Стихи Вальжины Морт, которые мы публикуем сегодня, войдут в книгу, готовящуюся к печати в книжной серии «Центрифуга». Мы благодарим поэтессу и переводчицу Галину Рымбу за возможность опубликовать эти тексты.
Песня для девичьего голоса и зубра
І.
В Риме зима.
С тополей,
словно с Марсия,
снята кожа.
Раек реки
окружает
слепую пьяццу.
Тоска и Травиата
пьют кислый кофе
через дольку яблока,
вырезанную с их лиц.
Они — близнецы,
спасенные кухонным столом,
вскормленные гусиной кожей апельсинов.
Их ступни бьются об пол,
как рыбы об лед;
головы звенят.
Звон желудка. Звенящий
зверь,
с твоей головой, читатель, на теле
моего сна.
∗
В 1521 году во время боя быков в Колизее Микола Гусовский вслух отметил, что это зрелище напоминает ему облаву на зубра — дикого и самого крупного в своем роде бизона, живущего в Беловежском лесу, где и сам Гусовский родился в семье язычников-литвинов.
Услышав это, папа Лев X велел Гусовскому представить — в поэтической форме — детальное описание языческой охоты на восточного зверя.
∗
Ты мелешь ересь, Микола. И зубр рысцой
впивается в ельник,
словно зубная боль.
Хватит переводить копья, Микола.
Переведи дух.
Микола,
среди кипарисов и храмов,
по холмам разбежавшихся
на паучьих ногах-колоннадах,
как ты мог,
Микола, над Колизея ареной,
где бычьи глаза сверкают,
как фотовспышки,
из всего несметного зверья
вспомнить
одного — из наших
беларуских лесов —
дикого, как пепел;
вены его — толщиной с руку,
легкие — две каменные скрижали.
∗
Зубр смотрит
прямо в глаза Медузе
нашего будущего.
∗
На земле,
где все болезни лечат ходьбою,
зубр
выходит из леса, чтобы убить
свое одиночество.
Лесной ангел истории,
зубр меланхолии,
черный зуб.
∗
Была я в Риме:
уж лучше меж ребер зверя,
чем среди белокаменных
вен, что качают
каменную кровь
в мускулы-камни.
Как мог ты, сын лесника,
Микола,
в Риме,
среди гранатов и кипарисов,
среди хурмы и тополей с их снятой,
как с Марсия, кожей,
Микола
из леса, откуда уехать могут
только сосны —
насмоленные медом и воском,
сосны плывут, как диковинные рыбины,
в порты,
где из них, лишенных корней и памяти,
строят
корабли, что океан
переходят, как
улицу.
∗
Микола,
нащупай под мыском
деревянного борта
жвачку Медеи.
∗
Из леса, где люди поклоняются солнцу,
гениталиям и красной нитке в белом льне,
наши диковинные рыбины везут диковинный груз.
Микола, одной правды, одного Бога
(как может
женщина с тринадцатью детьми
молиться одному
Богу?)
Римский папа с хищным именем
и привычками
заказывает тебе: поймай
в капкан слов
этого зверя,
чьи легкие — два могильных камня,
слева, над ними —
сердце, как забытая шапка,
шапка красного снега.
∗
Что тяжелее, чем зубр?
Взгляд зубра.
Деревья стоят, обвитые гирляндами
внутренностей.
Наши внутренности — колтун девичьих волос.
Карта наших лесов — колтун девичьих волос.
∗
1500: Коперник в Риме наблюдает затмение Солнца.
1543: позже, но независимо от Аристарха, Коперник описывает Солнце как «центральный огонь».
∗
Белавежа — во льдах,
не в ладах
с бурями охот.
Белавежское солнце заколочено досками, как закрытое сельпо.
Зубр — центральный зверь,
центральная чернь,
центральный сон —
в ледяном лесу
копытами разбивает свое говно,
чтобы говно не упало на лед,
чтобы никто не смог взять его след.
Так вот мы кто: зубриное дерьмо, разбитое в прах.
Наша история —
сельпо, забитое досками.
∗
Белавежу делят между собой Беларусь и Польша, граница проходит через лес. Для ясности мы будем называть эту границу болевым порогом.
Любым звуком,
словно копьем, пораненный,
зубр продирается сквозь скелеты
елок.
Корона внутренностей на оледенелом кусте...
Зубр — троянский вагон, забитый
убитыми поэтами будущего,
лесной ангел истории,
зубр меланхолии,
больной зуб.
