12 мая 2014Литература
140

На медийном ветру

Вячеслав Курицын вспоминает критика Александра Агеева и его «Голод»

текст: Вячеслав Курицын
Detailed_picture© Colta.ru

Александр Агеев (1956—2008) родился в Иванове, в 1980 году окончил там филфак, в 1985-м защитил кандидатскую. Публиковался как поэт с 1974 года, в качестве критика впервые выступил в 1976-м. Преподавал на кафедре советской литературы. В 1991 году переехал в Москву, до 2001-го заведовал отделом публицистики в журнале «Знамя», сначала был известен как литературный критик, но со временем превратился в публициста более широкого профиля. Авторская рубрика «Голод» (2000—2004) в сетевом «Русском журнале» стала самым громким «проектом» Агеева. Часть ее материалов публиковалась в книжке «Газета, глянец, интернет. Литератор в трех средах» (М., «Новое литературное обозрение»). В 2011 году посмертно вышел сборник избранных статей и рецензий «Конспект о кризисе» (М., «Арт хаус медиа»). Сейчас в издательстве «Время» готовится книга «Голос», составителями которой выступили журналист Юлия Рахаева и сын Александра Сергей Агеев, а редактором — Татьяна Тимакова. Среди дополнительных материалов, которые войдут в книгу, — предисловия Ильи Кукулина и Вячеслава Курицына; одно из них COLTA.RU предлагает вашему вниманию.

Я познакомился с Агеевым за двадцать лет до его смерти, на семинаре молодых литературных критиков в Юрмале, который длился, сейчас сказать странно, полтора месяца, можно успеть обсудить все человеческие и эстетические пристрастия. Именно обсуждений, однако, прояснения позиций, споров с Агеевым я не помню, в памяти остались вещи интонационные.

Во-первых, доза иронии и скепсиса (я был на 9 лет младше, в профессиональную тусовку попал впервые и думал, что это Саша меня пригнабливает), но тут же — во-вторых — всегда присутствовавшая за скепсисом доброжелательность.

Эти качества Саши никуда не делись и в эпоху бурных критических дискуссий девяностых. Критики в журналах, получивших свободу, с большим удовольствием провозглашали и припечатывали, и градус дискуссии порой казался ее смыслом: полемизируешь, следовательно, существуешь.

Выписывая в середине восьмидесятых на свою уралмашевскую кухню с полтора десятка таких журналов, я упивался ароматом большой жизни, которой мне казались тогда реплики Ст. Рассадина про Ст. Куняева и накал, с каким женщины по фамилии Иванова (кроме известной ныне в литкругах Натальи тогда орудовали еще две — одна с «демократической», другая с «реакционной» стороны) прозревали в частоколе петита судьбу России.

Я тоже хотел участвовать, хотел, чтобы на меня сослались — да хотя бы даже и припечатали!

Очень скоро я окунулся в эти моря, перья гудели, бумага терпела. И на фоне иных бумажных солдат (А. Немзера, П. Басинского, Б. Кузьминского, да и на моем) Саша Агеев выступал образцом сдержанности и полемической корректности. Хотя, конечно, это может быть аберрацией: лично меня он щадил, если и потрепывал, то по-дружески, вот и казался образцом корректности, а кому доставалось от него по полной — тому казался, возможно, образцом чего-то иного.

Дело в самом модусе существования: все время находиться в поле публицистического напряжения казалось нормальным. Энергия и все такое.

Годы спустя мне ясно, что полемистом я был, может, даже и искрометным, но не слишком искусным, если считать искусностью содержательный контакт, а не продвижение своей точки зрения. Сказанные тогда же, в девяностые, Михаилом Гаспаровым слова, что диалог — это два нашинкованных монолога (в контексте юбилейных плясок вокруг Бахтина, в диалоге которого Гаспаров не находил ничего особо отличного от многовековых предшествующих обменов суждениями), ко мне относились в полной мере — и к большинству моих коллег тоже.

Я тешу себя тем, что осознаю свою зависимость от дискурса, склонность влипать в идейную (в моем случае «идеей» был постмодернизм) риторику, хотя степени-то зависимости все равно не осознать. А вот Агеев часто демонстрировал способность выйти из автоматической речи, сбить угол взора.

