специальные читатели поэзии, — и это радостно. С Введенским было что-то подобное. Каким-то образом американских поэтов притягивает к Введенскому, можно даже проследить, как он влияет на их тексты, — немного странно, но и Хармс, и Введенский почти сто лет спустя влияют на каких-то молодых американских поэтов.

Я выбираю то, что мне кажется интересным — эстетически и этически важным для американского читателя. Есть истории, которые просто нельзя пропустить. Московский концептуализм или Лианозово — я пытаюсь заполнить какие-то именно для меня важные моменты.

— Профессиональный читатель — это сколько? Наверное, small press в России и Америке — все же разные вещи.

— Первый тираж у нас может быть 700 или 1000, но мы часто перепечатываем. Иногда тысячи хватает на всю жизнь книги, но потом мы можем бесплатно выложить в онлайн для доступности текста. Сейчас у нас книжка, которая еще даже не вышла, а уже распродана по предзаказу, — это эссе поэтессы Энн Бойс. Amazon взял сразу 400 экземпляров, и распространитель хочет резерв штук 600 — это при стартовом тираже в 2000. Она на днях получила большую премию, и у нее было интервью в Vanity Fair, так как параллельно выходит книжка о ее болезни (она болела раком) в большом издательстве.

— А сколько в среднем продает Amazon?

— Ну, если книжка хорошо пойдет — штук двести-триста, может быть, пятьсот… Но при этом я бы хотел, чтобы наших книг там не было вовсе, потому что Amazon требует от издателей огромных скидок и выплачивает очень низкий процент с продаж. Это крайне невыгодно для маленьких издательств.

— Насколько это вообще окупаемая история?

— Мы выпускаем двадцать книг в год, иногда чуть больше. Некоторые сшиты вручную, 10% от того, что мы делаем, — небольшие издания где-то в 500 экземпляров или даже совсем для коллекционеров — скажем, 50. Издательство нашего размера, специализирующееся на поэзии, не может быть окупаемым, мы — некоммерческая организация, мы получаем какие-то гранты — не только в США. Например, напечатать какого-нибудь аргентинского поэта. Продажи книг покрывают где-то 60% нашего бюджета, остальное — это небольшие частные пожертвования, небольшие гранты, но это с учетом, что мы еще снимаем помещение, а многие маленькие издательства работают на дому. Но мы хотим, чтобы было место, куда могут приходить люди и вращаться вокруг печатных станков, вокруг стола, где мы собираем книги вручную, чтобы у них был контакт с издателями, с авторами и вообще с этой средой. У нас студия, склад и офис в одном и том же месте, и мы платим аренду в Нью-Йорке: это дополнительные 24 тысячи к бюджету. Без этого мы, может, могли бы окупиться, но печатные станки не уместятся в квартире.

— Если говорить об абстрактном американском поэте: как для него вообще выглядит инфраструктура — как он начинает и что делает?

— Сейчас он обычно идет в MFA (Masters of Fine Arts. — Ред.). И пытается как-то определиться в поиске контактов и связей. Раньше — лет пять назад — было модно создавать свое комьюнити, составлять собственный журнал и приглашать своих соратников там тусоваться. Это не те журналы, которые я любил, которые мы делали в 90-е годы (опираясь на самиздатскую эстетику 60-х — 70-х). Сейчас это очень профессиональные, в холодном смысле, объекты.

— Хорошая полиграфия, хороший пиар?

— Да. Такое ощущение, что молодым поэтам важнее печататься в раскрученных журналах именно потому, что они раскручены. Строить публикации, как строят карьеру. Это все больше про профессию и меньше про удовольствие.

— Ты считаешь, что это однозначно плохо?

— Я считаю, что это узкое мировоззрение. К сожалению, это то, что охватило нашу культуру за последние пять-десять лет: структурный подход, профессиональное обучение литературе (в том числе поэзии) и поиск себя именно через профессионализацию, солидарность с уже готовыми именами и структурами.

— Как это влияет на тексты?

— Главным образом, тем, что важнее текста становится персона автора. Пиар, медиа, представление о тексте, но не сам текст напрямую.

— Тексты становятся проще?

— Люди более осторожно подходят к сложности текста. Потому что если текст слишком сложный — он может сузить аудиторию. Риск сегодня — это не риск эксперимента, не риск поиска, но личное обнажение, демонстрация частного опыта.

