Разговор c оставшимся
Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен
28 ноября 20244859— Как вы ощущаете свою книгу?
— Двояко: в качестве незакрытого закрытого гештальта. С одной стороны, в ней есть тексты, соответствующие очень четко очерченному, по моим внутренним ощущениям, периоду: когда он закончился, я собрала книгу и отдала Дмитрию Кузьмину, у которого выходили все мои поэтические сборники (и я ему очень за это благодарна). Митя решил начинать с этой книги работу своего нового издательства, что очень меня тронуло. Но пока решались технические вопросы, у меня начали писаться какие-то совсем другие (опять же субъективно) тексты (а у меня они всегда пишутся периодами, вот сейчас, кажется, опять начинается что-то). В результате в книгу вошли тексты из двух «кусков» — и это странное ощущение. С другой стороны, старшие товарищи объясняют мне, что это хорошо. Ну, наверное, хорошо.
— Стихотворения двух периодов расположены встык?
— Нет, книгу Дмитрий Кузьмин составлял по своему усмотрению, я полностью ему в этом доверяю: сама я составлять стихотворные сборники не умею — ни свои, ни чужие, — потому что, увы, не умею видеть в такой ситуации цельный нарратив, а не отдельные тексты, которые впускаешь себя по одному, с передышками.
— Стихи какого времени вошли в сборник «Так это был гудочек»?
— Все написанные с 2007 года: тогда вышел предыдущий сборник — «Подсекай, Петруша». Правда, три года назад была еще одна книга, как раз цельная: она называлась «Устное народное творчество обитателей сектора М-1». Это сборник фольклора, бытующего в определенном сектора ада: Кузьмин, издавший ее, считает, что это сборник прозы, я — что сборник поэзии.
— Вы, читатель единичных текстов, и читатель корпуса стихов тоже различаются?
— Если речь о моих собственных текстах (то есть о необходимости увидеть собственную книгу как книгу) — наверное. Но ты и применительно к другим людям, которые почему-нибудь будут читать твои тексты, знаешь, что прочтение непредсказуемо. В некотором смысле это история про платоновские тени, причем все оказываются в странной позиции: автор — человек, который строит из пальцев заек и собачек, чтобы тени реальности на стене хоть в какой-то мере приобрели интересующие его самого очертания. Читатель же стоит вне пещеры и смотрит на результат. Та еще коммуникация.
— Книга «Так это был гудочек» не равна каждому из стихотворений в отдельности?
— Нас учат, что не равна, но, как уже говорилось, я это оценить не могу. Но какие-то вещи по прочтении своих текстов гуртом вдруг замечаешь: скажем, недавно польские коллеги попросили дать тексты, которые, на мой собственный взгляд, «социально окрашены», — и я выяснила, что в последние два-три года таких стало гораздо больше.
— Интенций много? Или одна-две, которые постоянно отрабатываете?
— Нет, я не человек, который умеет говорить: «В текстах такого-то периода я пытаюсь решать такую-то поставленную перед самой собой задачу». По большому счету, хочется двух вещей: чувства, что я сделала для каждого текста все, что могла, и что они чем-то лучше предыдущих — ну, в моем собственном понимании слова «лучше». Тоже — тот разговор с собой про внутреннюю систему качества.
— Интенция максимально абстрактная. Она точно есть?
— Мне кажется, как раз очень конкретная.
— Часто неудачно воплощали ее в своем новом сборнике?
— Тексты, все-таки оказавшиеся в книге, так или иначе — результат внутреннего отбора. Я пишу медленно, а если в какой-то момент тексты вдруг идут почаще — 80 все равно придется выбрасывать за неудачностью. Иногда до последнего непонятно, выйдет ли из текста что-нибудь: скажем, «На виду у злата и булата…», которое в книжке идет первым, писалось года два.
— Меньше всего?
— Спонтанные тексты у меня случаются редко. Кажется, «В парке, под бобыльником…» шло сравнительно легко.
— Как вы работали над тем самым долгим стихотворением?
— У меня есть файл с кусочками текстов, которые то вдруг начинают двигаться вперед, то стоят на месте. Файл называется произвольным набором букв, шмяк-шмяк по клавишам — я боюсь обязывающих названий файлов (суеверие, видимо). Есть кусочки длиной в пару слов, есть кусок почти завершенной поэмы, с которой пока что-то не так. Бывают моменты, когда какой-то из этих кусков вдруг начинает ворочаться в голове, я иду в файл, пытаюсь дописать то и се.
