Столицы новой диаспоры: Тбилиси
Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым
22 ноября 20241911Ожидания, с которыми читатель обычно подходит к роману, формируются как минимум аннотацией. Аннотация к роману «Все, способные дышать дыхание» могла бы звучать, например, так: «…Событие это называлось “асон”, и масштаб его был таков, что внутрь него провалились без остатка и две войны (одна, как положено, кого-то с кем-то, а вторая, как уж потом водится, всех со всеми), и такое безумие природы, что в нем даже обнаружилась некоторая система, и великие переселения — а вернее, великие оседания — народов, которые до этого вовсе не считали себя народами, и много еще такого, о чем придется говорить отдельно. Все это был асон, и то, что было после асона, тоже был асон — а важны, как всегда, оказались совершенно небольшие вещи, потому что, когда происходит асон, никто не живет асоном, а живет жизнью. До асона мир делился на все, что дышит, и все, что не дышит, и после асона мир делится на все, что дышит, и все, что не дышит, — только теперь слова эти значат совсем не то, что раньше. Вот остатки отряда солдат, уцелевшего после боев на территории зоопарка, а вот “остатки” — люди, отказывающиеся эвакуироваться из покинутых населением городов, а вот человек, который пытается оказывать медицинскую помощь измученному населению, ненавидящему его лютой ненавистью, а вот “вольняшка”, которому не нужна никакая помощь, потому что асон раздает дары со свойственной любой катастрофе потусторонней щедростью, а вот маленькие сектанты, которые ходят по домам с красивыми картинками, чтобы всем все стало хорошо и понятно, и все они — ничего, живут. Дышат и живут, как-то дышат и живут». В качестве новогоднего подарка своим читателям COLTA.RU публикует отрывки из находящегося в работе романа Линор Горалик «Все, способные дышать дыхание».
Чемодан пришлось сдвинуть обратно к дивану, чтобы добраться до двери. Несколько секунд Даниэль Бартман тихо стоял перед дверью, надеясь, что посетители уйдут. Обычно все рано или поздно уходили — но дверь мелко задрожала еще раз, потом еще раз. Он открыл. Пара за дверью выглядела настолько достоверно, что казалась невероятной: черные костюмы, звонкие улыбки. Мужчина, правда, был непокорно кучеряв, зато волосы женщины были острижены и зализаны назад, как у серийного убийцы. На ее черном чулке круглая дырочка пускала ровные лучи вниз и вверх. Ноги обоих были до самых колен покрыты пылью и мелкими осколками. Пыль стояла везде, Даниэлю Бартману сам воздух показался серым, как только он открыл дверь. Было очень холодно. Эти двое начали говорить, старательно шевеля губами, заученно открывая улыбчатые рты. Даниэль Бартман вытащил из заднего кармана истертый бумажный лист, развернул его перед визитерами и почти уже опустил голову, как делал в такой ситуации всегда, — но вдруг занервничал. Перед ним был не какой-нибудь сосед-переселенец, пришедший узнать, в котором часу тут положено занимать очередь за консервами (шорох бумажки, пунцовое смущение на оплывшем мелкоочешном лице, шумное «простите», как результат — еще большее смущение — и, наконец, удивительный в своем разнообразии набор жестов, которыми люди на памяти Даниэля Бартмана пытались выразить чувство вины за попытку говорить с глухонемым). Разворачивая свою вечную бумажку, Даниэль Бартман всегда старался смотреть в сторону или вниз и сам испытывал мучительный стыд — плохо объяснимый, но хорошо понятный стыд перед чужим стыдом. Но нынешних гостей одним стыдом было не отвадить, Даниэль Бартман отлично это видел. Он поймал сломанный карандаш, болтающийся на пришпиленной к двери веревочке, прижал бумажку к проседающей крышке чемодана и нацарапал пониже прежней надписи, прорвав бумагу в двух местах:
пожалуйста, уходите