Скажем, в 1991 году Агеев опубликовал «Конспект о кризисе», где сообщал, что в великой русской литературе XIX века избыточно много тоталитарного пафоса и поклонение ее мощам может легко обернуться шипами. Подобные речи звучали к тому моменту из уст борцов с фаллологоцентризмом, но Агеев говорил изнутри либерально-демократической традиции, к которой и биографически, и во многом концептуально принадлежал, чем вызвал немалый переполох и подозрения. Человек ругает Солженицына и с симпатией высказывается о масскульте: возможно, болеет.

Этот абзац — все цитаты и ссылки не из сегодняшнего интернета, а из древнего «Голода». Там же мельтешат Сенчин—Фанайлова, Топоров—Пирогов, Шаргунов—Кузьмин… Потом все переехали в Фейсбук.

Помню свой личный спор с Сашей ближе к концу девяностых, когда он выражал неудовлетворение тем, что Бога стали наперебой писать с большой буквы, а я возражал, что чего же не отдавать уважительную дань почтенной традиции. Еще позже, когда новорожденная партия с националистическими прихватами (см. «Голод» № 93) получила вдруг 10 процентов на выборах и явились опасения, что флаги крови и почвы вскоре вновь взвеются как следует над нашими головами, Агеев написал, что это хороший знак — не в том смысле, что прекрасны именно националисты, а в том, что история продолжается и нас ждет впереди много интересненького. Интересненькое оказалось избыточно интересненьким, даже спокойный Агеев удивился бы, но тут что важно: его нацеленность на будущее, на движуху, на цайтгайст.

Движухой и был возникший в декабре-2000 проект «Голод»: академически ориентированный, стилистически сдержанный литературовед Агеев выступил на самом острие актуальной журналистики. «Голод» — это онлайн-репортаж с колосящихся медиаплантаций.

Разумеется, встроенная медийность как сердцевина эпохи описывается теоретиками уже полвека. «Общество спектакля» Дебора сочинено в конце шестидесятых, брошюра Бодрийяра про исчезновение реальности в связи с прямой трансляцией войны в Заливе — после войны в Заливе, которая тоже была не вчера. «Комментарии комментариев комментариев» давным-давно стали эмблемой занудных изводов постмодернизма.

Да что далеко ходить, в том же «Русском журнале», где завелся «Голод», до него существовала рубрика, например, «Критика литкритики» Яны Соколовой. Более того — и сам я вел сначала на сидевшем в соседнем кабинете «Гельман.Ру», а потом в «РЖ» «Курицын-уикли», где и мощная гостевая книга функционировала, и сами выпуски нередко строились на отзеркаливании медийных кастрюль.

Но Агеев резко заострил прием.

В пилотном выпуске «Голода» он сообщил:

«Я читаю от пяти до десяти ежедневных газет со всеми их приложениями; все приличные еженедельники в обложках и без; минимум десять ежемесячных литературных и окололитературных журналов; 20—25 разного качества и жанра книжек из тех минимум ста, которые за месяц проходят через мои руки; 10—15 сайтов рунета…»

И весь этот пучок ссылок, щепотку бактерий бросил на зеркальце микроскопа, а там «контент» начал зажигать, не слишком подчиняясь воле творца.

Подчиняясь, конечно, но было уже ощущение, что скоро перестанет.

Вскоре после того как Агеев разжег свой гипермедийный «Голод», я покинул Москву, в которой прожил десять лет, и почти покинул медийное поле, опыт существования в котором к тому моменту был в два раза продолжительнее. Насколько это было связано именно с усталостью от публичности, вспомнить сейчас уже сложно, но со СМИ начиная с 2002-го я сотрудничал редко, социальных сетей не осваивал, культивировал приватные формы (вместо «Курицын-уикли» в мировой паутине, претендовавших на всекосмическую панораму литжизни, — «Курицын-кабаре» в клубе на задворках Сенной площади, где неспешные петербуржцы могли показать подобным себе, какой они сочинили свежий перформанс с подмалевкой или как хорошо они умеют играть на губной гармошке). В начале нового десятилетия жизнь заново погнала и в столицу, и в медийную чехарду; в частности, я завел себе Фейсбук, а большинство из читающих меня сейчас с этим прибором, вероятно, знакомы.

Это «социальная сеть», точь-в-точь похожая на выпуск «Голода» Агеева, только зело анимированная.

