4 августа 2020Литература
760

Венедикт Ерофеев: до боли близкий

Марина Соколова предлагает новые ключи к «Москве — Петушкам»

текст: Марина Соколова
Detailed_picture© vita_life777 / LiveJournal.com

Тут опрокидывающее действие оказала первая любовь. Авторы всех статей обо мне упускают самое главное — то, о чем я сейчас говорю, я говорил уже на первом курсе. И это вовсе не пустяк.

Из интервью Венедикта Ерофеева Ирине Тосунян (1989 год)


Тщательно читая текст, вы приносите пользу обществу.

Народная мудрость

Все говорят: Кремль, Кремль. И много разных других слов говорят, да все без толку: удивительный текст Венедикта Ерофеева остается непонятым спустя полвека после его создания. Самым распространенным способом толкования поэмы «Москва — Петушки» стало ее сопоставление с разными литературными и нелитературными источниками. Популярность этого метода обусловлена тем, что выбор материала для сопоставления ограничивается лишь эрудицией, интеллектом и фантазией аналитиков. Каждый волен ставить свой фонарь где вздумается и под ним искать. Даже удивительно, что остались еще сермяжно мыслящие люди, которые в поисках ответов на загадки Ерофеева обращаются к самому Ерофееву. К числу таких людей принадлежат О. Лекманов, М. Свердлов, И. Симановский, опубликовавшие в 2018 году биографию «Венедикт Ерофеев: посторонний» и получившие за нее в декабре 2019 года главную премию «Большой книги». Однако литературные премии присуждаются не за разгадывание тайн, тут требуются совсем другие навыки: чтобы подобные премии получать, нужно уметь писать, а чтобы разгадывать загадки, необходимо уметь читать.

В аннотации к полному изданию ерофеевских «Записок психопата» (2004) есть любопытное замечание: «...в каждом интервью писатель упоминал о своем первом крупном произведении — “Записках психопата” (1957), подчеркивая, что не отказался бы опубликовать его и сейчас». Но почему для него это было так важно? Ответ может показаться очевидным — это естественное желание автора издать все свои тексты. Однако, имея дело с Венедиктом Ерофеевым, следует помнить, что ничто, связанное с ним, не очевидно. У этого человека ничего не лежит на поверхности, и его истинные интенции не улавливаются мимолетным досужим взглядом.

А. Яблоков, редактор полного издания «Записок психопата», предупреждает: «...рукопись “Записок” наглядно доказывает, что мы имеем дело не с реальным дневником (вопреки подзаголовку; в данном случае это, скорее, определение жанра), а с настоящим художественным текстом. Понимает это и сам автор. Не понимают этого, к сожалению, многие читатели и, к несчастью, даже филологи...» (с. 221) [1]. Авторы новейшей биографии Венедикта Ерофеева тоже относятся к «Запискам психопата» с большой настороженностью: они полагают, что по ним «можно судить о стиле жизни Ерофеева тех месяцев, его круге чтения и философских поисках, однако в качестве даже и беллетризованного дневника рассматривать их не следует» [2].

И все-таки те, кто придерживается подобной точки зрения, ошибаются. Я подробнее разъясню это ниже, а пока лишь отмечу, что люди удивительным образом фильтруют тексты в процессе чтения. Они видят в них только то, что хотят видеть, и тотально игнорируют то, что не укладывается в их представления. Если у человека есть какая-нибудь заранее сложившаяся концепция, то все, что в нее не вписывается, попадает в область слепых пятен, выводится за рамки, признается ничтожным, тем, чем запросто можно пренебречь. Для нас не существует того, во что мы не верим, не можем или не хотим поверить. Именно эта специфическая аберрация сознания ответственна за то, что в подробной биографии Ерофеева ни разу не упомянута его одноклассница Лидия Александровна Ворошнина.

Авторы биографии привели слова про опрокидывающее действие первой любви из ерофеевского интервью (см. эпиграф) в подтверждение того, что Ерофеев был влюблен в Антонину Григорьевну Музыкантову [3]. Но это очевидная ошибка, поскольку в «Записках» несколько раз прямым текстом сказано, что Музыкантова — подобие: С первых же занятий в университете меня несколько заинтересовала Ант. Григ. — «усеченная и сплюснутая Ворошнина» — и я искренне ее возненавидел... (с. 38) Мне просто стыдно за Ворошнину. Стыдно за то, что у нее в Москве — такой отвратительный двойник (с. 37) [4].

Ошибку того же рода допускает А. Яблоков, который поясняет нам значение фразы И, вероятно, случилось еще что-то в высшей степени неприятное (с. 26): «Неприятное — это, разумеется, нелепый роман с одноклассницей Лидией Ворошниной» (с. 218). Однако цитируемая фраза относится к июню и только к июню. А на летние каникулы в родной Кировск, где жила Ворошнина, Ерофеев отправился в июле, о чем прямо и недвусмысленно сказано буквально в следующем предложении. Прочтите своими глазами запись, датированную 22 ноября 1956 года, и вы это ясно увидите.

Знаете, почему никто до сих пор не разглядел в тексте «Записок» настоящую любовь Венедикта Ерофеева? Потому что Лидия Ворошнина — это совершенно опустившаяся, вечно пьяная шлюха, о которой он сам пишет, например, так: …меня не восхищала перспектива в продолжение двух часов вдыхать запах водки и пережженных семечек изо рта Ворошниной, невообразимо краснеть и деликатно приобщаться к ее бесстыдной и стесняющей позе... Впрочем, я покинул кинотеатр чрезвычайно довольный собой — я вежливо отказался навестить ее в общежитии и, кроме того, уже не ощущал на себе кошмарного нажатия ее пышных прелестей… (с. 39). Или так: Ее отвратительный вид чуть не вызвал у меня тошноту... Веселость моментально покинула меня, когда я узрел в распластавшейся за ларьком девице Лидию Александровну... Ее, вероятно, только что бешено рвало, белая кофточка была вымазана в чем-то отвратительном, мокрое платье слишком неэстетно загнуто... (с. 42).

Извините, что мы это цитируем. Но ничего не поделаешь — нет более простого и эффективного способа объяснить, почему редактор «Записок» и авторы биографии Ерофеева изо всех сил постарались проигнорировать сию персону. Ну как же можно: талантливейший студент филфака МГУ, красивый семнадцатилетний мальчик, культурные девочки цветут рядом с ним в университетском общежитии, и атмосфера вокруг пропитана устремлением к свету, к высшему образованию — единственно достойной цели для всякого юного существа, наделенного интеллектом. Какие же тут могут быть шлюхи опустившиеся?! Опять-таки друзья Венедикта про однокурсницу говорят. Правда, друзья все московские — ну так что же с того? Он ведь и сам пишет: На первом же занятии по немецкому Антонина Григ. Муз. попала в поле моего зрения, и мне, без преувеличения, сделалось дурно... (с. 39).

Но давайте все-таки внимательно присмотримся к тому, что именно пишет Венедикт Ерофеев в своем литературно обработанном дневнике, добрая половина которого, по свидетельству Владимира Муравьева [5], была написана в общежитии на Стромынке, где Ерофеев жил в одной комнате с Муравьевым с осени 1956-го по начало февраля 1957 года, т.е. именно в те дни, о которых идет речь в первых тетрадях «Записок психопата». Автору тогда было 18 лет. Разбираясь в этом тексте, следует постоянно помнить о двух особенностях, которые характерны для специфического ерофеевского способа самовыражения: о переменных, лучше даже сказать — переливчатых, значениях самых привычных слов и о мозаичной структуре повествования, которая точнее всего описывается знакомым каждому русскому человеку словом «пазл».

Читать «Записки психопата», прямо скажем, тяжело. Они полны надрыва, бьющих через край гормонов, мутного потока сознания, снов, полубредовых видений и других художественных изысков талантливой юношеской литературы. Но читать их непременно надо, потому что «Записки» и «Москва — Петушки» — это взаимно дополнительные тексты. Без первого не понять второго, и наоборот. Неспроста Ерофеев хотел, чтобы «Записки» были опубликованы, несмотря на сугубо личный характер дневника и очевидные недостатки незрелого текста [6].

Давайте для начала сложим пазл «Записок психопата» вчерне, чтобы восстановить хронологическую канву тех важнейших событий 1955–1957 годов, которые определили всю дальнейшую жизнь Венедикта Васильевича Ерофеева, доведя его до алкоголизма и создания одного из лучших художественных текстов, когда-либо написанных на русском языке.

1 июля 1955 года.

16-летний Венедикт уезжает из родного Кировска в Москву поступать в МГУ. В «Записках» эта дата упомянута так: ...самые мрачные дни моего существования: 1 июля 55 г… (с. 135)

После поступления он на некоторое время до начала занятий в университете возвращается домой в Кировск. К этому моменту (т.е. к концу июля — августу 1955 года) в дневнике относится такая запись:

Я даже не удивлялся ее (Ворошниной. — М.С.) провалу при поступлении в институт и слишком легкомысленному восприятию этого провала. Меня взбесило только ее исчезновение из Кировска как раз в момент моего триумфального возвращения — я даже не мог похвастаться перед ней поступлением в Величайший (с. 38).

Осень—зима 1955 года и январь—март 1956 года (24 октября 1955 года Ерофееву исполнилось 17 лет).

Ерофеев на протяжении всего первого семестра был на редкость примерным мальчиком и, прекрасно сдав зимнюю сессию, отбыл на зимние каникулы.

Не то суровый зимний климат, не то «алкоголизм семейных условий» убили в нем «примерность» и к началу второго семестра выкинули нам его с явными признаками начавшейся дегенерации... В середине марта Ерофеев тихо запил (с. 25).

Что же произошло в Кировске на зимних каникулах?

Прибыв на зимние каникулы, я с удовлетворением воспринял экстренное сообщение Фомочки… что он… может быть, единственный представитель мужской половины Кировска, не испытавший удовольствия покоиться на пышных прелестях моего кумира...

...И единственное, чего я опасался теперь, — случайного столкновения с ней... (с. 38)

Столкновение с Ворошниной все-таки произошло: это случилось в кинотеатре 1 февраля 1956 года, о чем в «Записках» рассказывается очень подробно и со множеством ярких деталей, часть которых уже цитировалась выше. Сразу после этого рассказа читаем такую фразу:

Последующие 8 дней пребывания в Кировске протекли целиком в пределах четырех стен Юриковой квартиры — в стороне от трезвости, Ворошниной, снежных буранов и северного сияния... (с. 39)

Весной 1956 года 17-летний Ерофеев в Москве начинает (точнее, уже продолжает) спиваться. Летнюю сессию 1956 года он сдает с трудом и под сильным нажимом Антонины Музыкантовой [7].

Летние каникулы — июль—август 1956 года — Венедикт проводит в Кировске и подробно описывает в дневнике свое общение с Ворошниной с момента приезда в город. Рассказ о событиях этого августа завершается так:

Вечером 26-ого я уже пересекал Полярный Круг, совершенно не вспоминая об утраченном кумире... (с. 45)

Октябрь 1956 года. Ерофееву исполняется 18 лет.

...радовался в октябре ее (Ворошниной. — М.С.) «аресту за преднамеренное устройство взрыва» на 3-м горном участке... если бы не статья в «Кировском рабочем», я, может быть, и вообще бы не вспоминал о ней... (с. 37)

Декабрь 1956 года. Запись в дневнике, датированная 17 декабря:

А собственно говоря, какого чорта позавчера я вспомнил о Ворошниной? (с. 37)

Выходит, он вспомнил о ней 15 декабря? На самом деле чуть раньше. В записи, датированной 2 февраля 1957 года, декабрь 1956 года описывается более подробно:

13-го вы неожиданно поворачиваете к августу — и в ночь на 14-е пытаетесь всхлипывать...

14-го глотаете водку (с. 102).

Чтобы разобраться в том, что сказано в этой записи дальше, нужно понять, что словом maman Ерофеев именует Ворошнину, а словом Schwester — Музыкантову (более подробно об образах матери и сестры, которые в «Записках» соотносятся с этими девушками, см. ниже).

16-го снова пьете,
17-го неожиданно «реабилитируете» «maman»...
В ночь на 18-е серьезно помышляете о самоубийстве...
19-го пьете
...
21-го исключаетесь из университета,
25-го с восторгом приемлете весть о самоповешении «maman» — и снова ударяетесь в sentiment... (с. 103)

В декабре 1956 года Лидия Ворошнина повесилась. Но погибла не сразу:

Другого рода отвращение утром 26-го декабря вызывает в вас созерцание Ант. Григ. И отвращение необъяснимо... Вам совсем не кажется, что ласковая Schwester — искалеченная и снятая с веревки «maman»... Вы даже не ждете, что ЭТА начнет сейчас извергать рвоту и отборный мат... Вы хорошо понимаете, что не будет ничего подобного... Не будет, потому что внешний вид Ант. Григ., хотя и повторяет «maman», но ломает в нем самое главное и все остальное убивает... (c. 104)

Январь 1957 года. Запись, датированная 15 января:

Maman не умрет. И через месяц — не умрет.
Хотя бы потому, что я слишком люблю, когда умирают...