— Возвращение «лиризма»?

— Да, в каком-то смысле у нас происходит расцвет новой искренности.

— Она политизирована?

— Во многих случаях да, особенно вокруг вопроса, который у нас называется identity politics. Иногда это действительно имеет эффект, появляются новые голоса, и в каком-то смысле пространство расширяется.

На ранее замалчиваемые голоса меньшинств есть спрос. Даже есть ощущение, что присутствует директива некоторых институций — вот этого, пожалуйста, больше, но именно на уровне ощущений.

Если вернуться к MFA, вот к этой избыточной профессионализации, я думаю, эта система сама себе конструирует ловушку, потому что чем больше людей выпускается из этих школ, чем больше программ существует — тем больше слой людей, которые ищут работу в этой сфере, но работы ведь не так много. Многие сидят без дела и хотят заниматься чем-то, чему их учили. Им дали профессиональные стандарты, сгладили острые углы, но все равно эти профессиональные стандарты не востребованы в таком количестве. Они преподают, скажем, на первом курсе «Как написать сочинение в университете», а учили их быть писателями. В Нью-Йорке надо преподавать четыре-пять курсов в семестр, чтобы просто выжить. И потратить половину жизни на метро.

— А противовес MFA, противовес профессионализации — что? Что кажется тебе важным?

— Релевантна модель некоего понимания абсурда индивидуальности поэтического голоса. С какой-то стороны очень важно сохранить вот этот абсурд и сохранять (и отстаивать) эту абсурдную позицию индивидуальности, но в то же время понимать, что есть еще какая-то эстетическая возможность сдвига от персоны/личности поэта к более коллективной позиции.

Поэт должен молчать активно — это не значит не писать, но, наверное, писать чуть меньше. Добавлять недодуманные тексты в эту кашу и так преизбыточного количества текстов совершенно не обязательно — это развивает карьеру, а не поэзию.

Может быть, это успешно в простом понимании поэтики как карьеры, как позиции, как баллотирования в сообщество, но теряет для меня поэтическую мощь высказывания.

— Как тебе кажется, какие изменения происходят в русскоязычной поэзии в последнее время? И как политика изоляционизма (и все остальное) сказывается на ней?

— Если честно, я в последние десять лет не так часто езжу в Россию, многое я знаю только понаслышке. Иногда у меня ощущение, что у меня нет актуальных навыков чтения и контекста: я понимаю Москву 90-х и первой половины нулевых. Поэты, которые вышли из того времени, мне понятны, как и контекст. А сейчас все изменилось. В Америке у меня много контактов со студентами, молодыми писателями, с волонтерами — я как-то понимаю молодежную позицию и задачи.

А здесь я немножко теряюсь — новое поколение, которое не помнит Советский Союз; я не понимаю, насколько я вникаю в контекст их стихов. Контекст — это важный ключ, а у меня только половина ключа.

Я заинтересован в политизации поэзии в России. Заметно, что некоторые современные российские поэты кажутся слишком ретроградными, солипсически ориентированными на влияние российских поэзии и стихосложения, — возможно, это эффект изоляционной политики и культуры исключенности, хотя я не уверен.

— Насколько, на твой взгляд, разнятся сегодня задачи поэзии в России и Америке?

— Я всегда был в ступоре от того, насколько похожи эти две большие страны, эти силы, эти колонизаторские настроения, в целом как они обе решительно настроены на экспансию и эксплуатацию. Как они видят себя исключительными и мощными. Обе страны прошли через всевозможные революции и гражданские войны. Обе искали способ решить вопрос с рабством (конечно, речь про разное рабство, но все же), и это рабство повлияло на ход истории. Сейчас наибогатейшие люди планеты (1%) злоупотребляют властью, общество сильно стратифицировано.

Я уверен, что задачи поэзии меняются из-за этих обстоятельств, хотя поэзия имела очень разные реакции (и культурные позиции) в этих двух странах на протяжении долгого времени. Конечно же, раса и идентичность кажутся не такой уж и проблемой в России, по крайней мере, на первый взгляд. Но поэзия — это не политика. У поэзии свои цели и стратегии, и я думаю, что главной проблемой поэзии и в России, и в США является определение того, что отличает поэзию от политики, развлечений, культуры потребления.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 20249330
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202415975
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202420305
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202425538
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202426880