Авторы свежих соображений и скандальных ситуаций представлены здесь не только как материал для хищных манипуляций коллекционера, но и сами по себе. Они пищат, подпрыгивают, загораются лампочками, проваливаются в люки с победоносным «хоп» и фиолетовым цветком на длинном стебле, способны моментально дополнять свою точку зрения новыми аргументами и аудиоматериалами.

Если раньше ржавый карбюратор принципиального мнения нужно было волоком волочь на информационное поле, а там уж как знать, даст ли он всходы, то ныне это поле само покрывается всеми свежими продуктами интеллектуальной деятельности в режиме онлайн и ежесекундно содрогается в оргазмах оперативных интерпретаций.

Реализация метафоры Борхеса, немножко слишком ожившая вавилонская библиотека. Издалека она мнилась застывшей музыкой, а вблизи обернулась кислотных тонов муравейником.

Когда я в начале своего творческого пути бормотал про постмодернизм, порождающий интерактивную литературу, то не знал, что имел в виду. Литературное поле, информационное поле — все ведь это образы, а не физические объекты. При появлении агеевского «Голода» я подумал: вот он, почти ожил образ, сковородка с означающими. Пусть без меня, я успел насладиться им как идеей и охладеть. А Фейсбук и вовсе убрал образную составляющую понятия, это медийная поляна в прямом смысле слова.

«Ермолин довольно занудно разбирается с откликами, поступившими на первую статью». «Быков работает грубо, жирными (сальными), так сказать, мазками, так что учиться у него не надо». «В самом конце Игорь Клех говорит фразу вроде бы дежурную, но вескую». «В обрисованной коллизии отражается не личная проблема Крусанова, но общий эстетический и мировоззренческий тупик, в котором очутилась современная русская проза, если не вообще литература». «Не начинается ли и впрямь в России “застой”, как считает один популярный публицист?» «Последнее же решение комментировать нет никаких сил — то есть ниже Букер еще не падал…»

Этот абзац — все цитаты и ссылки не из сегодняшнего интернета, а из древнего «Голода». Там же мельтешат Сенчин—Фанайлова, Топоров—Пирогов, Шаргунов—Кузьмин… Потом все переехали в Фейсбук.

Тут надо заметить, что завел я себе эту игрушку весной 2012 года, поступив на работу, как служебный инструмент, и первые полгода не слишком обращал внимание на кипение контента. Лишь с осени я начал читать френдленту и иногда (очень редко, впрочем, и еще реже метко) ее комментировать, и вот весной 2014 года я эти процессы свел примерно к нулю. Но, стало быть, в течение целых полутора лет я сначала, может, по часу, а к концу уже даже, может, в иные дни и по два (если вдуматься, это аналог литра водки, см. «Голод» № 57) в день приникал к источнику, полезность которого, очень может быть, оставляла желать лучшего.

Да, благодаря информационной самобранке я узнал о многих великолепных вещах типа моста через голландскую речку, который расположен ниже уровня воды, и шестнадцати способов бросить есть сладкое, не выходя из кондитерской. Да, как инструмент связи очень даже функционально, и ссылки на статьи лучших публицистов, само собой, тоже удобно ловить…

Меня удивило, кстати, по возвращении в медиасферу, как много у нас стало лучших публицистов. Не просто отважных и принципиальных, остроумных и умеющих подбирать слова, а еще и образованных, ориентирующихся в предмете, анализирующих нагнетание говн в отечестве в дюжинах великолепных контекстов… В плюс к триумфу гиперинтерактивной структуры еще и праздник профессии, я это без иронии.

Но после «без иронии» — законное место для «но».

Нашинкованные монологи измельчались все молекулярнее. Такая, казалось бы, возможность для всестороннего обсуждения предмета: задай вопрос, уточни позицию, выставь мнение, проясни его, сверь термины... Нет.

Укол-отскок-царапина-реплика; сзади подкатывает, как рвота к горлу, следующий пост. То, что технологически напоминает игру кастальских бус (при чтении «Игры в бисер» хотелось в нее играть, но неясны были формы, в которых бусы прикатят), ритмически меньше всего вышло похожим на восседание на берегу ручья под щебетание арфы.

И того горше — наслаждение слогом и логикой лучших публицистов скоро начало утомлять своими аутоэротическими обертонами: ну представьте, что на дворе война-блокада, а вы листаете кулинарную книгу с большими картинками.