Февраль 1957 года. Запись, датированная 5 февраля:

Главное — пережить февраль...
1-е марта уже кажется священным...
То, что началось 26-го декабря, до невыносимости разрастается... ночью почти страшно... а днем — лужи приводят в восторг...
Я не хочу верить, что все началось с декабрьской петли... Только февраль и показал петлю... И я ее забуду, обязательно забуду...
Только бы... первое марта... (с. 107)

8 февраля Ерофеева выселяют из общежития МГУ на Стромынке.

15 февраля умирает Лидия Ворошнина. Ей было всего 20 лет: одноклассники Ерофеева были на год старше него, начавшего ходить в школу одновременно со старшим братом, родившимся в 1937-м. О смерти Ворошниной свидетельствует запись, датированная 15–16 февраля [8], и о ней же говорится в неверно понимавшейся до сих пор фразе В пятницу 15 февраля 57 г. <скончалась> моя матушка (с. 136). Похороны описаны со слов брата Бориса в записи от 25 октября 1957 года.

Восстановив в общих чертах цепочку событий, мы можем перейти к следующей стадии. Давайте внимательно вглядимся в текст «Записок», чтобы разобраться в том, что лежит на более глубоком уровне этого пазла. Для этого мы: 1) вычленим из текста всю нейтральную и положительную информацию о Лидии Александровне Ворошниной, т.е. выясним, что останется, если отфильтровать лежащий на поверхности и все собою заслоняющий омерзительно реалистичный образ опустившейся шлюхи; 2) разберемся, какие эмоции прослеживаются во фрагментах дневника, связанных с этой девушкой; 3) дополним известную нам картину событий некоторыми существенными деталями.

1) Ерофеев и Ворошнина вместе учились с 1 по 10 класс, в последнем классе были не разлей вода. Девушка к тому же была не робкого десятка, за что Венедикт ее явно уважал.

...что бы там ни говорили, она — моя одноклассница... и притом — единственная из всех наших выпускников, с которой мне пришлось школьничать с первого по десятый класс включительно...

И даже получением аттестата она в некоторой степени мне обязана...

Нет, нельзя сказать, чтобы я действительно питал к ней нежные чувства... А детское увлечение постепенно улетучилось...

Просто — мы несколько откололись от основной массы школяров и в 10-м классе были водонеразливаемы, совершенно не поддерживая связи с классом...

Откровенно говоря, меня пленяли ее хулиганские выходки на занятиях, тем более что я поражал всех скромностию и прилежанием... А после инцидента с ком. билетом она уже бесповоротно стала кумирить в моих глазах... (с. 37–38)

Раннее детское воспоминание:

Созерцая эту самодовольную, милую, пьяную физиономию, я никак не мог поставить ее рядом с той чистенькой первоклассницей, которая сидела со мной за одной партой и поминутно меня обижала... (с. 41)

И совершенно поразительный пассаж, весь благородный подвиг Тома Сойера в двух фразах:

...я почему-то вспомнил, как, будучи семиклассником, мелом разбил стекло и потом робко укорял Ворошнину за то, что она взяла вину на себя... Тогда она смеялась ласково, по-детски... (с. 45)

Свидетельства, сформулированные прямым текстом, на этом не заканчиваются. Есть еще несколько фрагментов, где автор откровенно признается в равнодушии к подруге детства:

Нет, нельзя сказать, чтобы я действительно питал к ней нежные чувства... А детское увлечение постепенно улетучилось... (с. 37)

Собственно говоря, я только на зимних каникулах заинтересовался ее выходками... и если бы не статья в «Кировском рабочем», я, может быть, и вообще бы не вспоминал о ней... (с. 37)

...лето совершенно уронило взбесившегося кумира в моих глазах... (с. 39)

В конце октября, уже будучи в Москве, я с удовлетворением узнал о ее аресте и с тех пор ее судьбой не интересовался... Да и, собственно, какого дьявола меня должна волновать ее судьба... если она сама за всю жизнь не смогла выдавить из себя ни одной слезы... (с. 45)

Невнимательному достаточно.

2) Если ты такой равнодушный, что же ты такой многословный? Что заставляет тебя писать целых восемь с половиной страниц (в пересчете по изданию 2004 года) о своих встречах с Ворошниной на каникулах зимой и летом 1956 года? Посвященная Ворошниной запись от 17 декабря 1956 года — одна из самых длинных в «Записках». Присмотримся к ней повнимательнее.

Меня же лично мало интересовали ее наклонности... Я даже не удивлялся ее провалу при поступлении в институт и слишком легкомысленному восприятию этого провала. Меня взбесило только ее исчезновение из Кировска как раз в момент моего триумфального возвращения — я даже не мог похвастаться перед ней поступлением в Величайший (с. 38).

Две фразы подряд о равнодушии и сразу вслед за ними — «меня взбесило ее исчезновение». Завидное равнодушие. Всем бы такое — как бы мы сейчас жили! Впрочем, при большом желании можно допустить, что 16-летнему мальчишке просто очень хотелось похвастаться перед закадычной подругой.

Процитированный фрагмент относится к лету 1955 года, когда Ерофеев вернулся в Кировск между поступлением в университет и началом первого семестра. А в декабре того же года — признаться, я был несколько ошарашен письменными извещениями Бореньки о привлечении Ворошниной к суду за недостойность... (с. 38)

Из этой фразы следует, что он, во-первых, был далеко не так равнодушен, как пытался себя и читателя убедить, а во-вторых, явно недооценивал происходящее в Кировске.

1 февраля 1956 года на зимних каникулах он столкнулся с Ворошниной в кинотеатре и, по собственному признанию, «невообразимо краснел», сидя рядом (с. 39), а по мнению стороннего наблюдателя Витиньки, Ерофеев дико смутился, когда увидел, что Ворошнина покинула веселые передние ряды и в сопровождении трех подозрительных девиц двинулась прямо по направлению к нему... (с. 39)

К августу 1956 года он был равнодушен к ней до трепета:

...меня раздражало ее легкомысленное отношение к своим собственным действиям и к своей популярности... Нет, я совсем не собирался ее убеждать, потому что единственной реакцией на мои убеждения было бы идиотское ржание... к тому же я слишком боялся ее, чтобы решиться на убеждение... (с. 42)

Еще одно свидетельство полнейшего равнодушия, относящееся к тому же августу:

Я охотно помогал ей смеяться над письмом Муравьева и допивать водку из горлышка. Я так же охотно согласился бы сидеть до конца летних каникул на этой куче ж/д шпал под моросящим дождем и позволять обращаться с собой, как с грудным ребенком... (с. 44)

Но все это меркнет в сравнении со сценой «в воскресенье 12-ого числа на вечере отдыха в Парке...» (зд. и далее — с. 42). Сделайте над собой усилие и постарайтесь как можно точнее представить то, что здесь описано:

Веселость моментально покинула меня, когда я узрел в распластавшейся за ларьком девице Лидию Александровну... Ее, вероятно, только что бешено рвало, белая кофточка была вымазана в чем-то отвратительном, мокрое платье слишком неэстетно загнуто... Уговоры Бориньки заставили меня оторваться от созерцания страдалицы... Но удивительно — я совершенно не чувствовал брезгливости, я только бешено ненавидел этих мерзких типов, которые ее споили и, изнасиловав, оставили в грязи под проливным дождем...

Сдается мне, что далеко не каждый читатель в состоянии осознать, какая сила чувства к этой женщине стоит за этой сценой.

3) Было бы интересно узнать, сколько среди читателей тех, кто сразу понял, что упомянутое изнасилование произошло вовсе не за ларьком. На самом деле здесь описывается не одно, а два события, случившихся в разное время. Это совсем не очевидно, и не с первого взгляда догадаешься: меня, например, натолкнула на эту мысль необычная для Ерофеева эмоция — бешеная ненависть. Споткнувшись на этом месте, я вдруг осознала, что в тексте «Москвы — Петушков» есть фрагмент, который дышит той же бешеной ненавистью, и многое сразу встало на свои места.

Перечитайте описание этой сцены: дело происходит на вечере отдыха в парке, где одновременно оказываются и Ерофеев с Боринькой, и Лидия, и, очевидно, чуть раньше были собутыльники Лидии, которых Ерофеев не застал. Неужели люди за полярным кругом столь суровы, что наслаждаются массовым вечерним отдыхом под проливным дождем? И, кстати, если Ерофеев собутыльников не застал, откуда ему известно, что их было несколько? К тому же, насколько я могу судить, Ерофеев не склонен прибегать к эвфемизмам при описании неприятных физиологических явлений: он называет рвоту ее собственными именами, а вовсе не грязью. Поправьте меня, если я ошибаюсь.

Нам открывается глубинная причина происходящего: опустившаяся девка валяется за ларьком не потому, что ее напоили, изнасиловали и бросили, а потому, что она когда-то подверглась жестокому групповому изнасилованию. И сломалась. Почувствуйте разницу.

Это открытие очень многое объясняет. Становится понятно, кого Венедикт видит там, где все остальные видят опустившуюся шлюху. И совершенно невыносимо представлять, что должно было твориться в душе у этого парня, наделенного, на беду, одновременно и острым умом, и ранимым сердцем, и недюжинным воображением, и — в довершение ко всему — редкостной памятью. Зачем нужен ад, если жизнь такова? Сколько раз перед ним всплывала жуткая сцена насилия, свидетелем которой он не был? Его годами не отпускало — недаром «Москва — Петушки», написанные в 1969-м (?), оказались совершенно живым, кипящим текстом, кружащимся в мощнейшем водовороте тех же самых эмоций, которыми автор захлебывался в 1956–1957-м.

Вот он, ад, который с семнадцати лет носил в себе Венедикт Ерофеев:

Загорается лампа... При свете красного абажура от моста через Яузу ползет холодный туман... Озаряется сердитой улыбкой музыкантовская рожа... И окоченевший пьяный хватается за фонарный столб.

А потом барабанит дождь... И, привалившись к стене, побледневшая Лидия заплетает косы... (с. 159, запись датирована 11 мая 1957 года).

Завершение рассказа про вечер отдыха в парке в воскресенье, 12-го числа:

...я совершенно не чувствовал брезгливости, я только бешено ненавидел этих мерзких типов, которые ее споили и, изнасиловав, оставили в грязи под проливным дождем... Придя домой, я снова перечитал полученное накануне письмо Музыкантовой с жалобой на жизненные страдания — и дико расхохотался... (с. 42)

* * *

Вряд ли у кого-нибудь еще остались сомнения в том, кто был прообразом блудницы с бесстыжими бельмами и косой от попы до затылка. Добавим к очевидному немного конкретного. Слева — «Записки психопата», справа — «Москва — Петушки»:

...в школе слыла легкомысленной идиоткой с проституционными наклонностями...
Меня же лично мало интересовали ее наклонности... (с. 38)
«Ведь вы же были просто два дружных ребенка... Одна ложилась под каждого встречного, а другой ей доказывал, что ложиться под каждого встречного — это грандиознее, как ты выражаешься, чем подвиг капитана Гастелло... Скверное это дело... Самое-то скверное, что ты к этим грязным вещам не чувствуешь никакого отвращения» (Л.М. Пивная им. Красина) (с. 136).

Вы мне скажете: «Так что же ты, Веничка, ты думаешь, ты один у нее такой душегуб?»
А какое мне дело! А вам — тем более! Пусть даже и неверна. Старость и верность накладывают на рожу морщины, а я не хочу, например, чтобы у нее на роже были морщины. Пусть и неверна, не совсем, конечно, «пусть», но все-таки пусть.

   

...сидя ночью на скамейке, узрел Ворошнину, проплывающую мимо школы. Я до такой степени растерялся, что не успел убраться в темноту — эта скотина уже предстала перед скамейкой и, умопомрачительно изогнувшись, затрясла передо мной всеми своими прелестями... (с. 45)
Она же, в свою очередь, поразила меня изумительной способностью к бесконечному округлению... (с. 40)

А потом изогнулась, как падла, и начала волнообразные движения бедрами — и все это с такою пластикою, что я не мог глядеть на нее без содрогания…
«Что ж! Играй крутыми боками! — подумал я, разбавив и выпив. — Играй, обольстительница! Играй, Клеопатра! Играй, пышнотелая блядь, истомившая сердце поэта!»

В «Записках» нет прямого свидетельства о разговоре, который в поэме преломляется так:

«В одну из пятниц, например, когда я совсем был тепленький от зубровки, я ей сказал:

— Давай, давай всю нашу жизнь будем вместе! Я увезу тебя в Лобню, я облеку тебя в пурпур и крученый виссон, я подработаю на телефонных коробках, а ты будешь обонять что-нибудь — лилии, допустим, будешь обонять. Поедем!

А она — молча протянула мне шиш. Я в истоме поднес его к своим ноздрям, вдохнул и заплакал:

— Но почему? — заклинаю — ответь — почему???

Вот тогда-то она и разрыдалась и обвисла на шее:

“Умалишенный! Ты ведь сам знаешь, почему! Сам — знаешь, почему, угорелый!”»

Но есть ряд косвенных свидетельств о важном разговоре, состоявшемся в ночь с 16 на 17 августа 1956 года (ночь с четверга на пятницу), когда они оба, напившись на вечере встречи одноклассников, оказались в итоге где-то на железнодорожных путях и поговорили по душам. Воспоминания об этом разговоре несколько раз всплывают в разных местах «Записок»:

А 16-ого числа, с этого противного вечера одноклассников, началось самое главное...