— Каждый раз перечитываете файл?
— Иногда — чтобы посмотреть, не «кликнет» ли что. Что-то вдруг становится очевидно безнадежным, его пора выкидывать, что-то явно попадает в тему, включается машинка, я забираю этот текст к себе в голову, и он там потихоньку живет. Иногда к нему добавляется по слову-два в неделю. Ну и так далее.
— Новая книжка легко далась?
— Тяжело и неприятно — но мне стихи вообще даются тяжело и неприятно. Я помню, как в Красноярске говорила в формате… ну, скажем, ток-шоу с двумя участниками проекта «Частные лица»: Полиной Барсковой и Димой Даниловым. Из зала спросили: «Что легче писать, стихи или прозу?» «О-о-о-о, — говорит один участник. — Конечно, стихи сел — и поехало само, а проза — совсем другое дело». «О-о-о-о, — перебивает другой участник. — Прозу-то легко, сел — и вперед, а вот стихи…» Мне тяжелее со стихами: плотность текста выше, вес слова больше. Даже и предлоги — по большому счету, не предлоги.
— Линор, книга долго лежала. Почему не издали ее раньше?
— Мне очень нравится, что мои стихи всегда издает Митя: он не только мой близкий друг, но и человек, чье профессиональное мнение мне крайне дорого и важно. Плюс — я восхищаюсь тем, что он делает, мне лестно быть частью его работы.
Шанс оказаться интересным имеет только текст, который благодаря эмоции показывает толику мира под каким-то любопытным углом.
— Чья оценка так же важна?
— «Так же» никогда не бывает, это же не звездочки на фюзеляже. От каждого, чье мнение важно, это «важно» — совершенно особое «важно». Людей, с которыми говоришь о своих текстах, и так очень мало — человек пять, наверное; слишком интимная тема. За пределами этого круга тоже есть, конечно, те, чье мнение и важно, и дорого, и ценно, но когда ты чувствуешь, что главное для тебя — «писать хорошие тексты», особенно важна оценка тех, с кем ты по видимости разделяешь представления о «хороших текстах».
— Насколько важно самоограничение для стихов — вообще и в этой книжке?
— Иногда возникает неприятное чувство «хорошо песенка поется»: текст идет легко-легко. Для меня это признак того, что текст, скорее всего, окажется плохой-плохой. Ну то есть есть шанс, что тебе повезло, но он невелик — скорее всего, надо выкидывать. Да, там может оказаться рифма, которая кажется мне удачной, какой-то удачный кусочек — ну, жаль: это же еще не повод просто бегать, как ребенок с цветным стеклышком — «ой, мама, мама, смотри, что у меня есть!»
— Сложно выбрасывать тексты?
— Н-н-н-ну. Сделал какашку — слил в унитаз. Фрейд же нам объяснял, что происходит с людьми, которые хранят свои какашки: ничего хорошего. Покакал — молодец, хватит.
— Книжку «Так это был гудочек» вы читали вслух дважды, в Воронеже и в Москве. Почему не читали для себя?
— Тексты отчуждаются довольно быстро, и остается только набор раздражающих недостатков. Когда приходится читать на людях — это такая работа по закрытию гештальта: надо, но обнаружить, что все плохо, очень страшно, лучше лишний раз не заглядывать.
— Часто покупаете поэтические книги?
— По мере сил. Только что, например, — Иванiва и Ломакина. С другой стороны, очень много чтения онлайн, тут бы говорить не про «чьи книги покупаешь», а «чьи тексты читаешь». Много Гандельсмана в последние месяцы, заново Дашевского, вдруг Кавафиса.
— Как часто вы чувствуете недовольство?
— Собой — каждый божий день, естественно. Не каждую секунду, слава богу, но каждый божий день, и это хорошо. Миром — ну, как все. Сейчас, например, меня больше всего пугает определенная предвзятость этого недовольства (если говорить, скажем, о политике и обществе): такой момент, когда трудно различать полутона, трудно помнить, что они есть; это работа, которую приходится заставлять себя проделывать — и все равно знаешь, что оказываешься предвзятым, поверхностным, некритичным.