Все написано верно, и справедливо, и не по лжи, и логично, и с блеском, а реальность зарастает чертополохом — и, кажется, тем проворнее, чем справедливее мои френды ее уестествляют.

И это ощущение полной бессмысленности работы хорошо устроенной, человечески и литературно одаренной и недурно тренированной машины нарастало и тревожило. А сама машина — наверное, хотя бы подспудно эту бессмысленность осознавая, а кому такое про себя понравится — явственно теряла лицо.

Чем больше растопыривалась над горизонтом красная задница политической катастрофы, тем менее конвенциональными становились интонации (сложно было предположить, согласитесь, что слово «фашист» станет в преддверии семидесятилетия взятия Рейхстага самым распространенным в русском обществе ругательством, причем адресовать его друг другу будут практически все заинтересованные субъекты).

Информационный гул не утихает с нажатием кнопки «выйти», поселяется в голове, разъедает мозг изнутри. Собственно, пятнадцать лет назад я отвечал Агееву в «Уикли» на первый «Голод», на это вот «читаю в час четырнадцать брошюр», что не надо, Саша, столько актуальных мнений живому человеку, он не заточен под такую нагрузку. И вот я, как читатель Фейсбука, оказался на агеевском месте сам.

«Голод» — как точно отыгралось слово. Физиология в Фейсбуке засочилась, как газ через дырочки. Человек ведь не только мнение там высказывает, он — используя весь арсенал технических средств — с головой себя выдает: предательское селфи, сорвавшиеся с языка комменты о бабушке, распорядок дня, метки у столбов. Костры амбиций. Другие амбиции стухлись, а тут хоть поставят лайк.

И списки вдруг задымили по фарватеру, баржи со списками, кто подписал, что именно, кто ответил и что особо — а кто же не ответил, кто не ввязался; нет, брат, мало того что ты не подписал текст «а», ты все равно фашист, пока не подписал «б», в преамбуле которого указано, что кто не подпишет — фашист.

Надо его просто не впускать в ворота, этот гул, закинуть Фейсбук под диван, в пыльный угол, но нужен был толчок, и толчок случился. За несколько дней до того, как мне было доверено такое важное дело, предисловие к Сашиной книжке, я впервые в жизни оказался в Крыму.

Март-2014: аннексия-присоединение-воссоединение-захват-возвращение — лексику ты помнишь, читатель.

У меня тоже было какое-то свое отношение к ней, к этой лексике. Вернее, не к лексике, нет. Я не разделял, может быть, мазохизма моей френдленты, призывавшей гром и молнию на головы всех россиян за то, что руководство так ловко оттяпало Крым. Но я разделял мораль: моей стране явно стоило оставить империалистическую риторику в библиотеке, ибо практическое ее применение ведет к системным перегрузкам (какая империя, если швейную машинку не можем произвести) и к дальнейшему нарастанию патриотического кала, который и так уже во всех вазочках и судках.

И вот в Ялте передо мной открыли ночью ворота какого-то украинского военного объекта, чтобы я — «наш», как выразились охранники, — мог пройти к расположенному на его территории дворцу эмира Бухарского. К русским, я привык, за границей относятся чаще нейтрально, иногда плохо, а тут меня только что не носили на руках. Новый телесный опыт, конечно, меняет мышление, но важно было столкнуться и просто с чужой логикой.

Я объяснял крымчанам, празднующим возвращение в Россию (из числа встреченных ликовали все: старики, молодежь, татары, сотрудники украинских силовых структур), что зря ликуют, что московская жопа не мельче, не чище киевской, тоже будет от чего выть. А они не понимали именно такого разделения на «мы» и «вы». В моем рассуждении я (вместе с прочими москвичами) был «мы», а крымчане — «вы», а крымчанам казалось, что «мы» — это и я, и они тоже. Что мы с ними «мы» вместе.

Люди возвращаются домой — ну как возвращаются с войны, из плена, из долгого путешествия, а я их пытаюсь предупреждать, что дома мало хлеба и много работы, и вообще, с точки зрения политкорректности, тем, что я тебя принимаю, я ущемляю твоего текущего сюзерена, а он ведь тоже субъект с правами, да кроме того, с твоим появлением лично у меня останется меньше фиников и табака.

Понятно, однако, что для крымчан это не аргументы против возвращения домой.