...Нет, я нисколько не жалел о безжалостном разрушении вечера... Я охотно помогал ей смеяться над письмом Муравьева и допивать водку из горлышка. Я так же охотно согласился бы сидеть до конца летних каникул на этой куче ж/д шпал под моросящим дождем и позволять обращаться с собой, как с грудным ребенком... Я преклонялся перед этой очаровательной пьяной скотиной, которая могла делать со мной все, что хотела... (с. 42–44)

Эй! Лидия Александровна!.. ...ну дайте же, я паду ниц! Что? Как это так! — не стоит! Как будто бы я не падал шестнадцатого!.. (с. 58)

...и мысленно падаете перед «maman»... И целуете белые икры... И слышите над собой традиционный «maman»-овский афоризм, который заставляет холодеть... (с. 103)

...и дождь в темноте кажется ледяным... А в глазах и у меня, и у Недостойной двоятся кировские огни...

— Брось, Веничка, ты не сумасшедший. А я — нормальнее всех...

И триста грамм начнут ее сейчас выворачивать из внутри...

Это даже самое яркое — обретенная «maman» петляет по железнодорожному полотну, спотыкается и готова в любой момент удариться головой о мокрые рельсы и извергнуть из зева все содержимое... А сумасшедший der Sohn изучает траекторию удаляющейся maman и поднимает воротник куртки... И, провожая взглядом апатитовый поезд, ждет тревожных сигналов... И заранее хохочет... Оррригиннал... (с. 95)

Многие, полагаю, уже и без моих подсказок догадались, как выглядит художественное преломление боли и бешеной ненависти:

«И тут — началась история, страшнее всех, виденных во сне. В этом самом переулке навстречу мне шли четверо... Я сразу их узнал, я не буду вам объяснять, кто эти четверо... Я задрожал сильнее прежнего, я весь превратился в сплошную судорогу...

А они подошли и меня обступили. Как бы вам объяснить, что у них были за рожи? Да нет, совсем не разбойничьи рожи, скорее даже наоборот, с налетом чего-то классического, но в глазах у всех четверых — вы знаете? Вы сидели когда-нибудь в туалете на Петушинском вокзале? Помните, как там, на громадной глубине, под круглыми отверстиями, плещется и сверкает эта жижа карего цвета, — вот такие были глаза у всех четверых».

Конечно, преследователи Венички в поэме, как и его любимая блудница, — синкретические образы. И то, о чем я рассказываю, — лишь грани этих образов. Но это очень важные грани, до сих пор нераспознанные и крайне существенные для восприятия текста. «Я сразу их узнал» — кто мог догадаться, какое неотвязное, мучительное переживание скрыто за этими четырьмя словами?

* * *

Но это вовсе не конец истории. Мотив несчастной любви и страданий — лишь один из множества слоев в сложнейшем тексте поэмы «Москва — Петушки». Этот текст обладает такой фантастической плотностью, такой насыщенностью смыслами на единицу поверхности, то есть на каждую фразу, что его впору делать эталоном: приняв «Москву — Петушки» за единицу, смысловую насыщенность всех остальных русских текстов можно было бы оценивать в ее долях.

Экзегеза этого текста никак не сводится к установлению всех исходных мотивов, из которых он складывается. Потому что все эти мотивы лежат на поверхностных уровнях, текст ими не исчерпывается. Среди них есть более очевидные и менее очевидные, простые, непростые и чертовски затейливые, но, сколько бы мы их ни находили, сколько бы ни складывали, как бы ни радовались каждому новому открытию, на следующую ступень, на более глубокий уровень понимания мы таким способом не перейдем.

Чтобы перейти на более глубокий уровень, нужно понять, как работает мысль, которая играет всеми этими мотивами, что и как она из них плетет. Нужно перестать смотреть на нити, из которых сплетается сеть, и сосредоточиться на технике ее плетения — типах узлов, паттернах и направлениях. Лишь тогда, когда мы соединим нити с техникой их плетения, мы поймем, что перед нами, увидим целое. А чтобы понять, как работает мысль, какими методами сплетается сеть, нужно разобраться с тем, как автор обращается со словом. И здесь «Записки психопата» вновь окажут нам неоценимую услугу, потому что они представляют собой как бы промежуточную линзу: то, что преломляется в них слегка, в более мощной линзе «Москвы — Петушков» преломляется сильнее, и сопоставление этих преломлений, т.е. того, как наблюдение и осмысление реальности преобразуются в художественную форму, позволяет подобрать ключи к более сложному и более художественно совершенному тексту.

Конечно, редактор «Записок» и авторы «Постороннего» неправы: «Записки психопата» действительно представляют собой дневник, и ими можно и нужно пользоваться как окном в мир юного Ерофеева. Их художественная обработка — это отнюдь не вымысел, который якобы перемешан там с реальностью. Реальность сама по себе оказалась так богата, что никакого вымысла не требовалось. Вся художественная обработка «Записок» заключается в преломлении реальности, в способах ее описания.

Я уже говорила в начале статьи о том, что для ерофеевского способа самовыражения характерны переменные значения самых привычных слов и мозаичная структура повествования. С мозаичной структурой мы уже более-менее разобрались в процессе сборки пазла, пришло время разобраться с переменными значениями.

Правильное понимание смысла слов, которые употребляет автор «Записок», — залог понимания всего текста. Ошибочное убеждение Яблокова и проч. в том, что в этом дневнике много вымысла, связано, во-первых, с неверным прочтением некоторых дат, во-вторых, с поверхностной, буквальной интерпретацией сказанного, в-третьих, с наивным доверием к свидетельствам сестер Ерофеева, чьи обиженные возражения (см. ниже) тоже обусловлены неправильным, буквальным чтением дневника.

Как мы уже видели, словами «maman» и «матушка» Ерофеев именует Ворошнину. Это, очевидно, связано с переживаниями вечера 16 августа (и некоторыми другими: см. запись от 12 января 1957 года), о котором сказано, что он охотно согласился бы сидеть до конца летних каникул на этой куче ж/д шпал под моросящим дождем и позволять обращаться с собой, как с грудным ребенком... (с. 44) Еще раз, прямым текстом: Качался 12-го августа — и отверг maman. Извивался 16-го августа — и обрел новую мать. Двадцатилетнюю и недостойную (с. 95). Именно здесь ключ к истинному смыслу последней фразы в этом ряду:

В пятницу 15 июня 56 г. скончался мой отец.
В пятницу 5 октября 56 г. скончался мой брат.
В пятницу 15 февраля 57 г. — моя матушка (с. 136).

Сестрой — точнее, Schwester — он называет Музыкантову, потому что она примеряла к нему роль младшего брата: Я просто ужасно хочу, чтобы ты был моим братом... Ну, чего ты презрительно ухмыляешься... А то, понимаешь, у меня никогда не было младшего брата... (с. 48).

А вот кого он сам называет «братом» — куда более сложный вопрос. В вышеприведенном ряду трех смертей первая дата — реальная дата смерти его отца, последняя — реальная дата смерти любимой девушки. Вторая дата тоже, очевидно, реальная, но кого именно он имеет в виду, я разгадать не могу — либо мне недостает проницательности, либо в дневнике недостаточно данных для решения этой загадки.

Важно понимать, что значения слов в «Записках» могут быть переменными. Если Ерофеев именует Ворошнину матерью, это не значит, что он родную мать в этом тексте не именует матерью. Иными словами, конкретное значение слов «мать», «брат», «отец» в его дневнике определяется контекстами, в которых они фигурируют. Вот, например, настоящая мать в описании похорон Ворошниной (рассказ со слов родного брата, Бориса Ерофеева):

Я даже мать приглашал хоронить — так она потом весь день на меня кричала. И тебя потом обзывала, ревела всю ночь. А ее — и «паскудой» и по-всякому...

Я бы, говорит, ей в морду плюнула в мертвую... Как будто это она и виновата, что ты запьянствовал и бросил учиться... (с. 206)

Видно, кстати, что Борис (как и сестры [9]) не понимал, что Ворошнина действительно была в этом виновата. А вот мать-то как раз очень хорошо понимала.

С «отцом» немного сложнее. Рассмотрим, например, такой фрагмент:

Что бы со мной ни было, — никогда ничто меня не волнует, кроме, разве, присутствия Музыкантовой.
В этом смысле я следую лучшим традициям.
Прадед мой сошел с ума.
Дед перекрестил дрожащими пальцами направленные на него дула советских винтовок.
Отец захлебнулся 96-и-градусным денатуратом (с. 127).

Редактор записок рассматривает эту фразу про отца как свидетельство того, что автор выдумывает небылицы, ибо Василий Ерофеев на самом деле умер вовсе не от денатурата, а от рака легких. Но это мнение, как и все прочие подобные, порождается слишком буквальным восприятием текста. «Захлебнулся» в данном случае вовсе не значит «умер». Речь идет о том, что отец спился (хорошо известно, что он стал пить после возвращения из лагеря). Мы это поймем, если внимательно прочтем предшествующее предложение: Что бы со мной ни было, — никогда ничто меня не волнует... Как в этом контексте следует толковать слова про прадеда, деда и отца? Вот как: прадеда ничто не волновало, потому что он спятил, деда даже направленные на него дула не взволновали настолько, чтобы он утратил способность к христианскому всепрощению, а отца ничто не волновало, поскольку он пил.

Чтобы закрыть тему отца, рассмотрим еще фрагмент, датированный 12 января 1957 года, который показался очень обидным сестрам писателя [10]:

Отец. Медленно поднимает седую голову из тарелки; физиономия — сморщенная, в усах — лапша, под столом — лужа блевоты. «Сыннок... Изввини меня... я так... Мать! А, мать! Куда спрятала пол-литра? ...А? Кккаво спрашиваю, сстарая сука!! Где... пол-литра? Веньке стакан... а мне... не могу... Ттты! Ммать! Куда...» (с. 68).

Авторы «Постороннего» очень забавно замечают, что «уже по детали про лапшу, вряд ли случайно напоминающей знаменитую строку из Маяковского “Вот вы, мужчина, у вас в усах капуста...” из стихотворения “Нате!”, можно предположить, что мы имеем дело с художественной прозой, а не с подлинными воспоминаниями» [11]. Конечно, мы имеем дело с художественной прозой, только не в смысле художественной фантазии и поэтических аллюзий, в каком этот термин используют в данном случае лауреаты «Большой книги», а в смысле художественной переработки подлинных воспоминаний и впечатлений, т.е. их смешения, заострения, наложения друг на друга, переплетения реальных событий с отголосками разговоров, реальных лиц с лицами из алкогольных кошмаров и т.д.

Правильно понять этот фрагмент можно лишь в общем контексте описываемых в дневнике событий. Январь 1957 года — это период между письмом, полученным 25 декабря, из которого Ерофеев узнает о том, что Ворошнина пыталась повеситься и ее, искалеченную, вытащили из петли, и 15–16 февраля, когда она умирает и он узнает о ее смерти. Это период, когда он вместе с ней находится в состоянии агонии (между прочим, стоит обратить внимание на то, что он после довольно большого перерыва вдруг вспомнил и начал неотвязно думать о ней в декабре дней за 10–12 до получения письма, т.е. примерно тогда, когда она в Кировске пыталась покончить с собой: это подробно изложено в записи, датированной 2 февраля 1957 года). Его агония приобретает формы алкогольного бреда и полусна-полубодрствования, в которых смешиваются обрывки мыслей и ощущений, всплывают и тонут отпечатавшиеся в памяти кадры минувшего и настоящего. Текст, датированный 12 января, — это вереница образов прошлого, адекватных не столько реальным событиям и сценам, сколько общей атмосфере этого прошлого. Там 12 разных сцен на две с небольшим страницы, составленных из обрывков фраз, каких-то мгновенных и до деталей отчетливых видений: лавинообразный поток ужаса, в котором не разберешь, где утрата реальности, где утрированная реальность, где сон, где явь. В совокупности этот текст представляет собой художественное описание счастливого советского детства и юности в городе Кировске — как раз то, что надо зачитывать любителям пломбира за 20 копеек.

Это метод выстраивания художественного образа посредством контаминации реальных элементов, почерпнутых из разных наблюдений. Как блудница в поэме соединяет в себе черты разных женщин, так и отец в этом фрагменте «Записок» соединяет в себе черты разных людей [12]. Но ни та, ни другой ни в одном из своих аспектов не являются просто выдумкой. И лапша в усах отца не имеет ни малейшего отношения к капусте в усах в стихотворении Маяковского. Как говорил старик Фрейд, бывают ведь и просто сны. И просто совпадения бывают тоже.

Аргумент в пользу того, что дневник Ерофеева заслуживает куда большего доверия, чем принято считать, я бы в общем виде сформулировала так: если вы полагаете, что Ерофеев лапшу в усах отца, смерть матушки в феврале 1957 года и тому подобные вещи сочинял, это по сути означает, что ему все было мало и он пытался приумножать реальный ужас, добавляя к нему выдуманный.

Конечно же, он не дополнял реальные кошмары вымышленными, но поразительно то, что он также никогда не пытался использовать вымысел, чтобы с его помощью убежать от кошмара реальности. Он не подменял ее выдумками, не плодил художественные фантазии, чтобы заместить ими чудовищные воспоминания. Он жил с ними, он их переплавлял, дробил, смешивал, но не менял их и не изменял им. Способность осмыслять и облекать в слова самые болезненные переживания, не уворачиваясь от них, — одна из острейших сторон его дара, требовавшая такой внутренней силы, какую сторонний наблюдатель практически не в состоянии оценить.

