8 декабря 2015Литература
123

«Заставить жителя села N полюбить стихи Сен-Сенькова — это садизм»

Сергей Сдобнов поговорил с лауреатом премии «Московский наблюдатель» Данилой Давыдовым

текст: Сергей Сдобнов
Detailed_picture© Из архива Данилы Давыдова

Поэт, критик, филолог Данила Давыдов стал лауреатом литературно-критической премии «Московский наблюдатель». Сергей Сдобнов расспросил его о премии, о том, работает ли литература сегодня как просвещенческий проект и что разрушает внутреннюю географию поэта в меняющемся городе.

— Данила, за что дают премию «Московский наблюдатель»?

— Ее получают за критический/журналистский/эссеистический текст, посвященный литературному мероприятию, которое происходило где угодно, но текст о нем размещается на сайте «Культурной инициативы». В этом году жюри выбрало мою работу о вечере Наталии Азаровой, она читала свой перевод «Морской оды» Фернандо Пессоа (точнее, его гетеронима Алваро де Кампуша) — одного из поворотных текстов португальского и мирового модернизма. Премия может показаться внутрицеховой, для москвичей, но в шорт-листе был материал Евгении Риц про «Полюса», которые проходили в Нижнем Новгороде, — вечер выступления поэтов с радикально непохожими поэтиками: Скидан — Рубинштейн. Сайт «Культурной инициативы» в каком-то отдаленном смысле продолжает выполнять функцию «Литературной жизни Москвы» — газеты, выходившей в 1990-х, ее выпускал Дмитрий Кузьмин на свои деньги, и все, в том числе и я, работали там бесплатно.

— Почему газета перестала выходить?

— Появилась некоторая усталость материала, первичный импульс 90-х стал исчезать, он был связан с системой клубов и салонов, отчасти идеалистической и романтической конструкцией литературной жизни, милой и иллюзорной. Потом возникла система ОГИ, и потребовался другой жанр, не газета в 100 экземпляров, которая распространялась среди литераторов на литературных вечерах (хотя, конечно, была и сетевая версия, просто сеть многими не воспринималась как первичный источник информации). Газета стала технологическим реликтом. Мне жаль и почивший проект Вячеслава Курицына «Современная русская литература». Русский историк, описывающий литературную жизнь последних двух с половиной десятилетий, столкнется с некоторой неравномерностью данных по разным годам. Прямых аналогов перечисленным проектам в новых медиа долго не возникало. Появление, например, «Афиши» не отразилось на освещении литературной жизни столицы.

— Уже несколько лет растет ощущение своего рода «ритуальности» литературной жизни Москвы. Вечера проходят, «отыгрывая время», для своих, люди собираются по привычке, но не возникает ощущения общности события.

— Довольно давно, на каком-то объявлении лауреатов премии «Дебют», я сказал Виталию Пуханову, что какая-то кандидатура кажется мне неправильной; он похлопал меня братски по плечу и ответил: «Наше с тобой дело, Данила, чтобы жюльены были горячие». Как писал Сергей Маркович Гандлевский — «Хрущев не ошибся», если механизм работает, то и хорошо. Исчерпанность ощущается, но обычно, когда проект понимает свою исчерпанность, он закрывается. Есть некоторое перенасыщение информацией, усталость, из-за тотальной виртуальности происходит дублирование жизни. Это как про стратегию вывешивания в социальных сетях стихов: сейчас это делают почти все. По большому счету, в литературной жизни в самом широком смысле нет ощущения, что «мы сейчас что-то новое откроем», — есть некоторая привычность (хотя и она порой ложна). С другой стороны, в 1990-х в новых форматах и жанрах этих мероприятий было ощущение праздника, но тогда и я был моложе, и деревья были большие, и казалось, что все братья и все друзья (это, наверное, общий такой эффект 90-х).

Контрафактные елочные игрушки вроде и такие же, но не радуют, праздник не может длиться вечно. Литературный процесс мало влияет на восприятие современности для большинства. В качестве позитивного оправдания всего происходящего вспомним: когда англичанин приходит в свой клуб, он же не ждет чего-то нового, он ждет старого. Так почему мы не имеем права на «свой клуб» — узкая, нищая и малосимпатичная тусовка литераторов, на пространство, где можно наговорить друг другу гадостей и выпить? Другое дело — многие коллеги полагают, что литературная жизнь должна иметь просвещенческий характер. Совместные работы поэтов и деятелей других искусств, например, мне интересны, но я не вижу просвещенческого пафоса в новых площадках или в телепрограмме Александра Гаврилова «Вслух». Я там участвовал и говорю не как обиженный, все это мило и хорошо, но бессмысленно. Любая идея просвещения влияет на смягчение нравов, но не более, полезно смягчать нравы, но я не понимаю: почему этим должна занимать поэзия или шире — словесность? Лучше бы этим занималась либеральная политика.

