23 марта 2020Литература
96

Историк par excellence

Никита Елисеев о книге Якова Гордина «Моя армия»

текст: Никита Елисеев
Detailed_picture© Музей Анны Ахматовой в Фонтанном Доме

Что такое история? Или, скорее, что такое историк? Что влечет его заниматься давно или недавно прошедшим? Что он в этом прошедшем видит? Жесткие закономерности — все случилось так и потому, что по-иному и не могло случиться? Или сплошное скопище случайностей — все было так и получилось вот эдак, но могло бы из этого «было» получиться что-то и вовсе, и совсем другое? Прошлое — это то, что прошло и умерло (да и хорошо, что умерло), или оно (прошлое) в каком-то странном смысле живо? Прошлое, прошедшее — это то, что следует отринуть и отрясти его прах со своих ног, или в прошлом было что-то хорошее и жаль, что оно (это хорошее) умерло? В истории, в прошлом историк ищет урок (впрочем, если он хороший историк, то он не может не помнить грустный афоризм Василия Ключевского «История учит только тому, что она ничему не учит») — или прошлое, история для него самоценны, этим ему просто интересно заниматься?

Как ни странно, эти вопросы (на которые нет определенных, четких ответов) появились у меня, когда я прочел новую книгу историка, литератора, соредактора старейшего журнала «Звезда» Якова Гордина «Моя армия. В поисках утраченной судьбы». Сам Гордин с улыбкой признавался, что поначалу хотел назвать свою книгу в пандан к первому русскому переводу первого тома цикла романов Марселя Пруста, выполненному Франковским, — «В сторону Свана. В поисках ЗА утраченным временем»: «Моя армия. В поисках ЗА утраченной судьбой». Редакторы издательства «НЛО» уперлись. Слишком уж футуристично, ненормально для русского языка. Между тем в начале ХХ века как раз это словоупотребление было нормой. См. книгу Юлии Данзас 1913 года издания «В поисках за божеством. Очерки из истории гностицизма».

Яков Гордин (сам редактор) подчинился настойчивым просьбам других редакторов. Осколком его желания таким поклоном в сторону Пруста и его первого русского переводчика Франковского назвать свою книгу остались эпиграф и примечание к эпиграфу: «Память, руководимая волею, память рассудочная и сведения, которые она дает о прошлом, ничего не сохраняет из реального прошлого» (примечание: «Пруст М. В сторону Свана. В поисках за утраченным временем. Пер. А.А. Франковского. — Л.: 1934. С. 50»). Кстати, можно было бы все равно усилить поклон великому французскому писателю, если бы в довесок к эпиграфу назвать книгу так: «В сторону армии. В поисках...» и т.д. Но Гордин не стал это делать. Тоже свойство историка: скромность, нелюбовь к шикарным жестам, к нажиму, к подчеркиванию: я и Пруст — неловко как-то. Может, это-то и было решающим фактором в изменении первоначального, футуристически звучащего, а на деле старомодного названия мемуарной книги историка Якова Гордина.

Так или иначе, а эпиграф полемичен к содержанию книги, полемичен по отношению вообще ко всему, чем занимается историк. Если я с течением времени так изменился, если все вокруг меня изменилось столь же сильно, то как я могу быть уверен, что память моя верно сохранит все, что было в прошлом, что она («руководимая волею») не совершит соответствующий отбор и я вспомню не то, что на самом деле было, а то, что мне представляется — БЫЛО, а этого-то как раз и не было? Чтобы этого не произошло, нужны документы — официальные и личные. Они скорректируют мою личную память. Они направят мою волю по верному пути.

© М., Новое литературное обозрение, 2020

Книга «Моя армия» родилась вот из чего: Яков Гордин обнаружил в семейном архиве свои юношеские письма из армии, где он служил с 1954 по 1956 год, на Дальнем Востоке и в Сибири, между прочим, сначала в непосредственной близости от порта Ванино («Ты помнишь тот Ванинский порт и крик пароходов угрюмый, как шли мы по трапу на борт в холодные, мрачные трюмы?»), потом в бурятской степи, потом в сибирской тайге. Перечел и задумался. Историк par excellence, я же говорю. Думы его шли… да-да… по прустовскому или по ходасевичевскому пути. «Я, я, я, что за странное слово? Неужели вот он — это я? Разве мама любила такого, желтоглазого, полуседого и всезнающего, как змея?» Помните финал последнего романа Пруста «Обретенное время»? Марсель приходит на раут, видит всех своих друзей-приятелей и понимает: они изменились, они стали другими, попросту постарели, даже внешне в их чертах едва-едва угадываются они — прежние, молодые. Но ведь угадываются! И тогда он решает написать книгу… о времени, вот обо всех них, прежних. (Фокус состоит в том, что Пруст эту книгу уже написал, а читатель прочел, подошел к финалу эпопеи, который оказывается ее началом.)