Уникальное сочетание ума, внутренней силы и внешних обстоятельств привело к тому, что Венедикт Ерофеев к 18 годам понял многие вещи, до которых люди попроще не доходят вообще никогда или в лучшем случае узнают из книг. Например, он очевидно дошел до идей Бахтина без всякого Бахтина. Оно и немудрено: если твоя Прекрасная Дама превращается в спившуюся потаскуху, да к тому же не у тебя на глазах, не постепенно, а резко, скачками, которые ты отмечаешь, приезжая дважды в год на каникулы в родной город, поневоле дойдешь до мысли о тождестве высокого и низкого.

Я поначалу допустила, что даже если он и начал пить спонтанно, пытаясь заглушить ужас происходящего, то дальнейшее непонятное упорство, с которым он продолжал пить в Москве, наотрез отказываясь бросать, несмотря на угрозу отчисления из университета, было связано не со стремительным развитием алкоголизма, а со стремлением подняться к своей Прекрасной Даме, обрести возможность единения с ней. То есть он сознательно желал опуститься до ее уровня. Или нет, все-таки подняться?

Вот прямое свидетельство осознания этой травестии, датированное 21 января 1957 года:

Он даже и не кривляется... Он просто упоен своим уродством... Вот видите — обернулся и целует свой горб... Он ведь ужасно любит свой горб, ...этот, горбатый... И уверен, что любовь — возвышает... (с. 92)

Есть также любопытное косвенное свидетельство, дошедшее до нас через третьи руки в мемуарах Григория Померанца: «Закончив школу с золотым аттестатом, он два года продолжал свое образование, врастал в элиту своего времени и вдруг вспомнил, откуда родом, и захотел со всем своим умом вернуться к судьбе товарища по школьной парте, не получившего аттестата с отличием и не попавшего в Московский университет» [13].

Это, конечно, искаженный отголосок того, что Померанц слышал от своего пасынка Владимира Муравьева, который, как мы знаем, был не только однокурсником Ерофеева, но и его товарищем по комнате в общежитии на Стромынке с осени 1956 года. Очевидно, впоследствии Муравьев отнюдь не случайно оказался первым человеком, к которому Ерофеев пришел с рукописью «Москвы — Петушков». Да и в «Записках» есть свидетельство о том, что Венедикт делился своими переживаниями с близкими друзьями (см. запись от 27 марта 1957 года). В конце концов, будь ты хоть сто раз гений, но носить в себе в 17 лет такой груз и не проронить об этом ни слова не может никто.

И все-таки поверить, что человек способен отказаться от блестящих перспектив и бесповоротно обрушить свою жизнь, принеся ее в жертву любви, которая никогда не имела и уже никогда не могла бы обрести никаких реальных форм, совершенно невозможно. К тому же интерпретация событий в таком ключе вступает в явное противоречие с тем обстоятельством, что Ерофеев был, безусловно, умен. Нет, конечно, он начал пить не в погоне за идеалом. В основе его решения лежало то, о чем он лишь однажды сказал прямо: его собственная вина [14].

Тут возможны два варианта реконструкции реальных событий: мужской и женский. Полагаю, есть смысл воспроизвести оба. Слева — женский, справа — мужской:

Очевидно, он понимал, что нельзя уезжать, и хотел остаться [15], но она-то его тоже любила и не желала, чтобы он жертвовал из-за нее, дуры, своим будущим и гнил в Кировске. Поэтому она сделала тот единственный шаг, который у нее оставался: продемонстрировала ему, что он ей не нужен [16]. А он был на тот момент всего лишь 16-летним мальчишкой, перед которым открывалась перспектива подняться из глубокой дыры в лучший университет страны. Немудрено, что он позволил себя убедить. В итоге его отъезд стал для нее последней каплей. Боливар не вынес двух катастроф, и к декабрю ее уже судили за «недостойность». Именно тогда он начал осознавать, что произошло, но было уже поздно.

Он уехал, она спилась, и он чувствовал, что в этом есть немалая доля его вины: если бы он остался, ее жизнь могла бы сложиться иначе.

Так или иначе, в сухом остатке мы имеем чувство вины, которое, очевидно, должно было значительно усугубиться из-за самоубийства Лидии Ворошниной.

С этой виной мы еще встретимся позднее, а пока вернемся к теме травестии.

Для поэмы «Москва — Петушки» характерно многократное воспроизведение одной и той же идеи — в частности, идеи совпадения высокого и низкого — разными способами. У «Записок» тоже есть такая особенность, но в менее отчетливой форме. Благодаря им мы можем обнаружить, что и эта многократность, а лучше сказать, метод многогранной реализации идеи не был плодом чисто художественной изобретательности автора: он, как и все прочие особенности его языка, вырос из осмысления реальности, с которой ему пришлось столкнуться.

На долю Венедикта Ерофеева, на самом деле, выпали куда более сложные перипетии, чем те, что я до сих пор описывала: ведь была еще одна девушка — Антонина Музыкантова. Нам нет надобности вдаваться в его отчаянные метания и неоднократные попытки самоубийства на протяжении 1956–1957 годов — те, кого это интересует, могут сами составить о них представление, почитав «Записки». Я сосредоточусь исключительно на том, как две девушки переплетались в его сознании.

Тут открываются новые грани травестии, навязанные самой жизнью:

Вас ударяют зимние каникулы, потом весна...

Лето толкает в другую сторону — и вы иначе воспринимаете весенний «объект»... Невинность предстает уродством. И только потому, что весенний «объект» кажется даже в смысле внешности — искажением «maman»... А тяготение к Искаженной заставляет стыдиться лета и проникнуться брезгливостью к «maman»...

Декабрь окончательно все мутит. И в голове — полнейший хаос... (с. 102)

Между прочим, чем ударили зимние каникулы, мы уже знаем. А чем ударила весна? Приблизительный ответ здесь:

...самые мрачные дни моего существования: 1 июля 55 г., 4 мая 56 г. и 8 марта 57 г. ...Все три дня ознаменованы «покушениями» на самоубийство.

...все четыре кульминации моей половой чувствительности: 11 мая 56 г., 15 июня 56 г., 7 сентября 56 г. и 21 декабря 56 г. (с. 135).

Помимо очевидных качелей, т.е. перехода от попытки самоубийства к «кульминации половой чувствительности» на протяжении одной майской недели, внимательный читатель может заметить, что все четыре даты в последнем ряду приходятся на месяцы, проведенные в Москве. А если читатель немного поразмыслит, то обнаружит еще одну важную деталь: в этом ряду нет ни одной даты после 25 декабря 1956 г., когда Венедикт узнал о самоубийстве Ворошниной, хотя список в целом не ограничивается 1956 годом.

Его отношение к двум этим девушкам было не просто очень разным: при значительном внешнем сходстве они воспринимались им как полные антиподы:

Вам совсем не кажется, что ласковая Schwester — искалеченная и снятая с веревки «maman»... Вы даже не ждете, что ЭТА начнет сейчас извергать рвоту и отборный мат... Вы хорошо понимаете, что не будет ничего подобного...

...Вы прослушиваете преимущества заочного отделения [17] и ужасно волнуетесь — стоит вам почувствовать запах водки из этого рта — и вы сойдете с ума... (с. 104)

Как бы то ни было, после смерти Лидии стало очевидно, что чувство к одной невыделимо из потока, а лучше сказать, из поля его любви. И это душевное обстоятельство возымело два последствия: с одной стороны, в реальной жизни он начал резко отдаляться от Музыкантовой [18], а с другой, получила мощный импульс его способность к синкретическому обобщению — тому самому методу, которым созданы центральные антагонистические образы «Москвы — Петушков», образы любимой блудницы и четырех преследователей.

Но прежде, чем мы расстанемся с «Записками», задержимся напоследок на одном фрагменте, в котором прослеживается любопытный художественный прием, позднее использованный в поэме.

В попытке описать Прекрасную Даму Венедикт прибегает к методу сопоставления телесного и нематериального, конкретного и отвлеченного с помощью плавного переливания одного в другое — тому самому методу, который спустя 12 лет будет доведен до совершенства в гениальном переходе от пьяной икоты к Божьей Деснице. Смотрите: 1957 год, Женщина и Тьма:

Всегда только Т.

В Ней совершенно ясно — не уверенный в близости окончания не будет итожить. И увлечение эргизмом ввергает в страх только ночью... Значит — виновата Она.

В Ней все скрыто. А грязные внутренности — убийственно «напоказ». И для меня — только Они; но в гораздо большей степени — Обладательница Их. Исключительно за грязь... Она чище всех прочих; а грязь — истерическая. И искренней чистоты.

В Ней все множится, кроме, разве, бездушия. Зрение — в семнадцать тысяч; все остальное — в куб. Днем свешиваться с крыши — не страшно. В Темноте свешивание даже в воображении заставляет хвататься за подушку — и сменой тем для воображения отгонять страх.

Еще бы — не быть к Ней влекомым... (с. 86)

* * *

Теперь, когда мы более-менее разобрались с реальной подоплекой некоторых важных мотивов в поэме «Москва — Петушки», пришло время ответить на главный вопрос. О чем, собственно, идет речь в этой книге? В чем заключается та центральная идея, которая облачена в пестрое одеяние из шуточек, слез и гениальных прозрений, та идея, которая породила этот текст и сливает его в единое целое? Полагаю, многие думают, что на такой вопрос в принципе невозможно ответить. Гениальное произведение нельзя разложить и вновь собрать посредством анализа, потому что оно гениальное. Я считаю иначе, ибо убеждена, что все, созданное человеком, может быть понято другим человеком. Если не сразу, так через пятьдесят лет, а бывает, что и через несколько тысяч.

В случае Ерофеева главная сложность заключается в том, что мы имеем дело с очень умным человеком, очень. Поэтому для того, чтобы понять ход его мысли, нам придется начинать издалека.

Существует два принципиально разных типа обобщений. Один тип — «все бабы — дуры», второй — «все бабы — одна и та же баба». Тут важно правильно понять вот что: «все бабы — одна и та же баба» — не то же самое, что «все бабы одинаковы». «Все бабы одинаковы» — это первый тип обобщения, более привычный и общераспространенный. Второй тип встречается существенно реже: он отчетливо прослеживается, например, в этиологических сказках про животных («Увидал старик в лесу раз лису, хотел поймать ее, хвать за хвост. Так она дернулась и убежала. Оттянул он ей хвост. Поэтому-то у лисы и хвост длинный»), но кто же нынче читает эти сказки? Из более свежих примеров на ум приходит «старый тезис, что сегодня тот же день, что был вчера». Тут, я думаю, многие понимают, что это не совсем та же мысль, что «сегодня такой же день, как вчера».

За вторым типом обобщения стоит тот способ мышления, которым надо овладеть, чтобы понять смысл слов, которые Иисус повторил за псалмопевцем: «Я сказал: вы боги» (Ин. 10:34). Это тот мостик, что перекидывается от единственного к множественному и наоборот, позволяя осознать, что между ними нет ни противоречия, ни противопоставления и что дихотомия «политеизм — монотеизм» пригодна только для описания конкретных религиозных форм, но ничего не говорит об их сути. Этот же способ мышления стоит за знаменитыми словами Джона Донна: «Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе: каждый человек есть часть Материка, часть Суши... смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе». И этот же способ мышления лежит в основе многих прозрений Ерофеева.

Это такой тип соотношения между единственным и множественным, который математик описал бы как значения одной переменной, лингвист — как аллофоны одной фонемы, биолог — как аллели гена, музыкант — как транспонирование одного аккорда в разные тональности.

Почти никто не понимает, что в привычке к первому типу обобщений скрыта опаснейшая засада. Потому что первый тип обобщений обладает только одним уровнем. Многим кажется, что те, кто мыслит обобщениями вроде «все бабы — дуры», — это люди одного уровня, а те, кто мыслит обобщениями вроде «экстраполяция — это логическая процедура распространения выводов, сделанных относительно какой-либо части объектов или явлений, на всю совокупность данных объектов или явлений и т.д.», — это люди другого уровня. Но на самом деле за этим различием скрываются лишь разные стадии сложности одного и того же паттерна, суть которых в конечном счете сводится к разным наборам понятий и способов игры с ними в разных головах.

Обобщение второго типа принципиально отличается от первого именно тем, что в нем заложена возможность качественного скачка мышления, т.е. перехода на качественно, а не количественно более высокий уровень. Если вы способны понять, что такое, скажем, аллофоны одной фонемы, то вам остается лишь выйти из порочного круга, в который вас загнала привычка к обобщениям первого типа, чтобы дойти до принципиально новой и очень древней мысли, что все фонемы можно, в свою очередь, рассмотреть как аллофоны Одной Фонемы, все аккорды — как результат транспонирования Одного Аккорда, все гены — как аллели Одного Гена (или Одного Гены, что в данном случае, в принципе, то же самое). И когда вы дойдете до понимания, что этой Фонемы, этого Аккорда и этого Гена не существует и в то же время они еще как существуют, явленные нам во всей бесконечности своих конкретных реализаций, вы начнете догадываться, что имел в виду Венедикт Ерофеев, когда говорил: «Я не утверждаю, что мне — теперь — истина уже известна или что я вплотную к ней подошел. Вовсе нет. Но я уже на такое расстояние к ней подошел, с которого ее удобнее всего рассмотреть». Только не радуйтесь преждевременно: вам напрасно кажется, что вы сильно продвинулись, на самом деле мы еще не до конца одолели даже первую ступенечку.