— Которой у нас нет.

— А той, что есть, лучше бы не было.

— В крупных СМИ раздела «литература» нет, даже информационной колонки, не говоря об аналитической. Нам предлагают в основном развлекательные подборки: «читайте такие пять книг месяца — они хорошие». Я вижу только обзоры Галины Юзефович на «Медузе», Льва Данилкина и Варвары Бабицкой на «Афише». Конечно, есть «Коммерсантъ» с Анной Наринской и Игорем Гулиным. Но этого мало, и главное, что в крупных СМИ нет «новостей литературы». Литература как индустрия, которую почти не удается монетизировать, исключена.

— Чем больше литература исключена, тем лучше. Сейчас случилось страшное — год литературы. Хорошо, что он заканчивается. Вот следующий год — кинематографа, пусть они отдуваются, кинематографисты любят делить бюджет. Писатель, за исключением некоторых реликтовых сумасшедших и молодых жуликов, этим заниматься не привык. Есть ощущение ужаса, что за нас сейчас по-крупному возьмутся, но поскольку у нас все так бездарно в стране, то и не берутся — только пафос, гнилой патриотизм, распил денег сомнительными персонажами и, конечно, книжный фестиваль, который раньше проходил в ЦДХ. После проведения фестиваля на Красной площади он теперь вовек не отмоется.

— Литература, которая на что-то влияет в обществе, — это, скажем, проза Захара Прилепина, именно ее читают в малых городах, потому что ее тиражи доходят до магазинов в этих городах. Меня совершенно не радует, что этот человек начинает заниматься и, например, «музыкальными проектами». В итоге это влияет на популярность его литературы — доступной для многих и при этом откровенно ангажированной «гнилым патриотизмом», перетекающим в пошлость.

— Кто его читает? Я знаю некоторых журналистов и некоторые радиостанции, которые воспринимают Прилепина как патриотического писателя, а Улицкую, Шендеровича и Быкова как либеральных писателей — на этом «словарный запас мой исчерпан», как пел Найк Борзов. Если всерьез об этом говорить, мне не кажется, что все эти медийные проекты реально влияют на чтение чего бы то ни было. К его музыкальным проектам я даже готов относиться с бóльшим уважением, это придает какую-то человечность его образу, так проступают человеческие черты, но это, конечно, мертворожденный продукт, он потом полностью исчезает.

Но важно вернуться к проблемам просвещения. Не очень понятно, каким образом можно объяснить широким массам вещи, требующие уровня рефлексии, который не задан жизненным опытом, образовательным цензом, способом восприятия мира вокруг. Очевидно, что из ряда имен, что могут быть выдвинуты как просвещенческий проект, будут отмечены и выделены непрофессиональными читателями-слушателями те, которые похожи на «веселенькое» или «ужасненькое». Они не такие, но похожи, это такой рекреативный ресурс; либо тексты, похожие на то, что учили в школе: это выглядит как литература. Все, непохожее на это, оказывается в слепой зоне. Не надо, впрочем, недооценивать реципиента, он сам может всплыть и найти все, что ему надо.

Вот следующий год — кинематографа, пусть они отдуваются, кинематографисты любят делить бюджет. Писатель, за исключением некоторых реликтовых сумасшедших и молодых жуликов, этим заниматься не привык.