Кучерявый с наглой улыбкой записного душки, которому все сходит с рук, попытался заглянуть в двери; Зализанная, хоть и припунцовившись, наклонилась и стала гладить воздух в двадцати сантиметрах от пола, вопросительно глядя на Даниэля Бартмана. Даниэль Бартман не понял, потом понял и вдруг пришел в слепую, совершенно белую ярость, от которой кровью наливаются язык и губы, и несколько секунд стоял, просто слушая эти пульсирующие губы и этот пульсирующий язык, а потом захлопнул дверь. Он вдруг представил себе, как эти люди бредут сквозь раскуроченный асфальт со своими брошюрами, своей Библией и своей Доброй Вестью сперва к оплывшему очкарику, потом к сухой женщине, упорно отказывающейся эвакуироваться из своей висящей на уровне второго этажа чудом уцелевшей кухни, потом к голодной молодой паре с приумолкшим в последние дни младенцем — и как через пятнадцать минут два оплывших кота и высохший терьер (а у молодых, кажется, и не было никого — мыши? тараканы? — на этой мысли его слегка притошнило, как приташнивало каждый раз, когда он начинал думать о происходящем, — неважно) будут сидеть на серой от пыли и холода траве перед этими костюмированными свидетелями, и свидетели будут терпеливо переворачивать перед ними глянцевые страницы брошюр. Тут он вспомнил, что у мужчины в руках не было никаких брошюр, зато на плече прилизанной женщины болталась, некрасиво сминая рукав, огромная клеенчатая сумка, вся исполненная каких-то углов. Он догадался, что для новой целевой аудитории с ее неловкими конечностями эти ловкие люди сообразили кубики с картинками. В последние три недели много всего появилось с картинками.
Даниэль Бартман снова приставил чемодан к двери, чтобы заслонить зубастую выбоину, из которой постоянно тянуло серым, хрустящим на зубах холодом, и вернулся в свою ледяную кухню. Некоторое время Даниэль Бартман и Йонатан Кирш смотрели друг на друга. Потом Йонатан Кирш быстро опустил голову и вжался в стенку. Даниэль Бартман снова взял в руки спицу. Визит «Свидетелей Иеговы» здорово выбил его из колеи, замерзшие пальцы дрожали, кончик спицы мелко ходил вверх-вниз. Возможно, свидетели уже заходили к соседям. Возможно, соседи-то и отправили их сюда. Впрочем, нет, соседи предупредили бы их, что с Даниэлем Бартманом языками не зацепишься. И вообще, знай они — то зачем бы эта прилизанная кошка гладила воздух под своими драными коленями? Нет, они, конечно, просто обходили все уцелевшие квартиры подряд, как у них заведено. Но почему тогда Кучерявый попытался сунуть голову в дверь? Может быть, он что-то услышал? От этой мысли Даниэль Бартман вдруг почувствовал неприятную пустоту в горле. Он попытался вспомнить, куда смотрел Кучерявый — в сторону кухни? Нет, кухня справа, туалет слева. Если бы они с Прилизанной услышали хоть слово, их головы точно повернулись бы в сторону кухни. Даниэль Бартман попытался понять, что бы он испытал на этом месте — облегчение? Тут ему снова пришлось опустить спицу и постоять немного, поговорить с собой. В очередной раз сказать себе, что его обсессия — постыдная, глупая, серая, серая история: какая разница, ах, какая разница, что произошло (или не произошло) с Йонатаном Киршем? Ему никогда не было особого дела до Йонатана Кирша. Они просто жили в одной квартире, совершенно отдельно друг от друга: Даниэль Бартман — в спальне, Йонатан Кирш — в пустовавшей до этого гостиной. Даже когда начался асон (Даниэль Бартман попытался посчитать, сколько дней прошло с начала асона, и подивился тому, как остро в самом начале ощущается точная хронология катастрофы, — «пошел третий день», «в девять двадцать будет ровно неделя»; потом это ощущение начинает постепенно размываться: «девять? — нет, десять дней назад»; сейчас же надо было начинать отсчет от такого-то числа нынешнего месяца, чтобы