Вот и Гордин, читая свои старые армейские письма, задался почти таким же прустовско-ходасевичевским вопросом: «Неужели вот он — это я?» Пожилой, образованный, много прочитавший, много продумавший, много проживший человек с удивлением смотрит на себя 18-летнего. Этот молодой… идиот — я? Этот парень, у которого отца чуть не арестовали (уже вызванный в Большой дом, отец вовремя уехал в Михайловское работать директором по научной части и тем спасся), парень, двух дядей у которого таки арестовали, начитался Маркса, Джека Лондона, Брандеса, Николая Тихонова с… Фридрихом Ницше и вместо того, чтобы поступать в институт, с великой радостью в армию — познавать жизнь, как Мартин Иден! — с пулеметом в снегу по колено — на сопки! — ура, к ядерной войне с США готовимся — не жук лапкой потрогал — он — это я? Как это у него (у меня то есть молодого) в сознании уложились рядком, друг другу не противореча, Маркс и… Ницше? Как это они в моем сознании не поссорились?

Не могу не дать некую глоссу, свое пояснение. Это-то как раз не странно: в русском, активистском, волюнтаристском марксизме было очень сильно… ницшеанство. Порой неосознанное, стихийное. Ну как это так — по всем законам, открытым Марксом, невозможно построить социализм не то что в отсталой (по всем марксистским канонам), но и вообще в отдельно взятой стране? А мы вот сильные, не нам история диктует законы, а мы ей. Ввяжемся в драку, а там видно будет. «Клячу истории загоним, левой, левой, левой!» Более того, и в ранней советской культуре ницшеанство (уже осознанное, не стихийное) было весьма сильно. Недаром Илья Сельвинский одного из героев своей поэмы «Пушторг» называл «марксистом на ницшеанской подкладке». «Он расскажет своей невесте о веселой, живой игре, как громил он дома предместий с бронепоездных батарей, как вагоны и водокачки умирали в красном дыму, как пленительные полячки присылали письма ему!» Николай Тихонов, однако. И если это не ницшеанство в поэзии, то что это?

Словом, соединение Маркса с Ницше — вполне себе разумная интеллектуальная операция для молодого думающего человека Страны Советов в 1954 году. Но для пожилого человека в 2020 году такая операция вчуже странна. И вообще все странно и по письмам, и по воспоминаниям, которые они рождают. А ведь не только я (увы… реконструирую ход, приведший к книге «Моя армия») был другим — страна была другой, армия этой страны была другой. И я (автор этой книги) мог бы быть сейчас другим, если бы тогда, в 1956 году, согласился на предложение майора Ширалиева, фронтовика, и остался в армии, поехал с ним в звании старшины служить уже не срочником, а (на наши деньги) контрактником: судьба бы у меня была уже другая, жизнь другая. Какая? Бог весть, каким бы я стал сейчас — может, лучше, может, хуже, но… другим...

Видите, реконструируя ход рождения книги, я ее уже пересказываю. Такая уж это книга, книга историка, вспоминающего, восстанавливающего свое прошлое, подключающего к личной памяти документы, официальные (скажем, военный билет) и личные (письма), для того чтобы моя воля (рассудочная) не исказила прошлое, а, напротив, придала бы ему объем, стереоскопичность, чтобы это прошлое стало живым, конкретным, ощутимым. Тоже особенность настоящего историка. Он ведь не только и не столько ищет какие-то закономерности общественного развития (это, скорее, социолог): он восстанавливает прошлое в его единичности, уникальности, в его конкретности. Прошлое ему интересно само по себе (потому он и стал историком, а не социологом), не как пролонгированное будущее (ставшее вот сейчас настоящим), а как… некогда бывшая жизнь, в которой жили-были люди, не подозревавшие о том, чем вся их жизнь закончится.