Следующий шаг очевиден, но он требует способности подняться на еще более высокий уровень абстракции и полностью выйти за пределы конкретных форм. С помощью той же мыслительной операции, благодаря которой мы перешли от аллофонов к фонеме, а от фонем к Одной Фонеме, мы можем перейти от Одной Фонемы, Одного Аккорда и Одного Гена к Единому, у которого уже нет и не может быть имени. Думаю, среди читателей найдутся те, кто без моей помощи дошел до этой мысли и склонен несколько переоценивать свой ум на этом основании. Однако мы пока одолели лишь первую ступень: все это лишь присказка, сказка впереди.

С этого места нужно вести рассуждение в трех направлениях. Мы обозначим их как: 1) дерево логических следствий; 2) техника владения мыслью; 3) калейдоскоп возможных реализаций.

1) Дерево логических следствий.

Если вы отчетливо поняли, что все в этом мире и весь этот мир можно представить как совокупность бесконечно многообразных проявлений Единого Начала, то вы должны понять и то, что в мире, рассматриваемом с такой точки зрения, не существует таких категорий, как добро и зло, плохое и хорошее, красивое и уродливое. В нем есть только Закон, согласно которому этот мир выстраивается и функционирует. Все его части взаимосвязаны и находятся в непрерывном движении, бесконечном перетекании из одного состояния в другое в соответствии с этим Законом и его бесконечными частными проявлениями.

Именно такое представление о мире стоит за идеей всепрощения и всеприятия: что бы ни происходило, происходящее следует рассматривать как неотъемлемую часть Единого Закона (он же Замысел). О том, что Венедикт Ерофеев это хорошо понимал, ясно свидетельствует один фрагмент из воспоминаний О.А. Седаковой. Приведу его полностью:

«Однажды я читала ему перевод рассказа о св. Франциске — как тот, узнав от врача, что дни его сочтены, вытянулся на постели, помолчал и сказал радостно: “Добро пожаловать, сестра наша смерть!” Оторвавшись от чтения и поглядев на Веню (я ожидала, что это его также радует), я увидела, что он мрачнее мрачного.

— Что такое? Чем ты недоволен? (Я думала — моим переводом.)

— Тем, что мы не такие, — с отчаянием сказал Веня».

Теперь вы можете поставить несложный эксперимент. Прежде чем читать дальше, попробуйте отложить статью и самостоятельно найти в «Москве — Петушках» ту же идею всеприятия, облеченную в форму художественного образа.

Конечно, чистый эксперимент такого рода поставить нельзя, потому что идея всеприятия, как и любая другая, у Ерофеева множится, обретает разные формы и всплывает тут и там. Поэтому ваш ответ может не совпасть с моим. И все-таки я приведу два примера, которые представляются мне наиболее яркими. Думаю, если вы меня поняли, то ваш ответ совпадет хотя бы с одним из них.

Первый пример — это знаменитые коктейли. В чем идея? Не резол же нам пить предлагается, в самом деле. Нет, в глубине всей этой потехи с политурой и прочим денатуратом скрыта мысль, что человеку надлежит принимать любую дрянь в любых сочетаниях, ничего не отвергая, ко всему относясь как к данности. Иные, правда, утверждают, что в случае необходимости жимолость можно заменить повиликой. Это неверно и преступно.

Второй пример, еще более мощный, — это сопоставление ангельского смеха со смехом детей, скачущих вокруг изуродованного трупа. Вся эта эмоционально тяжелейшая сцена — пояснение к словам «если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф. 18:3). Безжалостно точное пояснение. Дело тут в том, что детское мировосприятие очень близко к тому, к чему должно стремиться, — дети ведь изначально лишены всяких этических представлений и понятия не имеют о том, что такое хорошо и что такое плохо. Приходится даже стихи сочинять, чтобы им это объяснить. А без стихов они воспринимают все, происходящее вокруг, как данность и радуются новым впечатлениям, которые рассыпает перед ними бесконечно изменчивый мир, совершенно незамутненной ангельской радостью [19].

Если вы осознали сказанное, то вы можете сами продолжить логическую цепочку и дойти до мысли, что зло — это эффект, который возникает в нашем восприятии мира из-за того, что мы не видим его целиком, не постигаем взаимосвязи вещей во всей их совокупности. Относительность добра и зла на фоне более полной картины, кстати, очень хорошо видна на примере тех явлений, суть которых меняется со временем на противоположную. Например, Версальский мирный договор положил конец Первой мировой, но в конечном счете спровоцировал Вторую, а хваленый научно-технический прогресс сделал нашу жизнь как никогда комфортной, но в результате привел планету на край гибели.

Но что же мы, изначально ограниченные в пространстве и времени, можем поделать со злом в общем и с собственными болью и страхом в частности? Для начала — четко разграничить то, что является извне, и то, что живет у нас внутри. Затем — учиться всеприятию. Это тот единственный путь, который ведет к полному устранению зла, приходящего извне. И это, собственно, и есть истинная вера, требующая колоссальных усилий: способность спокойно соглашаться со всем происходящим достижима только при наличии твердого убеждения в том, что все на свете протекает в соответствии с Единым Законом. И не может быть никаких сомнений. Пусть даже ваша родина продолжает перерабатывать солнечную энергию в народное горе уже много сотен лет и конца-краю этому не видно. Именно поэтому Венедикт Ерофеев, прекрасно понимая все про советскую власть, никогда не был диссидентом.

Это не проповедь, я просто объясняю, что к чему. И объяснение не может быть простым, потому что речь идет о представлениях, которые требуют от человека вывернуть свое сознание наизнанку, отказаться от привычного взгляда на вещи и развить в себе совершенно непривычный — такой, которому отчаянно противится все наше эмоциональное существо. Особенно если оно молодое и с активной жизненной позицией. Для таких специально написано:

«Никаких энтузиастов, никаких подвигов, никакой одержимости! — всеобщее малодушие. ...“Всеобщее малодушие” — да ведь где это спасение ото всех бед, эта панацея, этот предикат величайшего совершенства!»

Да, величайшего совершенства, очень точно сказано.

И это только полдела. Мы в общих чертах разобрались с тем, какой путь ведет к избавлению от зла, приходящего извне. А ведь еще остаются боль и страх, которые гнездятся у нас внутри. Как с ними справиться? Эта задача посложнее будет. Потому что если первая требует очень серьезного насилия над собственным сознанием, то вторая требует его разрушения. Чтобы это понять, представьте себе зло как смертельную для вашего Сознания заразу (под термином «Сознание» я в данном случае подразумеваю всю совокупность вашего рационального, эмоционального, волевого и интуитивного/иррационального начал; вы можете называть это своим Я, если вам так удобнее): у вас есть шанс научиться не подпускать эту заразу к себе — на это рассчитана техника избавления от зла, приходящего извне, но что вам делать с той заразой, которая в вас уже попала? А она неизбежно попадает в каждого из нас вместе с первыми элементарнейшими этическими представлениями, которые мы усваиваем (тут важно обратить внимание на слово «вместе»: я вовсе не говорю, что сами этические представления — зло, я говорю о том, что концепт зла — их неизбежный спутник). Единственный радикальный способ избавиться от смертельной заразы, разъедающей ваше существо (где «существо» есть совокупность материальной и нематериальной природы, т.е. тела и Сознания), заключается в уничтожении той части вашего существа, в котором она сидит.

И вот тут-то мы наконец вплотную подходим к ответу на исходный вопрос о том, в чем заключается центральная идея поэмы «Москва — Петушки».

2) Техника владения мыслью.

Прежде чем мы начнем разбираться с тем, как Ерофеев реализует идею уничтожения сознания и почему именно ее следует считать центральной идеей «Москвы — Петушков», нам надо разобраться с тем, как работает развитое мышление.

Начну с простого примера: в среде комментаторов поэмы распространено, например, убеждение в том, что образ младенца, знающего букву Ю, содержит отсылку к первой букве имени Юлии Руновой, а образ четырех преследователей Венички восходит к четырем всадникам Апокалипсиса. Что стоит за таким убеждением? За ним стоит умозаключение, основанное на неполных данных, или, другими словами, умозаключение, основанное на произвольном выборе одного или нескольких фактов из всей совокупности имеющихся. Это распространенная ошибка мышления, последствия которой гораздо масштабнее, чем кажется на первый взгляд: она нам не только Ерофеева мешает понять — она, в сущности, лежит в корне вообще всех зол, которые творит человек.

Что именно я имею в виду? Вот раздумывает человек над тем, что за странный младенец описан у Ерофеева, что это за буква Ю такая. Перебирает человек всю колоду известных ему фактов и вдруг натыкается на такой: автор-то, оказывается, был влюблен в женщину по имени Юля. Вот оно что! Любил Юлю и потому зашифровал ее инициал в своей поэме — эврика! Сейчас я всем об этом расскажу, всем понравится! Многим действительно нравится, они принимаются это повторять, а то, что все повторяют, начинает казаться верным. То же самое со всадниками: перебираем колоду известных нам фактов, находим совпадения по двум параметрам: они страшные и их четверо — ну конечно же, эврика!

За описанным процессом стоит ряд факторов, которые не осознаются человеком, погруженным в этот процесс. 1) Слабый аналитик не учитывает того, что колода, которую он перебирает, может быть неполна: он ищет ответ среди ему известных фактов, а не среди фактов, известных автору. 2) Слабый аналитик не учитывает, что в арсенале автора могут быть такие ходы мысли и такие способы облачения мысли в слова, которые ему, аналитику, чужды и потому совершенно неизвестны. 3) Слабый аналитик игнорирует те факты, которые противоречат его гипотезе. 4) Слабый аналитик не может принять во внимание всю совокупность фактов потому, что его вводит в заблуждение удовольствие, которое он испытывает, когда находит ответ на вопрос. 5) Слабый аналитик ошибочно отождествляет ответ, который ему доставляет удовольствие, с правильным ответом.

Дальше вступает в действие механизм коллективного разума — слабые аналитики повторяют ошибочный ответ, так как: 1) он им тоже доставляет удовольствие (если кто не понимает, я имею в виду радость, которую человек испытывает не только при решении задачи самостоятельно, но и когда он постигает решение, которое ему объясняют); 2) они делают логическую ошибку типа «о, я тоже так подумал, значит, это правильно!». И — финита ля комедия: многократное повторение найденного ответа, повторение, звучащее из разных уст, становится тем решающим фактором, который подтверждает правильность этого ответа. Ведь все же не могут ошибаться, правда?

Нет, неправда. Ошибочное мнение может разделять сколь угодно большое число людей и сколь угодно долго. В особо запущенных случаях ошибки могут быть всеобщими и сохраняться на протяжении столетий: с течением времени они лишь цементируются и обретают все больший авторитет благодаря бесконечному повторению.

Это очень-очень прочный порочный круг, для выхода из него требуется не только интеллектуальное, но и эмоциональное усилие: ведь, чтобы из такого круга вырваться, нужно найти в себе силы противопоставить себя большинству, а каждый знает по приобретенному с детства опыту, что это не так просто.

Тут стоит сделать небольшое отступление и объяснить, почему утверждения «дураки думают одинаково» и «великие умы мыслят одинаково» верны одновременно. Дураки думают одинаково потому, что число очевидных фактов, лежащих на поверхности или просто более ярких и бросающихся в глаза, ограниченно и, следовательно, ограниченно число основанных на них простейших ложных интерпретаций, убеждений и т.д. Отбрасывать сомнения (в тех случаях, когда они возникают) им хорошо помогает уже упоминавшийся блестящий (и поэтому очень любимый людьми) аргумент «о, он тоже так подумал, значит, это правильно!».

Великие умы мыслят одинаково — это не просто удачная формула, акцентирующая внимание на красивых совпадениях в мыслях разных великих людей. Это утверждение верно, если его понимать совершенно буквально: если рассматривать великие умы как умы, способные к обработке (т.е. учету, анализу и синтезу) великого количества фактов и факторов одновременно, то нетрудно прийти к выводу, что подобные умы поневоле должны находить одни и те же решения, — ведь чем более детальны исходные условия задачи, тем меньше набор возможных решений, удовлетворяющих всем этим условиям. Любой дизайнер вам подтвердит.

Вернемся к Юле и всадникам и проверим рассуждения, которыми порождаются эти интерпретации. Если рассмотреть идею о том, что младенец знает Ю, потому что Ерофеев был влюблен в Юлю, с учетом более широкой перспективы, то обнаружится, что сын Валентины Зимаковой знает инициал любовницы своего отца Юлии Руновой. Простите, но тут невозможно не вспомнить известный анекдот: дедушка ослеп, оглох (и спился), но не ох∗∗л. Можно и изящнее сформулировать: подобное предположение низводит Венедикта Ерофеева до уровня предполагающего.

Всадникам Апокалипсиса примерно так же не повезло — они вчетвером никак не могут догнать пьяного в стельку Веничку («Беги, Веничка, если сможешь, беги, ты убежишь, они совсем не умеют бегать!»), но все же вынуждены как-то мириться с этим досадным обстоятельством: очевидно, утешаются тем, что он все равно от них дальше подъезда не уйдет. Даже обувь потом снимают, чтобы топотом своих коней жильцов не разбудить.