Горизонтальные связи работают. Просвещение — штука хорошая, когда есть возможность доступа к источникам, когда есть свободная информация; она должна быть тотальной, эта свобода. Я против не только цензуры, но и авторского права, и целого ряда типов информационной политики, нацеленных на умолчание. Мне кажется враждебной не только авторитарность власти, но и авторитарность бизнеса, авторитарность однозначных идеологий, в том числе и оппозиционной. Но при абсолютной открытости информации нашему реципиенту нужно сделать некоторое усилие. Впихивать ему культуру совершенно бессмысленно и вредно для всех. Мы прекрасно понимаем, насколько испорчена репутация русской классики ее преподаванием в средней школе. Преподаванием занимались и занимаются отнюдь не только Анатолии Якобсоны, но и всякие персонажи, которых к детям подпускать нельзя на два километра; именно такие люди — бóльшая часть педагогической интеллигенции, которая и есть один из главных врагов культуры, как и культурная бюрократия. Просвещение невозможно — возможно личное усилие, хочешь знать — найдешь источник информации, кнопка «поиск» доступна, и ты знаешь, что эта кнопка существует. Под просвещением подразумевают не формирование высокого облика человека, а привитие определенных моделей поведения. Заставить жителя села N полюбить стихи Андрея Сен-Сенькова или Фаины Гримберг — это проявление тоталитаризма и садизма. Если есть потребность, то человек пробьется к Бродскому, от него — к «Московскому времени», а там, может, и Фаину Гримберг начнет читать. Может, и не пробьется. Вся культура в этом заключается, все существует в разных нишах. Вот мы с тобой понимаем хорошие тексты (или надеемся, что понимаем, или делаем вид, что понимаем), но, наверно, не сможем объяснить квантовую физику или больше пяти минут говорить о додекафонической музыке. Что это, менее важные задачи, чем знание стихов, например, Данилы Давыдова?

— Сейчас Бродского сделали визитной карточкой России, хотя понятно, что он ей никогда не был. Нобелевскую премию получил как гражданин США, и вот сейчас разговариваешь с человеком и спрашиваешь: «Чьи стихи ты читаешь?» — а в ответ: «Бродского». Многих читателей удовлетворяет этот горизонт Бродского. Григорий Дашевский писал о том, что Бродский закрыл эпоху романтических поэтов, в текстах которых лирический герой готов к отождествлению с читателем.

— Я скорее согласен, чем нет, с покойным Дашевским. С другой стороны, как писал Лев Лосев, хорошо, что победил Сталин, а не Бухарин, Маяковский, а не Ахматова, потому что через Маяковского, несмотря ни на что, было проще пробиться к фантастическому миру русского авангарда и модерна. Для послевоенного поколения это и было одной из точек отсчета. Бродский — такая же точка или окно. Как ты распорядишься этой форточкой — будешь ли ты туда использованные презервативы выбрасывать или выглянешь и посмотришь, что на улице происходит, а то и, обдирая бока, вылезешь наружу и найдешь целый мир — это уже твой личный выбор. Я совершенно не понимаю, почему кому-то нужно что-то разжевывать, я против формы агрессивного гуманизма. Он мне глубоко неприятен, потому что навязывает человеку поведенческие нормы. Конечно, всегда радостно, когда человек рядом с тобой «не ест руками», не рыгает и не чавкает, не встает и не справляет там же нужду — это приятно, это гигиенические нормы, но я не думаю, что выше каких-то гигиенических рефлексов это необходимо. Понятно, что нельзя совершать и немотивированную агрессию именно по тем же причинам и в рамках той же гигиены... Воспитание образцового человека культуры, который напоминает даже не героя/проект Стругацких, а Ефремова, — это, конечно, мило и забавно — изучать его как форму советского утопизма, но это противоречит как минимум здравому смыслу.

— После упоминания «окна, за которым целый мир» я вспомнил свое ощущение. Идешь по центру Москвы, например, вечером. Все прекрасно вокруг, радостно — фонарики, кафе, свет, большие стекла, синие ЛСД-деревья, ярмарки на бульварах. Но это всегда только первые этажи, выше совсем другая жизнь. Данила, ты коренной москвич и видел разные состояния столицы. Ты идешь по улице, а это уже совсем не та улица, совсем не те деревья, и знакомой лавочки нет. Как ты реагируешь на изменения городской среды?