хоть как-то сориентироваться; ну, предположим, сорок дней) — так вот, даже когда все это начало происходить, дней сорок назад, Даниэль Бартман не сразу научился делить c Йонатаном Киршем кухню — единственное помещение, которое удавалось кое-как отапливать и в котором им обоим приходилось из-за этого спать. Даниэль Бартман помешался на своем соседе по квартире, Йонатане Кирше, три — нет, четыре дня назад. В тот день (в то раннее утро) оплывший сосед, труся в убежище, проявил к глухонемому непрошеную заботу и постучал в окно Даниэля Бартмана. Соседская опека была лишней: Даниэль Бартман отлично чувствовал завывания сирен, а эта сирена и вовсе оказалась ложной, как и большинство сирен в эти дни (никто не понимал, что именно нужно улавливать, и как это улавливать, и кого об этом оповещать, и что делать, когда тебя оповещают, и вообще, и вообще). Даниэль Бартман, впрочем, никуда не бежал ни при подлинной сирене, ни при ложной. В лиловом утреннем воздухе висела тяжелая пыль. Даниэль Бартман приложил ладонь к ледяной стене, но если соседский младенец и плакал, вырванный сиреной из милосердных, млечных слюнявых снов, то делал это, видимо, совсем тихо. Даниэль Бартман решил разжечь уголь в десятилитровой канистре из-под оливок и погреться хотя бы пятнадцать минут. С муками вынув себя из-под трех одеял и пледа, он сунул ноги в холодные теплые тапки, дрожа, наклонился за углем, — и вдруг увидел краем глаза, как Йонатан Кирш, вытянув шею, быстро раскрывает и закрывает рот, глядя на очкастого соседа, понуро и шатко возвращающегося домой (без очков). Даниэль Бартман так и замер, склонившись над бумажным мешком с углем и вывернув шею. Он смотрел Йонатану Киршу в рот. Он забыл, что хотел сделать, и залез обратно в свою одеяльную нору, на секунду показавшуюся теплой. Даниэль Бартман задыхался. Он вдруг понял, что впервые с тех пор, как намертво запретил себе делать подобные вещи (в шестнадцать лет? в семнадцать лет?), он ощупывает, крутит и выворачивает пальцами свой язык, дергает себя за щеки, мнет горло, словно если бы от этого могла внезапно обнаружиться и починиться скрытая поломка: что-то бы чпокнуло, как чпокает иногда больное колено, издав звенящую, почти сладостную острую боль, — и все бы стало нормально. Даниэль Бартман с омерзением вытер пальцы о внутреннюю поверхность одеяла и посмотрел на Йонатана Кирша. Рот Йонатана Кирша был приоткрыт и неподвижен, розовый язык покоился в глубине, грудь едва заметно приподнималась и опускалась. Йонатан Кирш спал. Даниэль Бартман обругал себя, но так и не смог заснуть. Потом настало утро, Даниэль Бартман отстоял двухчасовую очередь за сублимясом на сухом и сером морозе, в очереди говорили об утренней сирене, заботливый сосед пальцем нарисовал в воздухе длинную воронку, почти упершуюся Даниэлю Бартману в пупок, потом согнул палец крючком, резко дернул на себя и вопросительно пожал плечами: мол, бог его знает, что это все такое. Даниэль Бартман отвернулся. По дороге домой ему пришло в голову жевать сублимясо сухим: так во рту все время что-то было. Это открытие поразило и осчастливило его, от сублимясной жвачки сладостно сводило усталые челюсти, он и думать забыл о Йонатане Кирше. Но вечером ему вдруг показалось, что Йонатан Кирш напевает. Он резко повернулся, едва не опрокинув на себя тарелку с супом. Йонатан Кирш сидел на своем обычном месте, приоткрыв рот, медленно чесался и смотрел, как тлела в канистре крошечная вечерняя порция угля. Он был единственным из всех знакомых Даниэля Бартмана, кто за эти сорок дней не отощал. Доев суп, Даниэль Бартман лег спать раньше обычного, но не смог ни читать (высаживая глаза вплоть до наступления полной и окончательной темноты), ни играть в «пятнадцать»: тоже обсессия — ища, чем утолять вечернюю смертную