Я бы предложила две более связные интерпретации — не только логически более связные, но и лучше связанные с общим контекстом поэмы: младенец, знающий Ю, — это образ человеческого сознания, которое не знает Я (потому он и отвечает эхом на слова отца), а четыре преследователя — это образ страха и боли, которые преследуют Веничку. Они оттого не могут его догнать, что, пока он от них бежит, ему никогда с ними не встретиться лицом к лицу.

Напомню, что разговор идет о развитом мышлении. Поэтому я сейчас сосредотачиваю внимание не на содержании авторской мысли (предложенные интерпретации неполны), а на ее ходе, т.е. смотрю не на нити сети, а на направления ее плетения. Взгляд, настроенный таким образом, позволяет оценить красоту пируэта, который выписывает Ерофеев, воплощая идею отказа от Я в образе ребенка, знающего лишь Ю. Очевидно, что для того, чтобы уловить эту мысль, вы должны воспроизвести тот же пируэт в обратном направлении. Это именно то, что я имела в виду, когда говорила, что в арсенале автора могут быть такие ходы мысли и такие способы облачения мысли в слова, которые читателю чужды и совершенно неизвестны.

Эта идея сама по себе не нова и потому может показаться тривиальной. Но все известное тривиально до тех пор, пока кто-нибудь не заставит нас взглянуть на него по-новому. Простейший пример — тривиальное сравнение детей с ангелами, суть которого Ерофеев показал нам в совершенно неожиданном ракурсе. Или не менее тривиальное понятие «легкомыслие», повернутое к нам непривычной гранью в рассуждении о княгине из «Неутешного горя».

К чему я клоню? К тому, что развитое мышление — это не только способность доходить до обобщений высокого уровня. Это еще и способность играть со сложной мыслью, вертеть ее так и сяк, улавливать, усваивать и реализовывать в разных качествах. И если смотреть на текст «Москвы — Петушков» с этой точки зрения, то, признаться, глаза на лоб лезут, потому что примеры с младенцем и смеющимися ангелами — сущие мелочи по сравнению с тем, на что в действительности был способен Венедикт Ерофеев.

Все помнят странную и слегка раздражающую байку про председателя по кличке Лоэнгрин, который каждый вечер катался на моторной лодке. Однако не все догадываются, что за этой байкой стоит понимание сущности Грааля — того, что это за чаша, где ее искать и что из нее пьют. И пока вы об этом не догадаетесь, вы не увидите, что перед вами забавная пародия на легенду о рыцаре Лебедя, представляющая собой играючи созданный трехслойный текст: первый слой — байка, которую вы читаете, второй — легенда о Лоэнгрине, к которой эта байка отсылает, а третий — истинный смысл этой легенды, на понимании которого вся пародия строится и который она полностью сохраняет.

Начнем с Грааля. Вы думали, это великая и неразгаданная тайна? Да вы просто не знали, о чем надо спрашивать Ерофеева, пока он был жив. Он, между прочим, уже годам к тридцати догадался, что легенда о Граале — не что иное, как образное переложение идеи о пути к Единому Началу через победу над болью и страхом, скрытыми в недрах души. Знаете, что здесь самое сложное? Понять, что означает «победа». Именно в попытке объяснить, что это такое, люди и создавали страшные легенды. Но я для начала попробую своими словами.

Как мы уже видели, для того чтобы справиться со злом, приходящим извне, нужно научиться соглашаться со всем, что происходит в мире. Это звучит чудовищно противоестественно, но тому, кто захочет пойти этим путем, действительно нужно спокойно согласиться со всей дрянью на свете и признать ее частью Единого Закона. Не потому, что Закон этот плох и ничего не поделаешь, а потому, что мы не можем ничего оценивать, видеть в истинном свете, находясь за пределами понимания Единого. Другими словами, нам нужно повернуть свою избушку на курьих ножках — понять, что не Бог создает зло, а мы сами, наше собственное сознание его создает, оценивая Его Замысел (он же Закон) без малейшего на то права: ведь мы не имеем никакого понятия об этом Замысле, не видим Целого.

Ну как бы вам еще объяснить? Можно на примере битвы, в которой нет ярко выраженного злодея: представьте себе, что вы никогда не смотрели «Звездные войны» и случайно зашли в комнату, где на экране идет финальная схватка Оби-Вана Кеноби и Энакина Скайуокера в «Эпизоде III». Что вы видите? Двух симпатичных мужиков, которые лупят друг друга почем зря и в итоге один из них самым жестоким образом проигрывает, сползая в горячую лаву. Это хорошо или плохо? Он по заслугам получил или ему просто не повезло? Порассуждайте о добре и зле в этой отдельно взятой сцене, представив себе, что вы не знаете о ней вообще ничего, даже имен участников. Если на этом месте вам придет в голову оригинальное возражение — Гитлер-то уж точно не симпатичный мужик и с ним все ясно как день, — то вспомните о том, что это не вы сподобили его родиться там, где он родился, не вы отмерили ему столь жалкую толику ума и не вы обеспечили ему все те обстоятельства, которые привели его туда, куда привели. А значит, не вам и судить.

Но все это цветочки по сравнению с тем, что требуется сделать с собой, чтобы избавиться от страха, сидящего внутри. Для этого надо найти в себе свой собственный самый невыносимый страх, самый черный ужас, который гнездится так глубоко, что вы даже не в состоянии о нем думать. Это и есть Грааль, потому что крайне трудно найти в себе то, чего вы боитесь так, что не можете об этом даже думать. Но найти — это только полдела: вам нужно еще и выпить эту чашу — согласиться со своим самым черным страхом, признать, что даже ЭТО вы готовы принять, даже с ЭТИМ готовы смириться ради Единого Закона.

Откройте переведенную Жуковским балладу «Адельстан»: в ней изменено имя героя, но это не имеет значения. Ее вполне можно рассмотреть как доступную и краткую версию классической истории о Лоэнгрине, рыцаре Грааля, явившемся людям в ладье с лебедем. О чем нам поют? Чтобы правильно понять этот текст, нужно перестать воспринимать его как последовательно разворачивающуюся историю и догадаться, что нет ни рыцаря, ни девушки, ни младенца, а есть душа человеческая (Лора) и дилемма перед ней: хочешь — живи себе, довольствуйся земным счастьем (счастливый брак, сын-младенец), но тогда не открывай Грааля (не приставай к мужу!), не стремись к Единому Началу (не спрашивай имени), а если все же захочешь открыть (настаиваешь, чтобы назвал себя), то будь готова к тому, что оттуда выйдет тебе навстречу самый чудовищный, самый невыносимый кошмар, о котором ты и помыслить не в состоянии (любимый муж собственными руками у тебя на глазах убивает сына-младенца). И знай: если ты его увидишь и не сможешь с ним согласиться — никогда больше не будет у тебя земного счастья (утратишь любимого мужа). Зато если все-таки сможешь — ну тогда уж будет тебе голливудская версия сюжета и даже еще лучше. Допьешь — узнаешь.

Но коли так, зачем нам лебедь? Откуда он взялся и почему служит непременным атрибутом Лоэнгрина? А это признак того, что мы имеем дело с тотально двусмысленным текстом [20]. Такие тексты [21] всегда содержат маркеры, указывающие на их двусмысленность. Это могут быть фантастические детали вроде ладьи с лебедем, а могут быть и просто загадки или логические сбои в тексте, как, например, непонятно зачем снятая обувь или фраза «А этих четверых я уже увидел — они подымались с последнего этажа...» в финале «Москвы — Петушков». Откуда они поднимались-то? Где в подъезде первый этаж и где последний? Объяснение всех этих деталей находится во втором слое смысла, но случай с лебедем сложнее других потому, что маркеры в старых текстах часто основаны на игре слов в языке оригинала. Как только текст переводится на другие языки, такие маркеры превращаются в тыкву: от золотого ключика, открывавшего дверь во второй слой, остаются лишь красивые и загадочные образы. У этих образов сохраняется лишь половина исходной функции: они показывают, что дверь есть, но ключик к ней уже не предлагают.

Что же делает Венедикт Ерофеев? Он выдает нам ту же идею борьбы с собственным страхом и ужаса от встречи с ним в пародийно сниженном виде. Председатель весь в чирьях и катается на моторной лодке, за что получает кличку Лоэнгрин, — само по себе прекрасно, конечно. Плывет и чирья из себя выдавливает — пытается, стало быть, с маленькими страхами справиться, потому что силенок не хватает до своего истинного нутра добраться. А еще он молчит, плачет и пысает на пол — понимает, стало быть, что все старания его напрасны и до решения задачки он так и не добрался: впереди еще маячит такой ужас, что впору обоссаться.

Это блеск, господа. Да нет, что там блеск — это яркое сияние блестящего ума, который к тому же продолжает водить своих почитателей за нос и подсовывает им альтернативное объяснение для поверхностного слоя этой байки.

Но как-то больно складно все выходит, правда? Непременно должен быть подвох. Без него, привычного, никак нельзя, ведь всем же известно: Бог непознаваем, Грааль — тайна за семью печатями, человек — паук и любопытной Варваре на базаре не место. Не жили Богато, нечего и начинать. Но дело в том, что непознаваемость Бога — такая же избушка на курьих ножках, как и все, с Ним связанное. И эту избушку давно пора повернуть к лесу задом, к себе передом.

Когда мы говорим, что Бог непознаваем, мы имеем в виду, что Бог в принципе не может быть объектом познания. Нельзя познать то, что является одновременно тобой самим (субъектом познания), твоим инструментом (мыслью) и предметом (объектом познания), который ты желаешь познать [22]. Действительно, никак нельзя.

Но о чем же тогда все нам рассказывают? Я бы даже сказала, настырно твердят. Откуда берутся все эти сказки? Оставим версию о том, что они порождаются страхом смерти: те, кто так думает, просто не имеют ни малейшего представления об истинной сложности религиозных систем. Это версия дилетантов, которым лень посмотреть на себя в зеркало: кабы не эта лень-матушка, они бы давно обнаружили там ухмылку Даннинга — Крюгера и навсегда замолкли.

Кто рассказывает нам о Великой Тайне? Откуда они знают? Ведь даже если допустить, что Бог есть, разве мы не уходим к Нему лишь после смерти? Откуда же берется столько живых свидетелей, которые придумывают все эти легенды и пишут священные тексты?

Как ни парадоксально, но это результат недоразумения: просто не все были в курсе, что научный способ познания — единственно верный. Некоторые наивные люди иначе воспринимали само слово «познание»: если весь мир восходит к Единому Началу, значит, чтобы познать мир, надо добраться до этого Единого Начала. Но поскольку Оно — это все, «добраться» до Него означает «слиться» с Ним. Перед вами другое значение слова «познание», избушка встала к лесу задом.

Забавно то, что мы считаем, что древние не обладали высокоразвитым научным методом и поэтому они все твердили о богах, плутали где-то в дебрях философии и даже, бывало, достигали там вершин, но никак не могли подняться до уровня нынешней физики, химии, биологии и т.д., не говоря уж о цифровой цивилизации, поскольку не хватало им необходимого инструмента познания — пресловутого строгого метода. А древние примерно то же думали о нас: Пифагор «познал истинно сущее и говорил, что нематериальное, вечное и единственно реально существующее — то, что бестелесно... Мудрость же есть знание о действительно сущих вещах, а не об их одноименных подобиях, так как телесные вещи и непознаваемы, и препятствуют прочному знанию о них, будучи безграничными и недоступными познанию... из-за их разрозненности в целом и невозможности положить предел, который можно было бы обозначить правильно. Науку же о том, что по своей природе непознаваемо, невозможно даже представить» [23].

Как видите, мы посрамили Пифагора. А вы еще спрашиваете, где подвох.

Нам со всех сторон криком кричат: выходите за пределы иллюзии, направьте пути свои к Богу, спасайтесь, в том и состоит истинный смысл жизни, стучите — и вам откроют, ищите Грааль, испейте его до дна, и тогда...

Тогда... Что «тогда», Ерофеев не знал. Точнее, знал, конечно, теоретически про блаженство, жизнь вечную и прочие прелести неразвитого метода познания, но сам он туда не дошел и рассказать о том не мог. Поэтому «Москва — Петушки» — не Евангелие. Это путеводитель, ведущий к порогу, к последнему рубежу, но не за него.

Но даже если бы он дошел, толком рассказать все равно бы не смог. Потому что именно в этой точке, в этом месте, а вовсе не там, где вы думали, человек сталкивается с поистине великой и неразрешимой проблемой: познать можно, передать — нельзя. Великая Тайна вовсе не потому Великая Тайна, что «тс-с-с-с, и никому не говори!», а потому, что нет способа о ней поведать [24]. Прошедшие Порог могут рассказать о том, как туда дойти и что для этого нужно сделать, но не могут объяснить, что они там видят. Потому что между миром полным и миром неполным стоит стена, непроницаемая для слов земного языка. Между этими мирами существует качественное различие, которое не поддается описанию из-за пресловутого эффекта избушки: нельзя описать мир бесконечных явлений с помощью слов, которые у воспринимающей стороны прочно связаны с миром конечных вещей. Для подобного описания надо переопределить значения слов, а переопределение слов требует от слушателя понимания того, о чем идет речь. Выходит замкнутый круг: чтобы описать Единое, нужно изменить смысл слов, а чтобы его изменить, нужно понять Единое. Тот же эффект, что стоит за двумя значениями слова «познание». Великая Тайна потому и Великая Тайна, что это непередаваемое знание — знание, которое каждый может обрести только сам и никак иначе. И если вы не можете взять в толк, почему так, — почитайте непростого немецкого сапожника Якоба Бёме. Вот уж кто с истинно немецкой педантичностью пытался нам все как следует объяснить. И так пытался, и сяк. А все равно непонятно. Одним словом — мистик, что с него взять.