Ну, скажем, не подозревавшие о том, что в их армии будут дедовщина, унижение молодых призывников старослужащими, рукоприкладство офицеров; что в их армии солдаты будут сбиваться в группы по национальному признаку — и какой группы больше, та и будет верховодить, достаточно жестко верховодить. Опять же историк (в данном случае Гордин), какие бы у него ни были идеологические представления (в данном случае антитоталитаристские, либеральные), никогда не будет подгонять картину прошлого под свою идеологию, без гнева и пристрастия (sine ira et studio) четко воспроизведет все как было. Вот такая была Советская армия в 1954–1956 годах. Вот такие были офицеры, прошедшие войну, вот так они пресекали любые проявления ксенофобии, неприязни к человеку другой национальности («Вам же завтра в бой вместе идти!»), вот так они не позволяли себя унизить солдата не то что ударом — словом!

На самом деле, с исторической точки зрения то, что делает Гордин своей небольшой книжкой, — бесценно. Это единственный в своем роде исторический документ о неизвестном нам осколке прошлого, изложенный с беллетристическим умением и талантом. Мы ведь, в принципе, представляем себе Советскую армию времен войны, мы даже представляем себе Советскую армию времен застоя («Стройбат» Сергея Каледина, «Сто дней до приказа» Юрия Полякова, афганские рассказы и роман «Знак зверя» Олега Ермакова), но что такое была армия начала 50-х, мы себе не представляем. Яков Гордин представил нам эту картину. Вообще-то, на наш взгляд, удивительную.

Собственно, вся книга — это письма из армии Гордина с пояснениями. Вот так их везли в теплушках на Дальний Восток: «Едем шумно, гамно. Весь эшелон вопит различные песни, истошным воем пугая мирно возделывавших свои поля пейзан. Тащат все, что под руку попадется. Кормят два раза в день. (В эшелоне были вагон-кухня и вагон — склад провианта. — Я.Г.) Кашей пшенной и овсяной с луком, мясными щами с преизрядным количеством перца. Зверская пища, но ничего — вкусно, сытно. Замерзаем помаленьку. День и ночь, как первобытные люди, поддерживаем огонь в буржуйках. А топим углем, большей частью заимствованным в проходящих мимо составах. Тащат новобранцы картошку с огородов, переворачивают ларьки на станциях. И т.д. Одним словом, трехтысячная татарская орда, только способ передвижения несколько модернизированный». Авторское (современное) пояснение: «относительно того, что творилось по ходу движения эшелона, автор письма не преувеличивал. Скорее, наоборот. Когда наш эшелон останавливался на запасных путях какой-нибудь станции — все вокруг пустело. Милиция не показывалась».

Вот приехали на станцию Ванинского порта — Совгавань-5. Вот воспоминания о начале службы уже не из письма (зачем родных расстраивать?), а нынешние, личные (такое не забудешь): «Забавный, но характерный эпизод. Нам выдали постельное белье — матрасы, простыни, одеяла. Все как положено. Кроме подушек. Подушек не было. Старшина вручил нам наволочки, велел отправиться в столярную мастерскую и набить их стружкой. Беда была в том, что в мастерской побывало уже множество обладателей пустых наволочек — и стружек почти не осталось. Осталась в основном мелкая щепа. Ею мы и набили наши наволочки. Не скажу, что это было мягко и удобно, но постепенно щепки как-то улеглись, и спал я на этой подушке прекрасно...»

Вот начинается подготовка в учебном полку (а это был учебный полк) к… атомной войне. В основном бег пятикилометровый по утрам — и вообще всюду бегом: в клуб, в кино, в столовую, на места тактических занятий. Отрывок из письма с пояснением: «Нам постоянно твердят, что в условиях атомной войны ноги будут играть весьма важную роль, — что это значит, нам не объясняли». (Не представляю себе человека, который смог бы объяснить, почему в условиях атомной войны быстрый бег — самое главное. Впрочем, я не специалист в военном деле.)

Вот рядом с баней «необозримое пространство, обтянутое колючей проволокой, которая шла непосредственно от ее угла. Один вход, которым мы и пользовались, был вне проволоки, а второй — в глубине банного помещения, наглухо закрытый, выходил в огороженное пространство. За проволокой ходили какие-то серые, сутулые — по теперешнему зрительному восприятию — люди в ватниках. Я тогда совершенно не задумывался, кто это такие. И гораздо позже сообразил, что баня эта была лагерная, а люди в ватниках — заключенные. Просто полковую баню построить не успели и водили нас в эту.

И вообще знаменитый Ванинский порт — эти страшные для сотен тысяч зэков морские ворота в мрачный мир Колымы — никак не ассоциировался у меня с террором, в частности, с судьбами двух моих дядей, старших братьев отца... И великую песню политзэков “Ты помнишь тот Ванинский порт...” (кстати, впервые в России напечатанную в журнале «Звезда» во время перестройки. — Н.Е.) я услышал только на следующий год далеко от этих мест, в Южном Забайкалье. Ее вдруг запел уголовник по прозвищу Голубчик, когда мы ехали куда-то по монгольской степи на студебекере, мощном американском грузовике, наследстве ленд-лиза военных лет...»