тоску, переплетенную со смертной же скукой, он раскопал в кладовке их с братом детские игры допланшетного периода; это было плохой затеей, дважды Даниэль Бартман начинал неловко, до кашля, плакать и через пятнадцать минут сдался, успев напоследок цапнуть что-то угловатое и что-то квадратное; это оказались кубик Рубика и «пятнашки»; кубик бесил его так же, как и в детстве (и брат, собиравший это адское крутилово на скорость, тоже бесил его в такие моменты), однако в «пятнашки» Даниэль Бартман стал играть по семь-восемь часов в день, погружаясь в чпокающее механическое бездумие со сладостным отвращением к себе. «Пятнашки» валялись на полу рядом с матрасом, а Даниэль Бартман лежал, повернувшись к Йонатану Киршу спиной, и уговаривал себя не думать про Йонатана Кирша. Сквозь тонкий, рваный сон он пытался припомнить, всегда ли Йонатан Кирш так открывал рот, когда смотрел в окно, всегда ли он так двигал языком, когда кто-нибудь стучал в дверь, всегда ли его горло ни с того ни с сего начинало ходить вверх и вниз. К утру Даниэль Бартман смирился с тем, что его жизнь поглощена мыслями о Йонатане Кирше. Но что же, что же, что же в таком случае должен делать Даниэль Бартман?
Даниэль Бартман пришел к решению. Впервые с тех пор, как были подъедены так небрежно хранившиеся в доме мирные продукты, он поднялся со своего матраса, не думая о еде. В помещении, раньше служившем ему мастерской, а теперь застывшем от холода, он пересмотрел и перещупал карандаши, шила, маленькие и большие монтажные ножи, острые металлические транспортиры — и всем остался недоволен. Он внутренне дрожал от решимости, но не мог сосредоточиться до конца ни на одной мысли. Он вспомнил про пахнущий тленом рыхлый пакет, шлепнувший его по лицу, когда он копался в кладовке: путаные остатки маминого вязания, клубки, мятые ученические бумажки с расчетами, расползающиеся недовязки и лаокоонический ком спиц, соединенных жесткими лесками и перехваченных кое-где канцелярскими резинками в отчаянной маминой попытке призвать их к порядку. Спица показалась Даниэлю Бартману ровно тем, что нужно. В кухне, пропахшей консервным супом (все варили консервный суп: консервы из пайка вываливались одним чохом в воду, варились или, если не хватало электричества, просто размешивались), спал Йонатан Кирш. Даниэль Бартман подошел к нему и ткнул его спицей в плечо. Йонатан Кирш дернулся и испуганно распахнул глаза, его рот открылся, горло прыгнуло вверх и вниз. Даниэль Бартман не смог ничего понять и поэтому снова ткнул Йонатана Кирша спицей, на этот раз попав в грудь. Йонатан Кирш вжался в стену, испуганно дыша. Даниэль Бартман ткнул еще раз, пристально глядя на Йонатана Кирша, на его рот и горло. Если Йонатан Кирш и издал хоть какой-нибудь звук, Даниэль Бартман не смог это определить. Он протянул руку и положил ладонь на горло Йонатана Кирша. Видимо, Йонатан Кирш был напуган происходящим до обмирания, потому что даже не попытался вырваться, а только судорожно повел головой и замер, скосив глаза, пытаясь разглядеть сжавшиеся на его горле чужие пальцы. Даниэль Бартман сильно ткнул Йонатана Кирша спицей в бок. Горло Йонатана Кирша дернулось, но Даниэль Бартман готов был поручиться, что ничего членораздельного из этого горла не вырвалось. На секунду у Даниэля Бартмана мелькнула мысль написать на бумажке: «Признавайся!» — но ее нелепость была совершенно очевидной. Даниэль Бартман продолжал сжимать горло Йонатана Кирша и тыкать спицей, в отчаянии понимая, что этот метод ни к чему не ведет, что ничего не получается, а если и получится, то не так, а как — совершенно неясно. Тут произошел инцидент со «Свидетелями Иеговы», и когда Даниэль Бартман вернулся в свою ледяную кухню, они с Йонатаном Киршем некоторое время смотрели друг на друга, а потом Йонатан Кирш быстро