Ну как же еще растолковать?.. Представьте себе, к примеру, что вы видите электромагнитное поле, а между тем Декарт еще не породил Максвелла. Да что там Максвелла — он даже Ньютона еще не породил. И сам он, ученый, еще не породился. Что прикажете делать в такой ситуации? Допустим, вы скажете «воды» или «великие воды». Что представит ваш восхищенный слушатель? Море он представит или, на худой конец, озеро. Вы попробуете развить свою мысль: «Великие воды заливают небо и землю, и нет от них избавления». За вами тщательно запишут. Пройдут годы, неумолимое время все расставит по своим местам. Просвещенные потомки щелкнут выключателем, откроют вашу книгу и в восторге воскликнут: вот предки сказок наплодили-то! И лишь поэт, как это всегда бывает, проницательно заметит: сначала не хватало электричества, потом избыток оного вредил...

Вы скажете: все это замечательно, но это всего лишь слова. Байки про Бога — это все-таки россказни, которые можно выдумать, если как следует поднатужиться. Где настоящие, реальные доказательства того, что людям удавался такой переход? Да вот же они — у вас перед глазами, по всему миру разбросаны. Объявлены историческими достопримечательностями. Как все это делалось? Ну как-то поднатужились, крякнули — да и сделали. Нет ведь на свете ни одного бессмертного, а уж мы-то с вами хорошо знаем, что такое истинное бессмертие. Вот дождемся, пока современная наука его отыщет, и тогда каждому наконец воздастся по вере его. Гордым русским достанется вечный Путин, счастливым уйгурам — вечный Си Цзиньпин, проклятым пиндосам — вечное так-им-и-надо, и всем вместе — вечный Даннинг — Крюгер и сестра его, принудительная Стерилизация [25].

Когда-то, когда еще не была расшифрована месопотамская клинопись, высказывалось мнение, что это вообще не письмена, а просто застывшие отпечатки птичьих лапок. Полагаете, люди с тех пор сильно поумнели? Вы себе льстите: нам по-прежнему ничто не мешает утверждать, например, что камень Аль-Наслаа в Саудовской Аравии естественного происхождения. Дело тут в том, что ничто не является доказательством, пока мы сами не согласимся считать его таковым. Кардинальным отличием жизни от математики является не недостаток точности и строгости, а наличие свободы воли. Мы глубоко заблуждаемся, полагая, будто наше знание базируется исключительно на фактах и строгой научной аргументации. Нам недостает интеллектуальной смелости, чтобы признать, что в действительности все наше знание базируется на произвольном свободном выборе: мы сначала собственной волей выбираем направление наших рассуждений, и лишь затем обретает силу его величество аргумент, ибо всякому аргументу предшествует согласие принять его к рассмотрению. Это согласие — чисто волевой акт, и потому между отвергнутыми и опровергнутыми теориями есть принципиальная разница. Никакие аргументы и никакие факты не могут никого ни в чем убедить сами по себе, потому что в реальной жизни от любого факта и любого аргумента можно просто отмахнуться и сказать: «Да пошли вы со своей чепухой!» Именно это делают сталинисты, именно это делают отрицатели климатической катастрофы, именно это делали те, кто отправил в сумасшедший дом Земмельвейса, именно это делали серьезные ученые по отношению к адептам спиритизма (Менделеев к Бутлерову, например) [26]. Процитирую небольшой фрагмент поразительной статьи, опубликованной в 1870 году [27], где собрана масса историй подобного рода и приведены все аргументы, какие только может привести человек в защиту непредвзятого отношения к фактам и свидетельствам:

In 1825, Mr. McEnery, of Torquay, discovered worked flints along with the remains of extinct animals in the celebrated Kent's Hole Cavern, but his account of his discoveries was simply laughed at. In 1840, one of our first geologists, Mr. Godwin Austin, brought this matter before the Geological Society, and Mr. Vivian, of Torquay, sent in a paper fully confirming Mr. McEnery's discoveries, but it was thought too improbable to be published. Fourteen years later, the Torquay Natural History Society made further observations, entirely confirming the previous ones, and sent an account of them to the Geological Society of London, but the paper was rejected as too improbable for publication. Now, however, for five years past, the cave has been systematically explored under the superintendence of a Committee of the British Association, and all the previous reports for forty years have been confirmed, and have been shown to be even less wonderful than reality. It may be said that «this was proper scientific caution». Perhaps it was; but at all events, it proves this important fact, that in this, as in every other case, the discoverers have been right, those who rejected their observations have been wrong.

Ну и что же? Кто читал эту статью Альфреда Уоллеса? Кто вообще о ней помнит? Самое поразительное в ней, в сущности, то, с какой легкостью от нее отмахнулись. Дело-то, господа, вовсе не в отсутствии чудес, а в том, что мы неспособны их фиксировать, потому что вероятность ошибочности свидетельства о чуде всегда кажется нам выше, чем вероятность самого чуда. Потому-то вокруг нас и нет ничего, кроме следов птичьих лапок.

3) Калейдоскоп возможных реализаций.

Вы никогда не задумывались над тем, почему в Древнем мире не существовало религиозных войн? Почему завоевавший полмира Александр Македонский никогда не попрекал покоренные народы тем, что они не знают светлых олимпийцев? Почему ни в Ассирии, ни в Вавилоне, ни в Древнем Египте, ни в Хеттском царстве не было лозунгов джихада? Вы только представьте себе, какое разнообразие они могли бы внести в битву при Кадеше!

Есть два варианта ответа на этот вопрос: простой и еще проще. Первый: они не додумались. Наивны были древние, им до нас как до Луны. Второй: они знали, что все боги — одно и то же [28].

И это простое предположение раскрывает перед нами веер любопытнейших следствий.

Во-первых, нетрудно понять, что в этом нет ничего удивительного. Удивительно было бы, если бы было наоборот. Очевидно, что Единое Начало, имеющее бесконечное число конкретных реализаций, может описываться бесконечным числом способов.

Во-вторых, нетрудно догадаться, что способы достижения Единого Начала тоже могут быть разными, но их число ограничено с другой стороны — со стороны человеческих возможностей. Именно поэтому все волшебные сказки, которые наплодили предки, сходны как попытки описания Пути в общем виде, но разные культуры имеют разные практики: у кого мистерии, у кого йога, у кого суфизм, у кого каббала, у некоторых даже исихазм был, но эти уже почти все вымерли.

В-третьих, оказывается, что распространенное отождествление религии и веры — ошибочное и вредное. Религию следует понимать не как совокупность идей и соответствующих им ритуальных практик, основанную исключительно на вере, но как истинное Знание, сформулированное людьми, достигшими этого Знания и передавшими Его остальным вместе с механизмами, обеспечивавшими сохранение этого малопонятного Знания (т.е. ритуалами). Иными словами, в любой религии следует различать ядро и оболочку: ее сердцевина — истинное Знание, а то, что выстроено вокруг этой сердцевины, — механизм сохранения Знания и поддержания веры в Него.

В-четвертых, оказывается, что привычное нам противопоставление науки и религии стоит на голове и должно быть перевернуто. Мы убеждены, что религия — вера, а наука — знание, но на самом деле все ровно наоборот. Наука Нового времени — это не единственно истинный способ познания, а способ, уничтожающий саму возможность истинного познания. Неудивительно, что за несколько сотен лет мы не смогли ответить ни на один существенный вопрос: не выяснили ни происхождения Вселенной [29], ни происхождения человека и его сознания, ни происхождения языка. Тем не менее мы продолжаем слепо верить в великую силу науки, не признавая ее очевидного фиаско: какое же фиаско, коли мы до генной инженерии добрались и скоро до Марса доберемся! Именно так. Наука — это такая хитрая штука, которая заставляет нас напрочь забыть о том, что нам нужен не Марс, а бессмертие. Она лишает нас ума, уверяя в том, что мы умны как никогда. Какое бессмертие вне строгого научного метода?! Это наивные старые бредни да детские сказки. Но понимаете ли вы, что значит eyes on the prize? Тогда поймите и то, что наш единственно верный научный метод отводит нам глаза. Мы играем бесконечную шахматную партию, заворожившись удовольствием игры и напрочь позабыв, что истинная цель этой игры — мат.

В чем великая сила науки? В полном самообеспечении: сама объявляет, что научный метод познания — единственно верный, и сама же это доказывает, следуя методу, объявленному единственно верным. Так ведь и дедушка Ленин был убежден в том, что учение всесильно, потому что оно верно. За что же вы хотите выкинуть его из Мавзолея?

И теперь пришло наконец время собрать пазл до конца. Вернемся к Венедикту Ерофееву и посмотрим, как высокий разум реализует идею уничтожения сознания — то есть фактически самого себя, — воплощая ее во множестве форм.

Начнем с младенца, знающего лишь букву Ю. Вспомнив о принципе тотально двусмысленного текста, который разворачивает в последовательное повествование какую-то сложную идею, посмотрим с этой точки зрения на сцену, где Веничка разговаривает с больным сыном. Первый слой здесь виден каждому читателю, второй сейчас тоже каждый увидит.

Больная — то есть еще не исцеленная, не цельная, не поднявшаяся до Целого — душа общается с Отцом. Ее единственные слова, обращенные к Отцу от первого лица, т.е. не повторяющие буквально Его собственные слова, — это «понимаю, Отец...» и «очень люблю...». Собственно, это последнее, что несовершенная душа может сказать Отцу перед возвращением. И далее — соединение, переход к чистому эху, полная утрата собственной субъектности, собственного «Я». Иными словами, душа, понявшая и полюбившая Отца, сама становится Пониманием и Любовью, происходит полное слияние, и потому-то, промолвив «противно», младенец Ерофеева блаженно улыбается. Вы спросите: почему же «противно»? Так ведь это же ерофеевский младенец — он верен своему отцу до последнего эха.

Вторая грань, представляющая тему распада «Я» и утраты самоосознания с иной стороны, — это, конечно, процесс питья до умопомрачения. Эффект нарастает по ходу повествования и ближе к концу путешествия доходит до стадии бессвязных (не связанных друг с другом, но отнюдь не бессмысленных) миражей. Поскольку мы имеем дело с гранями, т.е. множеством разнообразных реализаций одной идеи, мы должны понимать, что хронологическая последовательность между такими гранями отсутствует. Если первая показала нам душу в момент Перехода, то вторая может показать либо тот же, либо более ранний этап ее Пути. На стадии миражей Веничка встречается с дьяволом: очевидно, на сей раз перед нами более ранний этап. Чтобы душа смогла дойти до того состояния, когда она готова сказать Отцу последнее «понимаю и люблю», ей сначала необходимо преодолеть искус, сбивающий с Пути.

Тут надо осознать, что дьявол — это не субъект. Дьявол — это понятие, образованное по принципу обобщения второго типа. Это все то, что стоит между нами и Единым Началом, мешая нам дойти до Цели. Это и всякая наша боль, и каждый наш страх, и любой искус, который отвлекает нас от Цели, и все они вместе взятые. С этой точки зрения и деньги — дьявол, и наука — дьявол, и вся индустрия спорта и развлечений — дьявол, и земные страсти, заставляющие нас неверно расставлять приоритеты, — дьявол, и любое наше хобби — дьявол, а уж интернет — и вовсе страшный зверь, вышедший из вод.

Так вот, Веничка, стало быть, беседует с дьяволом. И тут, конечно, все замечают очевидную и забавную параллель с евангельским текстом:

Потом берет Его диавол в святой город и поставляет Его на крыле храма, и говорит Ему: если Ты Сын Божий, бросься вниз, ибо написано: Ангелам Своим заповедает о Тебе, и на руках понесут Тебя, да не преткнешься о камень ногою Твоею.
Иисус сказал ему: написано также: не искушай Господа Бога твоего.
...Тогда оставляет Его диавол... (Мф. 4:5–11)

— ...Ты лучше вот чего, возьми — и на ходу из электрички выпрыгни. Вдруг да не разобьешься…
Я сначала подумал, потом ответил:
— Не-е, не буду прыгать, страшно. Обязательно разобьюсь…
И Сатана ушел, посрамленный.

Не сомневаюсь, что все понимают: это не просто стеб, но и довольно полезная мысль — не имеет значения, каков масштаб искушения и почему ты от него отказываешься, существенно лишь то, что ты отказываешься.

Далее следует небольшое рассуждение, в котором мимоходом всплывает образ отвода глаз: «А другие-то? Другие-то что: хуже тебя? Другие — ведь тоже едут и не спрашивают, почему так долго и почему так темно? Тихонько едут и в окошко смотрят... Почему ты должен ехать быстрее, чем они?» И затем продолжаются миражи, которые мы не будем здесь рассматривать, а вместо этого обратим внимание на идею утраты «Я», демонстрируемую нам новым способом, как бы взглядом на Веничку извне, через зеркала чужого восприятия: на протяжении всего этапа миражей его называют то «от горшка два вершка», то «милой странницей», то «товарищем старшим лейтенантом», то «Андреем Михайловичем», то «бабуленькой».