∗
Зубр порядочности,
зубр укропа и пота,
зубр маленьких стран,
зубр насилия и лопуха,
зубр отсутствия доказательств,
зубр компромиссов и достоинства,
зубр с именем для безымянных людей,
зубр пленных, зубр раннего снега,
зубр опечаток, зубр ячменя и мела,
зубр Цезаря, цезия, зубр,
чье имя можно выдохнуть в датчик,
чтобы проверить уровень страха в крови.
Зубр самосуда, зубр разбитой
посуды, зубр завядших мальв
за домами, пустыми,
как желудки
на рассвете столетья.
Зубр, забытый Адамом,
зубр, помещенный в папку «без названия».
Люди — опечатки, подчеркнутые красной ниткой,
помещенные в папку «без названия»
в глубокой картотеке микрорайонов.
∗
Ноябрь. У зубров — любовь.
Пуща дрожит,
как будто бы кто-то
медленно проводит по ней
невидимым смычком
света.
∗
Ноябрь, зуброликий.
ІІ.
В Риме у меня появилась традиция — носить книги, написанные на моем языке авторами, про которых на Западе никто не слышал, в бассейн фитнес-центра. Запотевшая итальянская плитка, музейная тишина, и европейская (почти) оголенная фигура стоит, идет, готовится прыгнуть в неоново-голубую воду.
В помещении, где женщины, как единый заводной механизм, одевались и раздевались, я открывала эти книги, выставляя напоказ алфавит моего языка, гусиную кожу его чрезвычайных, неестественных знаков.
Пот и хлорка, хруст еды в заложенных ушах... Раздевалка была утробой. Вирусы размножались в теплом, влажном воздухе. Мои странные буквы — хромосомы.
∗
Радиация неизвестного языка.
∗
Однажды на темной, дождливой улице по дороге в бассейн, наткнувшись на большую кучу листьев, я разбередила ее своим ботинком. Раненая ворона вышла из-под листьев, большая, тяжелогрудая, с мертвым крылом, свисающим, как завядший капустный лист.
«Ты разбередила меня», — сказала она, зуброликая, и пошла, хромая, под колеса машин.
Чтобы изменить ход мысли — сломай птице крыло.
Я сломала птице крыло.
Чтобы исправить ошибку в имени — выколи птице глаз.
∗
Я разбередила тебя, мое зуброподобное сердце.
На перекрестке между голосовыми связками
и узниками исторических хроник
трясется трасянский зубр.
Совсем близко — зубр звенит.
Совсем близко — зубр поет голосами убитых.
Своего зубра ношу с собой. Отсутствие
объяснений — моя живучесть.
Отсутствие моей крови в ваших учебниках —
причина, по которой туман ложится на землю
немым протестом.
Туман — это зубр истории.
∗
Где бы я ни приземлилась, баланс границ нарушается.
Что-то в моей крови опускается на вашу землю, словно камень
в полный стакан воды.
Я приехала, и сразу же — границы разливаются.
«Причина визита?» «Волосатая история, сэр»
«Причина визита?» «Доставка учебников для голодного зубра»
«Причина визита?» «Закрытие сельпо истории»
«Род занятий?» «Отсутствие в газетных хрониках»
«Род занятий?» «Называть каждую вещь колтуном девичьих
волос»
«Ваши вещи?» «Да»
«Что там?»
Звон.
∗
Через проволоку — с того света —
Микола
протягивает мне
горстку земляники.
Это сон. Он такой сытый.
Наш общий дом — утроба на
оледенелом кусте.
∗
Чтобы распутать волосы — распутай туман.
Чтобы распутать туман — выпусти реку разлиться на пьяцце.
Чтобы выпустить реку — перережь горло зубру,
смотри, как разливается кровь.
Но что нам кровь,
если кровь —
это
колтун
девичьих волос.
БЕЛАРУСКИЙ ЯЗЫК
Даже матери наши не знают, как мы появились на свет,
как мы сами, раздвинув их ноги, наружу пролезли.
Так после бомбардировки вылазят из руин.
Мы не знали, кто тут девочка, а кто мальчик,
и жрали землю, и думали, что жрем хлеб.
А наше будущее —
гимнасточка на тонкой ниточке горизонта —
чего она там только
не вытворяла,
тварь.
Мы выросли в стране, где
мелом ставят отметку на двери,
а потом в ночи приезжают машины
и увозят нас, но
в тех машинах были не мужчины с автоматами
и не женщина с косой.
Так к нам приезжала любовь
и нас с собой забирала.
Только в общественных туалетах чувствовали мы свободу,
где за двести рублей никто не спрашивал, чем мы там
занимались.