Вот это и называется историк с сильным беллетристическим даром. Мы же с вами увидели не только наследие ленд-лиза — американский грузовик в монгольской степи с поющим в нем песню политзэков уголовником Голубчиком: перед нами вся картина общества после Сталина и до хрущевских реформ. Лагерь — рядом. Солдаты моются в очередь с зэками, но они (солдаты) даже не подозревают, что и кто рядом с ними. Им некогда это узнавать. Они заняты. Их готовят… к атомной войне. На самом деле по всем правилам готовят к войне, которая была, а не к той, которая, возможно, будет. И будет совсем другой, не такой, как прошлая.

Готовят тщательно, добросовестно. Это действительно армия, а не… бандитская разболтанная шайка, какой она предстает у Каледина или у Полякова, с настоящими уголовными… законами. «Отдельный стрелковый полк жил идеально по уставу. Офицеры и сержанты обращались к рядовым только на “Вы” (о-о-о-о! Всякий, кто служил в армии в годы застоя, помнит эту распространенную шутку: «Я с тобой сейчас по уставу: вы∗∗∗ и высушу!» — Н.Е.). Распорядок дня <…> выполнялся неукоснительно. Сержант был царь и бог (а не старослужащий. — Н.Е.). Любой приказ должен был выполняться и выполнялся “беспрекословно и в срок” (опять же всякий, кто служил в армии времен застоя, помнит другую шутку: «Никогда не спеши выполнять приказ — он всегда может быть отменен»; кстати, это очень мудрая шутка. — Н.Е.). Все, начиная от белизны подворотничков и до геометрического совершенства застеленной койки, от блеска пуговиц до блеска сапог, от четкости отдавания чести до умения подойти к помкомвзвода и доложить: “Товарищ сержант! Боевое и вещевое в порядке!” — все должно было соответствовать идеалу».

(Частые ночные тревоги. — Н.Е.) «когда среди ночи в казарму вбегали командиры рот и гремела команда: “Рота! Подъем! Тревога!” Это были батальонные учения. Весь батальон — две казармы, четыре роты, порядка шестисот человек, с оружием и выкладкой, колонной по три, узость дорог и в тайге диктовала характер построения — бежал в тайгу и там, разбившись на взводы, проводил тактические (т.е. штурмовал сопки с автоматами и пулеметами, что, несомненно, сильно пригодилось бы в условиях… атомной войны. — Н.Е.). После возвращения в казарму досыпали, сколько оставалось времени, а в 6 часов: “Рота! Подъем! Взвод! Подъем!”» И это лучший вариант. Потому что могли поднять ночью и отправить на разгрузку пароходов в порту. Рис, свинина, цемент. Из Китая. До разрыва отношений с дальневосточным соседом было еще далеко. В полку ели китайскую свинину, китайский рис, пили компот из китайских сухофруктов — изюма, в частности. Разумеется, тяжко. Гордин пишет: «Был период, когда приуныли даже самые крепкие ребята. Однажды вечером, после изнурительного дня и ночной разгрузки, несколько ребят-молдаван обсуждали, долго ли мы выдержим. Один из них сказал, кивнув в мою сторону: “Этот загнется первым”. Я сделал вид, что не слышал, и подумал про себя: “Как же, жди...” Низкий поклон Джеку Лондону. Я верил, что пройду путь Смока Белью, городского интеллигента, ставшего неутомимым золотоискателем».

Так ведь и прошел. Даже золотоискателем в каком-то смысле стал. После армии, уже поступив в университет, на втором курсе перевелся на заочное отделение и ездил на Крайний Север с геологами. Хорошая литература его не обманула. В детстве, отрочестве и юности он правильно читал правильные книжки: Джека Лондона, Георга Брандеса, даже Фридриха Ницше, потому что многое зависит от реципиента, от воспринимающего книгу. Адольф Шикльгрубер прочел Ницше и стал преступником № 1, Адольфом Гитлером. Граф де Сент-Экзюпери прочел Ницше и стал благородным и смелым летчиком, Сент-Эксом, великим и добрым писателем. Геббельс прочел Достоевского и… Розу Люксембург и стал… понятно кем. Михаил Гефтер прочел Достоевского и Розу Люксембург и стал мыслителем, историософом, благородным, смелым, порядочным человеком.