опустил голову и вжался в стенку. Даниэль Бартман снова взял в руки спицу. Визит «Свидетелей Иеговы» здорово выбил его из колеи, замерзшие пальцы дрожали, кончик спицы мелко ходил вверх-вниз. Он бросил спицу на стол, вернулся в мастерскую и выудил из ящика древний диктофон. Бодренько насвистывая и испытывая отвращение к очевидности собственных уловок, Даниэль Бартман взял на кухне фонарик и сделал вид, что идет в кладовку искать — ннну, ннну-у-у-у-у, кухонное полотенце. На самом деле он быстро, на цыпочках, чтобы не услышал Йонатан Кирш, свернул в мастерскую и там, стараясь не производить лишних колебаний воздуха, медленно-медленно переставил батарейки из фонарика в диктофон, после чего вернулся, забыв о полотенце, вспомнил о полотенце, проклял себя и вернулся с полотенцем. Притворно смахнув полотенцем невидимые крошки с обеденного стола, он сунул полотенце в угол, подложив под него включенный диктофон. Окна слабо и ритмично дрожали: фургон, в котором до асона разъезжал мороженщик, теперь через день возил по району солдат и армейских волонтеров с консервами, и приторная мелодия, полная щелчков и переливов, как музыкальная шкатулка, по-прежнему будила в здешних упрямых обитателях неуместный павловский рефлекс. Все еще насвистывая и тошнясь самим собой, Даниэль Бартман нарочито беспечной походкой вышел за консервами. Молодой муж отоваривал консервную карточку, ежесекундно оглядываясь на окна их маленького домика со стесанными бурей углами (серая консервная баночка с тремя серыми килечками, плавающими в холодной пустоте). Оплывший сосед испуганно смотрел на молча прохаживающихся вдоль очереди ничейных котов — один пыльно-серый, другой бывший белый, теперь тоже пыльно-серый. Его собственный терьер с неприятным оскалом, похожим на оскал кучерявого Свидетеля Непроизносимого Имени, — тоже записной лапочка — торопливо говорил что-то насупленному сегену, упершись лапами в камуфлированное бедро, и сеген из всех сил боролся с желанием политкорректно погладить бойкого бадшабку [*] по пыльной мохнатой голове. Даниэлю Бартману полагались банка нута и банка тунца, по карточке Йонатана Кирша солдат с каменным лицом выдал крошечный пакетик манной крупы. Крупу солдат отдал Даниэлю Бартману не сразу, помедлил и посмотрел на Даниэля Бартмана со значением. Бывали случаи, когда. Ничего личного, но некоторые. Даниэль Бартман сделал возмущенное лицо. Солдат отдал ему пакетик. Даниэль Бартман порадовался, что не может спросить солдата — сам-то не голодный, нет? Диалог этот привычно состоялся у Даниэля Бартмана в голове, и Даниэль Бартман вышел из него победителем, а пристыженный солдат в голове Даниэля Бартмана уронил свою каменную маску и растерянно смотрел ему вслед, пока Даниэль Бартман нес домой свои консервы и демонстративно отставленный в сторону манный пакетик. Он вдруг почувствовал, как страшно, до головокружения, проголодался, и почти побежал, перескакивая через вздыбленные куски асфальта. Он так хотел есть, что не сразу даже выкрал диктофон из-под полотенца (хотя заранее знал, что там пусто, — но терпел, пока не вывалил консервы в трехлитровую кастрюлю и не разболтал их в холодной воде. Запах шел головокружительный). В мастерской он сунул обе руки под диванную подушку, одной включил диктофон, а другую положил на динамик. Ровный шорох, мелкая дрожь — если даже Йонатан Кирш и сказал что-нибудь в его отсутствие, об этом нельзя было узнать таким способом. Даниэль Бартман вдруг понял, что не может исключить некоторого издевательства со стороны Йонатана Кирша, — в конце концов, их взаимное безразличие на протяжение полутора лет вполне могло казаться безразличием только ему, Даниэлю Бартману. Вдруг он понял, что ничего не знает об отношении к себе Йонатана Кирша — и вообще ни разу об этом не задумался.