— С одной стороны, есть сугубо почвенный консерватизм — это моя делянка, а тут какую-то «фигню» поставили или, наоборот, снесли. Неприятно все это чисто рефлекторно, мне гораздо болезненнее на физиологическом уровне не разрушение каких-то великих памятников, простите, ценители старины. Меня не так напрягает и возведение каких-то уродских вещей типа памятника Владимиру, Петру по проекту Церетели. Дурацкий Петр, но что — храм Христа Спасителя лучше? Бассейн был гораздо лучше, и вообще скажите спасибо, что Дворец Советов не построили, потому что у экономики послевоенного СССР ресурсов не было. Гораздо болезненнее переносить закрытие знакомого магазина или когда лавочку сносят или дерево. Дело не в том, что ты привык с детства: нет, просто очень важные метки на карте пропадают, и их отсутствие разрушает внутреннюю географию, личное пространство психики. С другой стороны, Москва — слишком большой город, чтобы те капитальные изменения, которые с ней происходят, как-то отражались. Они занимательны, чудовищны, это повод поговорить о бездарности властей и современного архитектурного сообщества у власти. Москва — это ведь не город, это мир, из которого можно не выходить. Но при этом есть вещи, что тебя мало касаются, однако ж бесят: например, приписывание к Москве Новой Москвы. Бесят, потому что Москва изначально — город кольцевой, и что ни говори, но даже Юрий Михайлович Лужков это понимал. Присобачить к шарику Москвы непонятный сапог — теперь Москва заканчивается на границе с Калужской областью, ничего более глупого придумать нельзя. Понятно, это сугубо административное решение. Но все равно неприятно, как было неприятно людям, привыкшим писать по старой, дореволюционной орфографии, хотя и ясно, что «новая» орфография разумна и придумали ее не большевики — проект готовила Академия наук еще до Первой мировой войны. Теперь же вот обратный процесс, кстати, когда каждый нувориш к названию своего банка хочет присобачить твердый знак в конце, а еще, не дай бог, букву «ять» не в том месте поставит: конечно, посмотреть в словарь Даля нам западло. Понятно, это у меня такой рефлекс консервативный, но я его хотя бы осознаю. Как говорил Корней Иванович Чуковский, когда его спрашивали, зачем он так активно борется за правильность русской речи, — «Партия нас учит, что новое должно рождаться в борьбе со старым; вот я — то самое старое».

— Продолжим линию «Москва — целый мир, из него можно и не выходить». При этом половина москвичей уехала из этого мира. Как ты относишься к эмиграции?

— А заполнили образовавшиеся места — такие, как ты, «понаехавшие». Добровольно я не хочу даже думать об эмиграции, для меня это противоестественно. В особо мизантропические моменты меня посещают мысли: «На хрен Москву — уехать в маленький город, так, чтобы до Москвы было несколько часов езды: Ярославская область или Владимирская, население городка — 10 000. Купить там дом, завести цепного пса, никого туда не пускать и заниматься великой русской литературой и наукой». Но, с другой стороны, иногда я думаю: хорошо бы и на Марс полететь, жалко, что я заявку вовремя не подал. Фантазии примерно такого же порядка — это ироничная маниловщина. Идея «пожить где-то год» вполне естественная, почти где угодно. Совсем — не хочу.

— О противоестественности. Например, некоторые дизайнеры и художники чем дольше и глубже занимаются цветом и его сочетаниями и расположением, тем больше физиологически страдают, наблюдая за плохо сделанной рекламой и прочими картинками. Ты постоянно пишешь и видишь тексты; постигают ли тебя такие же аффекты? Или ирония все скрадывает?

— У меня отсутствуют всякие там моральные категории, поэтому включается тотальный сарказм, хотя ничего смешного во всех таких случаях и нет. Есть вещи, что по-настоящему злят, но это не те вещи, которые обычно бесят интеллигентного человека. Отнюдь не «звóнят», хотя я при этом его методично поправляю. «Звóнят» — это естественное изменение языка, хотим мы этого или нет, это соответствует реальности перехода; мы же не говорим «катишь» «тащит», как во время Пушкина». «Звóнит» станет нормой лет через 100, если, конечно, русский язык останется и это все не накроется чем-то удивительным. Бесит другое; речевые неправильности — это хотя бы интересно, меня бесят некоторые вещи на уровне текстов — это очень болезненное чувство, которое всем знакомо: стыд за то, что сделал другой, а ты при этом присутствуешь, другой сделал плохо, а стыдно тебе, ты существуешь в этом мире, где теперь такое есть.

— Что тебе в жизни еще мешает?

— Очень много всего, но половину я не могу сказать, а то меня посадят. Отсутствие времени, денег, глупость людей, неспособность ни моя, ни окружающих разумно распределять свои силы, эмоции, время, скверная погода, присущая России, ухудшающееся здоровье, собственный скверный характер; дальше продолжать?


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370153
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341655