Мой друг-постмодернист Бавильский, мученик светотени и тоже герой «Голода», нарисовал в эти дни в Фейсбуке демотиватор «Мне Крым не нужен». Бавильский — человек глубоко аполитичный и рисовать не умеющий, этот пост был для него поступком и трудозатратным, и принципиальным. Ему казалось, наверное, что он проявил гражданскую зрелость. А велика ли зрелость сказать тем, кому нужен ты, что они для тебя обуза.

Оказалось, что дело не в разных принципах (либерал, империалист…), а в том, что медийный язык, внутри которого я существую, просто не имеет отношения к реальности, описывает какие-то иные события, другой предмет: вот что стало подлинным потрясением. Язык, допустим, верный, но все время — мимо.

В Москве марш против войны (я приехал как раз после российских маршей и крымского референдума). Какой войны, не понимали крымчане. Ну, войны с вами. С кем? В Ялте не было никакой войны, по пустынной набережной бегали дети, облако покачивалось над горизонтом, ни единого человека с ружьем, а «зеленые человечки», зловещий образ Фейсбука, переодетые российские спецребята без опознавательных знаков, страховавшие крымские власти на случай украинского сопротивления, упоминались в речи, да. Две крымчанки показывали друг другу на телефонах фотки парней из числа «зеленых человечков»:

«Такой симпатичный, смотри!»

В Крыму аннексия — а что такое аннексия? Слово из книжки. Исторический смысл событий состоит, видимо, в том, что несколько миллионов человек, четверть века куковавших в чужой стране, вернулись в свою, и произошло это без пальбы и бомбардировок. Естественный исторический смысл. С точки зрения крымчанина, это вряд ли «аннексия», а ведь именно крымчанин — основной субъект произошедшего.

Повестка дня, значения слов: все другое. Даже когда слова похожи. У нас когда подписанта за Крым именуют фашистом, в этом некий, что ли, научный пафос, радость эврики: смотрите — фашист. В Крыму слово «бандеровец» по отношению к украинским правым звучало постоянно, но без фейсбучной истерики, даже без осуждения: вот море, вот собака побежала с купированным хвостом, вот бандеровец, просто констатация, ничего личного.

Дважды за неделю слышал я в Крыму уважительные слова в адрес Рамзана Кадырова (который будто бы настоятельно попросил радикальную часть крымских татар сидеть тихо). Это важный результат крымских событий — в нашем новом регионе в моде (если такое даже гостю говорится) респект-уважуха к самому перспективному молодому политику России. Мина под будущее, может, и более жирненькая, чем эскалация русского национализма. Об этом в моем фейсбуке — ноль.

А мой фейсбук, лента его пестрая, — это ум, честь и совесть нации, лидеры общественного мнения, хорошие люди + упоминавшиеся выше лучшие публицисты.

Я понимал, что мы, эфирные тела Фейсбука, есть существа надмирные и экстерриториальные, но не знал, что настолько. Медийное поле высшей пробы, в создание которого и я внес толстую лепту, вовсе не соприкасается с действительностью, ку-ку.

В Крыму я Фейсбук вообще не читал, вернувшись в Москву, по инерции приоткрыл и тут же наткнулся на запись, которая оказалась последней каплей.

Эта запись принадлежала Сереже Кузнецову, тоже видному герою «Голода», автору, которого я два десятилетия читаю с большим интересом. Сережа — из тех субъектов медиасферы, кто не позволяет себе разнузданного тона, не участвует в травле «фашистов» и способен к рассуждениям крупной шинковки; воплощение, так сказать, позитивной стороны явления.

Начало записи было примерно таким: вот, дескать, говорят, что народ заслуживает свое правительство. Но какой считать народ? Тот, что сейчас, или в динамике? А дальше нужно было нажать на «еще», и там наверняка Сережа очень интересно разложил все по логике и по понятиям. Совершенно точно будет остроумно и, возможно, даже справедливо, и я получу удовольствие от текста.

И я понял вдруг, что мне абсолютно безразлично, заслуживаю ли я, как россиянин, своего правительства, или заслуживаю его только как современник, или не заслуживаю вообще. Не точка зрения Кузнецова неинтересна, а в принципе сам вопрос. Как и аффилированный с ним и неразрешенный со времени агеевского «Конспекта о кризисе» вопрос о вине Достоевского в слезинке ребенка. Я могу вернуться к этой дискуссии, когда выйду на пенсию, вряд ли она сильно продвинется.