— Вы в Москве постоянно?
— Я не знаю, где я. Между Москвой и Израилем, в какой-то месяц больше тут, в какой-то — там.
— Что на вас набрасывается, когда прилетаете в Россию?
— Ощущение постоянно висящей в воздухе небезопасности всех и каждого. Причем небезопасности не в смысле «всеобщей агрессии», а в смысле «всеобщего ожидания агрессии». Такое впечатление, что каждый готов к нападению со стороны и к необходимости обороняться. Скажем, в Израиле — жесткой стране, где любая уличная ситуация может взорваться скандалом, — агрессии хватает, а повседневного страха всех перед всеми нет. Общая интенция каждого участника конфликта — выйти из конфликта. В России же мне все время кажется, что бесконечная небезопасность (ощущение которой тщательно поддерживается государством и как источником угрозы, и как нагнетателем вымышленных угроз) порождает агрессию «на всякий случай». Когда подходишь к человеку на улице с вопросом «Где дом номер пять?», человек продолжает идти мимо, пока не услышит вопрос до конца и не убедится, что ты не попрошайка, не сумасшедший, не пытаешься отобрать у него кошелек. Он останавливается, только приняв решение, что с тобой безопасно разговаривать.
— С чем это связано?
— Все становится страшнее, больнее, тяжелее, а главное — поляризированнее, эмоционально заряженнее. Мы все наблюдали процесс медленного уплотнения ужаса, для меня очень болезненными оказались некоторые (вполне очевидные) реперные точки: декабрь 2011 года, Pussy Riot, 6 мая и суды после 6 мая, закон о гей-пропаганде, закон Димы Яковлева, Крым, и еще, и еще.
— Что требовалось для этой книги?
— То же, что мне требуется для любого написания стихов: усилие по переходу от эмоции к концепции.
— То есть?
— Я не имею в виду ничего оригинального, это частый разговор: ну, скажем, у всех есть страх смерти, текст о том, что умирать страшно, большой ценности не имеет. Но существует некоторый счастливый механизм: эмоция может оказаться инструментом, благодаря которому картина внешнего мира наложится на щи в твоей собственной голове сколько-то интересным образом. Полученную в результате картинку можно попробовать показать другим. Вот усилие по задействованию этого инструмента кажется мне важным. Тем более что мне дорога некая выработанная мною для себя же «теория эмоционального равенства»: я плохо переношу (в первую очередь — в себе) определенный тип дискриминации, основанный на предположении, что есть люди «тонко чувствующие», а есть так. Чей угодно страх эквивалентен моему, чья угодно любовь, чья угодно тревога — как бы ни различался язык их выражения. Но тогда чистая эмоция моего текста тем более неинтересна. Шанс оказаться интересным имеет только текст, который благодаря эмоции показывает толику мира под каким-то любопытным углом.
— При чтении новостей — то же самое? Мало прочитать, надо пережить?
— Слава богу, да. Механизмы реакции у меня — как и у всех остальных животных: отказ, гнев, торговля и так далее. Чтобы что-то стало текстом, надо сделать усилие по надстраиванию чего-нибудь сознательного поверх этого.
— Что чаще всего крутилось в голове и интересовало, пока писали?
— Ну, это столько лет писалось. В смысле каких-то общих тем — скажем, бессилие человека перед внешними событиями, а вернее — момент понимания, когда единственное пространство возможных действий для спасения себя — это пространство его собственного сознания и в то же время — что он вряд ли окажется в этой ситуации титаном духа. Возвращаясь к российской политике — ну да, для меня это, скажем, оно. Были моменты надежды, когда казалось, что система может покачнуться, а сейчас, мне кажется, у многих из нас наступила фаза принятия реальности. Идти оно, конечно, может разными путями: один путь — слияние с системой (к счастью, мои близкие его не выбирают), другой, полярный этому, — башня из слоновой кости, посередине — весь спектр. К сожалению, отдаешь себе отчет в том, что даже решение сопротивляться ситуации внутри самого себя — это тоже форма принятия ситуации. Это, кстати, история про чуму в некотором смысле: любой обитатель города, пораженного чумой, живет по законам чумы, в том числе — запершиеся от нее, как от проказницы-зимы, и весело утопившие умы. Если ты болен — ты болен. Если не болен — ты боишься заболеть, или старательно не боишься заболеть, или пытаешься помогать кому можешь, или мародерствуешь, или оплакиваешь мертвых, но ты — раб чумы. А в нашем городе — чума.