Но помимо книг было еще одно важное обстоятельство. Гордин подробно с письмами и комментариями к письмам описывает свою армейскую службу. Вот их после Ванина отправляют в Бурятию. В степи они строят военный городок, потом их перебрасывают севернее, в тайге они валят лес и строят дорогу к военному аэродрому, что, конечно, даже тогда несколько удивляет юного «марксиста на ницшеанской подкладке». Как так? Их учили стрелять из пулемета, автомата и штурмовать сопки, а отправили… валить лес и дорогу строить, да еще с какими техсредствами. Цитирую: «особость ситуации заключалась в том, что строили мы эту дорогу фактически голыми руками, из техники у нас были только самосвалы полкового автобата. На станции стояли бетономешалки, и оттуда самосвалы привозили теплый бетон к месту работ.

Использовалась простая, а потому надежная технология. Сперва делали деревянную опалубку — большую клетку во всю ширину дороги, затем опалубка заполнялась бетоном. Тогда в действие вступали мы, вооруженные совковыми лопатами и тут же изготовленными трамбовками. На весь полк было всего несколько вибраторов, и роль их была невелика.

Разравнивать лопатой бетон — занятие трудоемкое. Среди нас было немало сильных ребят. Помню одного парня, который по объему мускулатуры мог бы составить компанию Шварценеггеру. Он и ему подобные работали лопатами в одиночку, но те, которые такими статями не обладали, вполне успешно приспосабливались. Делалось это так: к черенку лопаты у самого штыка привязывалась крепкая веревка, один человек держал черенок, другой — конец веревки, и они делали синхронное усилие (солдатская сметка, что тут скажешь. — Н.Е.). Бетон застывал быстро, и останавливаться не приходилось. Следом за разбрасывателями бетона шли трамбовщики. Трамбовки изготавливались просто: от толстого бревна отпиливали чурбак на метр с лишним, поперек торца прибивался кусок жерди в качестве рукоятки, и трамбовка готова. Работать ею было нелегко, но зато вся наша “техника” не знала поломок и не требовала электропитания — в отличие от вибраторов». Кстати, как узнал Яков Гордин, построенная ими дорога функционирует до сих пор.

Однако вернусь к одному важному обстоятельству. Люди. Вокруг молодого начитанного парня, городского интеллигента, захотевшего стать Смоком Белью, неутомимым золотоискателем, были… хорошие люди. Или они становились хорошими, как уголовники, которые стали прибывать в армию в 1955 году. Во всяком случае, не плохими. Прежде всего, офицеры. И командир учебного полка — участник Гражданской и Отечественной войн полковник Хотемкин, крутивший «солнце» на турнике и лихо стрелявший из трехлинейки с одной руки, и командир, по сути дела, стройбата — майор Ширалиев, фронтовик, не позволявший себе даже повысить голос на солдата. Они строили такую армию, в которой даже уголовники забывали свои уголовные нравы. Недаром накануне окончания срока службы молодой Яков Гордин всерьез задумался о предложении Ширалиева продолжить службу уже в качестве старшины.

Заметим, что вот это-то и есть историк — человек, ставящий вопросы, а не отвечающий на них. Гордин ведь не задает прямой вопрос — как же из этой армии получилась армия, известная тем, кто в ней (слава Богу) не был, по честным текстам Каледина, Полякова, Ермакова: он просто описывает прошлую армию образца 1954–1956 годов. Вспоминает и (повторюсь) подкрепляет свои воспоминания документами. Ответить на напрашивающийся вопрос должен социолог, а историк просто описывает, четко и точно. Точно так же он не отвечает на поставленный самому себе вопрос в конце книги: «После армии я был готов ко всему. Но я ли это был?» Он и к себе прежнему, «марксисту на ницшеанской подкладке», в будущем — близкому другу «тунеядца» Бродского, к себе, одному из четырех ленинградских авторов (Ирина Муравьева, Майя Данини, Борис Иванов, Яков Гордин) протестного письма в ЦК КПСС по поводу дела Гинзбурга и Галанскова, относится исторически. Он просто описывает себя прежнего, такого, каким он был в 1954–1956 годах, как некую самоценную данность. Вот таким я был. Таким стал. А мог бы стать другим, если бы остался в армии — той, которую я описал опять же исторически, как некую самоценную данность, которая была и которой не стало.

Я. Гордин. Моя армия. В поисках утраченной судьбы. — М.: Новое литературное обозрение, 2020. 192 с.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370211
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341685