Проблематика, к которой мы привыкли за десятилетия: вот, она никуда не приложима. И инструменты культурологические — тоже.

Предисловие к книжке — не совсем место для глобальных обобщений. Наверное, я к ним и не готов. Фейсбучный голодный пир, продемонстрировавший, в какие мышиные возни легко превращается ризоматичнейшая технология: доказывает ли это косвенно, что что-то не так в самой постмодернистской идее, в глобальном диалоге, в надежде на горизонтальные связи, которые при поддержке невидимой руки рынка сами вырулят в страну добра?

Может быть, постмодернизм совершает тот же тип ошибки, что совершил коммунизм: красные товарищи «недооценивали» привязанность человека к собственности, ну а мы недооцениваем его привязанность к вертикальному мышлению, к желанию верховодить и в беседе, и вне беседы, стоять выше на ступеньках хоть какой-то пирамиды?

В собственном быту, конечно, от принципов отказываться не обязательно. В идее открытых медиаплощадок дискуссионного момента для меня нет, горизонтальные системы представляются естественным способом организации сущего, а то, что с этим способом проблемы возникают, — ну так даже с любимой девушкой бывают проблемы, что же.

Надо, однако, трезво осознавать масштаб и смысл этих проблем.

Рост городского населения, количества пользователей интернета считается расширением социальной базы либерального, горизонтального, толерантного общества. Будет интернет в каждой школе — будущий казак просветится что твой голландец и не перемотнет нагайкой гомосексуала и лесбиянку. Так же и при развитом социализме считалось, что рост таких-то и таких-то графиков очищает от собственнических инстинктов.

Но в интернете человек тот же, что и за его пределами. Число сообществ, в которых работает любезный нам диалогический язык, расти не будет, а будет, напротив, сокращаться: просвещенное население воспроизводится, вы знаете, хуже непросвещенного. Хуже того: просвещенное население, формально поднимая на щит идею равноправного диалога, на практике тоже осознает ее в основном как способ продвигать монолог, а к гомофобу еще более нетерпимо, чем гомофоб к гомосексуалу.

Это значит, принципы недостаточно закрепить в голове и в сердце прочными карабинами. Жизнь течет, предметы меняют очертания, принципам нужно подвинчивать гаечки, протирать пролежни.

Собственно говоря, встать на позицию крымчан в истории с перебуториванием их земель — это как раз позиция постмодернистская (понять интерес Другого), либеральная (уважить меньшинство; крымчанам объединение выгодно, остальным россиянам не очень, что же, будем терпеть неудобства во славу толерантности). Но чтобы переключить позиции, пришлось прилететь на место происшествия; то есть в автоматическом режиме принцип срабатывает далеко не всегда, его каждый раз нужно прикладывать заново. Это тоже вписывается в п/м-концепцию пляшущего контекста, но успевать за плясками на практике — труд.

Агеев чуял подвох давно: про те же журналы, что я читал на уралмашевской кухне, он писал в 1989-м в ивановской газете, что не очень-то и стоит ликовать по поводу их гиннессовских тиражей (под два миллиона у «Нового мира», больше миллиона у «Дружбы народов», три — у «Юности»). Что на Пастернака ныне накинулись ровно те же глотатели букв, что упивались раньше Пикулем, к которому, возможно, позже благополучно и вернутся или перепрыгнут на какое-то грядущее чтиво, и весь этот процесс независимо от того, какого качества тексты в нем задействованы, есть прежде всего порождение шума и суеты вместо того, чтобы работать.

Вот что еще писал тогда Саша:

«Литература, как это всегда было в России, превращается в некий наркотик для “лучших” людей... То, что состав этого нового наркотика — правда, дела не меняет. Не все ли равно, от чего “балдеть” — от истины или от лжи. Жизнь-то не меняется».

Спустя дюжину лет он цитировал это в «Голоде», полагая, что уж теперь-то сам-то смог выкатиться из-под наркотического колеса. А я еще через чертову дюжину примерно теми же словами описываю уже эффект воздействия «Голода» и Фейсбука, полагая, что теперь-то уж точно смогу дистанцироваться.

Пугающая круговерть, конечно.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370376
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341881