Мы были против жары летом, против снега зимой,
а когда оказалось, что это мы сами и были нашим языком,
когда нам вырвали языки —
мы начали говорить глазами.
Когда нам выкололи глаза, мы начали говорить руками,
когда нам отсекли руки, мы говорили пальцами ног,
когда нам прострелили ноги, мы кивали головой, если «да»,
и мотали головой, если «нет»… А когда наши головы съели
живьем,
мы залезли обратно в животы наших спящих матерей,
как в бомбоубежища,
чтобы позже родиться.
А там, на горизонте,
гимнасточка нашего будущего
прыгала через огненный обруч
солнца.
2
За твоими границами, моя страна,
начинается огромный детский дом.
Ты отдаешь нас туда, Беларусь.
Может, мы родились без ног?
Может, не тем богам молимся?
Может, мы неизлечимо больны?
Может, нечем тебе нас кормить?
Так разве мы не умеем милостыню просить?
Может, ты никогда не хотела нас?
Но так и мы сначала
не умели тебя любить.
Твой язык такой маленький,
что еще говорить не умеет.
А ты, Беларусь, в истерике,
тебе все кажется, что
акушерки перепутали свертки.
Что ж теперь, кормить чужого ребенка,
своим молоком чужой язык поить?
Язык, что синий лежит на подоконнике.
Язык это или изморозь прошлогодняя,
язык это или только тень от иконы,
тень это или просто ничего?
Это не язык.
Нет у него никакой системы.
Он как смерть, неразборчивый и нежданный,
как смерть, от которой умереть невозможно,
как смерть, от которой мертвецы оживают.
Язык, из-за которого детей жарят на сковородках,
язык, из-за которого брат убивает брата,
язык, от которого никому не спастись,
язык, что рожает уродов-мужчин,
рожает нищенок-женщин,
рожает безголовых тварей,
рожает жаб с человеческими голосами.
Этот язык не настоящий!
Нет у него никакой системы!
Разговаривать с ним невозможно,
он сразу бьет в морду.
Даже на праздник
этот язык по городу не развесишь…
Уже не украсят его фейерверки,
не украсит гирлянд неон,
а я клала на эту систему свой АККОРДЕОН.
А мой аккордеон —
Как растянет меха он в ответ —
словно горный хребет —
такой вот аккордеон.
А еще, как ребенок, он
на коленях лежит у меня,
и не слазит с моих колен,
и еду с руки он берет.
Но, когда время придет,
он покажет всем траляля!
Автобусные остановки: Ars Poetica
Не книги —
улица,
как ложечкой врач, открыла мне рот.
Одна за другой
представились улицы
именами убийц.
В госархивах
обложки
струпьями затвердели на
ранах учетных книг.
В тесной квартире я построила отдельную комнату — внутри себя
самой.
В тесной квартире
я построила отдельную комнату
— внутри себя самой,
заселила ее
калибанами
планов на будущее.
Будущее, которое ходит по графику городского транспорта:
от зоопарка до цирка —
будущее...
Есть алиби у тебя, будущее,
на эти архивы, на улицы, на квартиры?
В сумке,
сохранившей — сквозь три войны — свидетельства
о рождении мертвецов, бабушка
прятала от меня
шоколад.
Сумка открывалась, словно кричащий рот.
Сумка открывалась, словно кричащий рот.
Две пряжки ее следили за мной сквозь стены,
сквозь дни,
сквозь джаз.
Кто научил тебя, сумка, быть страшным
лицом?
Целую пряжки, клянусь служить верой и правдой тебе.
Август. Яблоки. У меня никого нет.
Поспело яблочко — вот мне и семья.
И вместо кота — четвероногий стол.
В храме Гастронома,
я ставлю себя, как свечку,
в очередь
к жрице,
охраняющей знание цен
на мясо, девственность
пакетов молока.
Мелочь на сдачу — такое вот будущее.
Будущее ходит по графику городского транспорта.
Улицы представляются именами
убийц, а я построила
внутри себя отдельную комнату,
где память — нелегальная
иммигрантка —
без конца прибирает за
воображением.
В комнате, где память сдирает белье с кроватей —
белье, струпьями покрывающее матрацы,
я целую вас,
братики-яблочки, целую пряжки,
следящие за нами сквозь стены,
сквозь дни,
сквозь джаз; целую
шоколад из сумки, хранящей — сквозь три войны —
свидетельства о рождении мертвецов.
Держи меня, яблочко.
Понравился материал? Помоги сайту!