— Насколько это средневековая ассоциация? Антисоветчики, Довлатов: «После коммунистов больше всего ненавижу антикоммунистов».
— Для меня чума — вернее, социальная модель «Чума» — метафора любой катастрофы. Когда речь шла о той чуме, которая чума, находились люди, верившие, что от болезни может защитить праведная жизнь, что праведника чума обойдет, как Господь — годного младенца во время Пасхи. Сейчас нам кажется, что «праведность» — это некоторая интеллектуальная трезвость, что чума «крымнаша» минует образованных и интеллектуальных. Но чума, кажется, так не думает. Чума вообще не думает, она вирус.
— Когда такие эпидемии бывали?
— Они есть всегда (кстати, «умственные эпидемии» у Реньяра — помним, да?) — в той или иной стране. В России их хватало. Недавно в рамках проекта Booknik мы почти двумстам людям задали вопрос: «Что у вас дома рассказывали о войне?» (и составили из ответов книгу под названием «Лишь бы жить»). Там очень много свидетельств, скажем, предвоенной милитаристской взвинченности, накачанности общества государственным милитаризмом — и это тоже было социальной чумой: люди с любым уровнем образованности, люди любых взглядов включались в эту агрессию с бешеной силой. Мы не знаем, что они чувствовали, — и, дай бог, не узнаем, как, дай бог, не узнаем, что чувствовали те, кто верил в необходимость сталинского террора. Есть тысячи причин, по которым люди заражаются социальной чумой: защитные механизмы, семейные истории, наконец, интеллектуальные убеждения, совпадающие с официальной риторикой.
— Возможен ли независимый поэтический проект в зачумленной России? Вашу книжку издали в Латвии.
— Не просто возможен — они, слава богу, успешно существуют. Что не отменяет того факта, что малые и независимые издательства ходят, если я правильно понимаю, под черной тучей, ожидая ******* (запрещенное в печати РФ выражение, обозначающее конец). В одном разговоре издатель сказал мне: «Вот я покупаю двухгодичные права на книгу и думаю: “Идиот, какие два года, какое что?..”» Мне кажется, что быть независимым издателем или книготорговцем в России сейчас своего рода героизм. И нет, никто не обязан быть героем.
— И чума, и отсутствие перспектив убивают понятие времени в России?
— Нет, это просто другое время — время чумы: у него, мне кажется, другие механизмы, другой ход. Современная российская политика живет без горизонта планирования — той самой немедленной эмоцией. Немедленной жадностью, злостью, испугом. К счастью, культура дышит, когда хочет.
— По логике Бориса Гройса: мы живем в большом произведении искусства. Но если российская политика строится на одной только эмоции, что плохо для искусства, — мы живем в плохом произведении искусства?
— Россия — не произведение искусства, Россия — государство живых людей, которые живут живой жизнью. Ровно тот факт, что люди, стоящие у власти, думают о России как об искусственном механизме, проекте, «произведении», которым можно распоряжаться на правах творцов и хозяев, их психопатическое, бесчеловечное остранение и лежат в основе нынешней ситуации. Собственно, тоталитаризм и есть, мне кажется, отношение к стране как к «проекту».
Понравился материал? Помоги сайту!
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиМария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен
28 ноября 20244859Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым
22 ноября 20246420Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах
14 октября 202413016Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается
20 августа 202419506Социолог Анна Лемиаль поговорила с поэтом Павлом Арсеньевым о поломках в коммуникации между «уехавшими» и «оставшимися», о кризисе речи и о том, зачем людям нужно слово «релокация»
9 августа 202420176Быть в России? Жить в эмиграции? Журналист Владимир Шведов нашел для себя третий путь
15 июля 202422828Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым
6 июля 202423585Философ, не покидавшая Россию с начала войны, поделилась с редакцией своим дневником за эти годы. На условиях анонимности
18 июня 202428754Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова
7 июня 202428891Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»
21 мая 202429546