И чем дальше в Петушки, тем ближе кульминация. Или нет, не Петушки и кульминация, а совсем наоборот: Москва и катарсис. Конечно, я не первая обращаю внимание на двусмысленность названия поэмы, но все-таки не могу не отметить, что эта двусмысленность представляет собой не столько умный трюк, сколько максимально лаконичное выражение общего Великого Принципа: все наши понятия и представления — избушка на курьих ножках. Рассматривая одни и те же вещи с точки зрения привычного нам мира и с точки зрения мира Единого, мы получаем две кардинально разные картины. Нам все кажется, что от Москвы до Петушков большое расстояние, а на самом деле его нет вовсе: чтобы поставить мат, не нужно играть бесконечную партию — мат ставится на втором ходу. Единственный промежуточный ход, который от нас требуется, — это поворот нашей избушки: осознание того, что Москва — это Петушки и нет ни ада, ни рая, ни земной жизни. Есть лишь Полнота и иллюзия неполноты, и, когда нас призывают спасаться, нам на самом деле говорят: «Вы находитесь в аду иллюзии, в которую сами себя загоняете; выбирайтесь оттуда, и ваш ад обернется раем». Но пока наша избушка стоит к лесу передом, чаща перед глазами мешает нам осознать, что наш хваленый научный метод подвел нас вплотную к тому же рубежу: уже в детских книгах написано, что доступными способами наблюдения фиксируется лишь 5% материи и энергии Вселенной. Осталось в книгах для взрослых дописать, что не надо множить трансцендентные сущности без необходимости.

Но мы с вами все еще на перроне с Веничкой, которого бьют озноб и Митридат, колотят судороги и рабочий с колхозницей и которому нужно выдержать все это, подняться и идти дальше, чтобы наконец в одном из переулков души встретиться с той последней, самой страшной болью, которая отделяет его от Цели. Почему их было четверо? Потому что четверка не оставляет направления, в котором можно уйти. Путь лежит через них, и некуда свернуть. Конечно, сквозь четверку проглядывает образ креста, но он не столько проясняет ее смысл, сколько служит дополнительной ассоциацией, провозвестником приближающегося финала. Рожи из газет и с налетом чего-то классического — это, без сомнения, классики марксизма-сталинизма: синкретический образ поднят с уровня личной боли от насилия над любимой женщиной до уровня общей боли от насилия над целой страной и здравым смыслом.

Веничка мечется, пытаясь уйти и зная, что уйти нельзя. По всем канонам жанра рыцарю следует смело идти на битву с драконом и побеждать, но Ерофеев последовательно проводит мысль, что Путь без пафоса — тот же самый Путь. Поэтому Веничка в страхе забивается в подъезд и доползает там до самой верхней площадки. И четверо начинают подыматься к нему с последнего этажа. Почему все-таки с последнего? Потому что из самой глубины души, с ее последнего этажа, там ведь первого нет. Но почему снимают обувь? Это отсылка к библейскому мотиву, который дважды встречается в Ветхом Завете:

«Моисей сказал: пойду и посмотрю на сие великое явление, отчего куст не сгорает. Господь увидел, что он идет смотреть, и воззвал к нему Бог из среды куста, и сказал: Моисей! Моисей! Он сказал: вот я! И сказал Бог: не подходи сюда; сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая» (Исх. 3:3–5);

«Иисус, находясь близ Иерихона, взглянул, и видит, и вот стоит пред ним человек, и в руке его обнаженный меч. Иисус подошел к нему и сказал ему: наш ли ты, или из неприятелей наших? Он сказал: нет; я вождь воинства Господня, теперь пришел сюда. Иисус пал лицем своим на землю, и поклонился и сказал ему: что господин мой скажет рабу своему? Вождь воинства Господня сказал Иисусу: сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, свято» (ИсНав. 5:13–15).

Снятая обувь — это указание на то, что Веничка находится в месте последнего испытания, там, где до Бога уже рукой подать. И что же происходит? Трое хватают («бросились меня душить, сразу пятью или шестью руками»), а четвертый наносит смертельный удар. Кто же этот четвертый, самый чудовищный? В этой точке до нас доходит потрясающе рассчитанный автором параллелизм двух мотивов сильнейшей боли: и в его личной истории, и в истории глобального насилия марксизмом-сталинизмом отчетливо выделяется наиболее острое и чудовищное зло. Смертельный удар Веничке наносит его вина: осознание того, что именно его отъезд в конечном счете стал причиной смерти Лидии. Ведь если додумать эту мысль до конца, не убегая прочь от ее непосильного ужаса, то выходит, что он сам убил свою любимую женщину. И поэтому последнее, что плывет перед его глазами, — это густая красная буква Ю: первый и последний образ предметного мира (здесь буква Ю — это первое знание, обретенное младенцем) и кровь его жертвы и его искупления.

А затем, закрывая эту невероятную книгу и переводя дыхание, читатель вдруг остро осознает, что ее автор жив. И ее автор бессмертен. Венедикт Ерофеев в 1970 году никак не мог просчитать этот эффект наперед: он поставил точку, оторвал взгляд от листа, и впервые за много лет ему стало легче, но в тот момент он еще не знал, что Бог Сам допишет до конца Евангелие от Ерофеева, не дав его тетради пропасть.


[1] Зд. и далее «Записки психопата» и послесловие редактора к ним цитируются по изданию М.: Захаров, 2004.

[2] В моем распоряжении нет самой книги «Венедикт Ерофеев: посторонний» (далее просто «Посторонний»), лишь ее текст в формате fb2, поэтому я цитирую не по номерам страниц, а по номерам ближайших к цитируемым фрагментам сносок. Эта и следующая цитаты в оригинале находятся после сноски 196.

[3] «Посторонний», сноски 168–170.

[4] Есть и другие примеры, не столь очевидные, но не менее красноречивые. Например, запись, датированная 2 февраля 1957 года.

[5] См.: Венедикт Ерофеев. Мой очень жизненный путь. — М.: Вагриус, 2003.

[6] Свидетельство Муравьева («Я спрашивал Веничку: “А ты хотел бы, чтобы это было опубликовано?” — “Ты с ума сошел, что ли?”» — цит. по: «Венедикт Ерофеев. Мой очень жизненный путь», с. 576) нисколько этому не противоречит: страх публикации и желание публикации, очевидно, располагаются на разном временно́м расстоянии от описываемых в дневнике событий. Кроме того, вопрос Муравьева мог быть задан еще до появления поэмы «Москва — Петушки», а тогда в публикации «Записок» действительно не было большого смысла.

[7] «Первую сессию он сдал на пятерки для себя без всякого напряжения. И вторую сдал, уже с некоторым скрипом, но его тогдашняя пассия выгоняла его на экзамены (он ей этого не простил)». Цит. по: «Венедикт Ерофеев. Мой очень жизненный путь», с. 575.

[8] Сравните последнюю фразу этой записи с тем, что рассказано про вечер 25 декабря в записи от 2 февраля, и поймете.

[9] См.: «Посторонний», сноски 188–190.

[10] «Посторонний», сноски 53–56.

[11] «Посторонний», текст примечания 54.

[12] Кроме того, не следует упускать из виду вероятность переменных значений: словом «отец» в этом фрагменте мог быть назван не только родной отец Ерофеева, но и, например, отец Ворошниной.

[13] Цит. по: «Посторонний», сноска 193.

[14] См. запись от 5 марта 1957 года.

[15] В тексте «Записок» есть прямое свидетельство того, что летом 1955 года Венедикт не хотел уезжать в Москву: ...самые мрачные дни моего существования: 1 июля 55 г., 4 мая 56 г. и 8 марта 57 г. приходились на пятницу. Все три дня ознаменованы «покушениями» на самоубийство (с. 135). Мы не знаем, что именно происходило 4 мая 1956 года и 8 марта 1957 года, но мы знаем, что 1 июля 1955 года он поехал поступать в МГУ.

[16] Косвенным подтверждением этой догадки служит запись от 10 октября 1957 года:

Сначала проносятся, взбираются, словно ползут на коленках от горизонта к зениту...
И возвращаются снова, загораживают белым... все загораживают...
А потом оборачиваются... не обе сразу, а первая... Глядит расширенно... Глядит прямо, недолго...
И, отвернувшись, заставляет уходить, ...уходить... (с. 200)

К этому же событию (случившемуся, очевидно, незадолго до отъезда Венедикта в Москву 1 июля) может относиться фраза И, вероятно, случилось еще что-то в высшей степени неприятное (с. 26); кроме того, им очень хорошо объяснялась бы первоначальная резкая реакция на Музыкантову: и я искренне ее возненавидел... (с. 38)

[17] Эта запись датируется 2 февраля 1957 года, но цитируемые слова описывают 26 декабря: накануне он узнал о самоубийстве Лидии, а за пять дней до этого — о своем отчислении. Очевидно, речь идет о том, что Антонина пыталась его утешать, убеждая, что он может перевестись на заочное отделение.

[18] Точка в этой истории (но не в общей хронике их встреч) была поставлена примерно так: ...ни одна вещь за все 18 лет моего существования не нарушала до такой степени работу моих органов дыхания, как вчерашнее сообщение Самосейки о том, что Музыкантова ждет меня за дверью. Я закрыл дверь на крючок и включил на полную мощность финал «Болеро» Равеля (с. 137).

[19] Та же мысль была сформулирована прямым текстом уже в «Записках психопата» (запись от 15 мая 1957 года): Вы, видящие бедствия над вашими головами и под вашими ногами и справа и слева! Вечно вы будете загадкой для самих себя, пока не сделаетесь смиренными и радостными, как ребенок. Благо дано всем моим детям, но часто в своей слепоте они не видят его... (с. 163–164)

[20] Простейший вид тотально двусмысленных текстов — анекдоты типа «Штирлиц оглянулся: хвоста не было. “Оторвался!” — подумал Штирлиц». Но люди издавна выстраивают тотально двусмысленные тексты и без игры слов, даже без игры разными значениями фраз в разных контекстах. Общий рецепт таков: берется сложная идея и раскладывается на образы и взаимосвязи между ними. Такой текст строится по принципу обобщений второго типа, но развернутому в обратном направлении, от целого к совокупности его реализаций. Мы плохо умеем читать подобные тексты, потому что наше сознание стремится преобразовать их в привычную нам последовательность. Нам трудно взять в толк, что персонажи в них не являются объектами повествования, это не акторы, а средства описания идеи, которая лежит за пределами самого текста. Она его порождает, но в нем самом в явном виде не содержится. Иными словами, отношение между истинным смыслом (исходной идеей) такого текста и тем текстом, который мы видим, такое же, как между Единым Началом и миром, который мы воспринимаем. Вот уж где истинное единство формы и содержания.

[21] Только не надо приплетать сюда мифы на том основании, что все привыкли к «легендам и мифам».

[22] И «слово “зачем” — это тоже я» («Записки психопата», с. 206).

[23] Ямвлих Халкидский. Жизнь Пифагора. — М.: Алетейя, 1997. С. 116.

[24] Есть, конечно, и другой аспект: переход через Порог очень тяжел и смертельно опасен, поэтому его всегда тщательно оберегали от неподготовленных людей, дабы избежать бессмысленных смертей.

[25] Всех вечных, конечно, а не только увечных, как вы могли подумать.

[26] Мало кто знает, что феномен спиритизма никогда не был научно опровергнут и спиритизм был побежден отнюдь не научным методом. От него просто отвернулись: его противники одолели числом, а не аргументами. Роль последних сыграли насмешки и отказы признавать какие-либо факты. Все было просто объявлено мошенничеством, и попробуй возрази. В сущности, это одна из самых драматических страниц в истории научного познания мира: нам кажется, что водораздел проходил между учеными и шарлатанами, а на самом деле он проходил между учеными и более смелыми учеными. Последние, естественно, оказались в меньшинстве, были полностью вытеснены и дискредитированы теми, кто мыслил стандартно.

[27] Alfred Russel Wallace. An Answer to the Arguments of Hume, Lecky, and Others, Against Miracles. Полный текст — здесь.

[28] Ну а как же евреи, спросите вы. И я вам отвечу: одно дело — воевать из-за веры и совсем другое — использовать ее конкретную форму как способ организации людей в общество, оно же национальная идентичность, оно же принадлежность к избранным, оно же противопоставление себя варварам и т.д. Но если вы все-таки хотите признать, что евреи всегда были самые умные и именно поэтому дошли до монотеизма, то я, в принципе, ничего не имею против. Даже считаю, что это лучше, чем признавать их избранность, устраивая им антисемитизм и Холокост.

[29] Теория Большого взрыва, т.е. неизвестно чего неизвестно почему взорвавшегося, не столько объясняет, сколько демонстрирует нашу неспособность найти хоть какое-нибудь объяснение. Эту уловку даже нельзя назвать изящной: договоримся, что есть некая точка в пространстве и времени, с момента взрыва которой нам все становится понятно, а больше никаких вопросов задавать не будем, потому что точка.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Марш микробовИскусство
Марш микробов 

Графика Екатерины Рейтлингер между кругом Цветаевой и чешским сюрреализмом: неизвестные страницы эмиграции 1930-х

3 февраля 20223802