Он попытался успокоиться, чтобы съесть тарелку своего ледяного супа медленно, но не смог и заглотил последние две ложки стоя, капая супом на стол. У него появилась идея. Электричество должны были дать через двадцать минут. Подтерев пальцем капли и смакуя их на ходу, он сбегал в мастерскую, вытащил из обвязанной резинкой пачки синий толстый маркер и написал на листе пыльной акварельной бумаги: «Это Даниэль Бартман. Квартира 3. Приходите после электричества на…» — тут он едва не написал «чай», но вместо этого добавил: «суп». Тут он опять растерялся и занервничал, пытаясь решить, кому отнести записку. Оплывший сосед, проявлявший некоторую заботу о Даниэле Бартмане, вызывал у него странное отвращение: что этому человеку было делать здесь, откуда он прибрел, тряся своими подбородками, зачем осел в мертвом районе среди отказавшихся от эвакуации ошметков вроде Даниэля Бартмана, и Йонатана Кирша, и сухой женщины с кошками, и прозрачной пары с молчаливым младенцем? После эвакуации Даниэль Бартман стал испытывать отвращение не только к себе, но и ко всем оставшимся: он был твердо уверен, что их причины держаться бледными когтями за свое порушенное и вымороженное гнездо (к вящей ненависти солдат, вынужденных таскать по району консервы и батарейки и производить перепись живых) были гадкими, волглыми, стыдными. Что было спрятано в кухне у сушеной старухи, которая (Даниэль Бартман прочел это по губам разъяренного фельдшера, пока ждал, чтобы на лоб наложили шов) не позволила никому переступить порог и заставила вправлять ей сломанную ногу на узкой, забитой мусором лестничной клетке? Труп мужа в допотопной выварке времен польского галута? Десятилитровая канистра из-под оливок с его обугленными руками? Чан с головой? Бледная пара проводила сатанистские обряды со своим истерзанным младенцем, не иначе, а прикочевавший из ниоткуда лучезарный жирдяй теперь спал в комнате, принадлежавшей ранее двум шестилетним близняшкам, и небось нюхал их маленькие полосатые грязные трусы. Сам Даниэль Бартман забился во время эвакуации в мастерскую. Эвакуация означала людей, бараки, людей, людей, попытки заговорить с ним, попытки заговорить с ним, попытки заговорить с ним. Ему и так пришлось десять, двадцать, пятнадцать раз совать в нос солдатам, потом офицерам, потом ласковым камуфлированным бабенкам из сляпанной на скорую руку Службы релокации населения свои мятые записки, пока одна из этих бабенок не попыталась с улыбкой детсадовской воспитательницы хватать его за руки. Тогда он вырвался и нацарапал на листе бумаги иголкой штангенциркуля: НЕТ!!!!!!!!!!!!!!!! — и его оставили в покое. Что же до Йонатана Кирша, то каждая новая буша-ве-хирпа вызывала у него, насколько Даниэль Бартман мог судить, одну и ту же реакцию: он цепенел и, закрыв глаза, раскачивался влево-вправо, пока воздух завывал сиренами, а когда сирены замолкали — открывал глаза и продолжал раскачиваться, старая желто-синяя неваляшка с покрытыми пылью перьями. Когда Даниэль Бартман шел домой с новым свитером в пакете (два года назад?) — шел, как всегда, опустив голову (и считая пуговицы, лежащие на земле, это был его способ ничего не видеть, каждый год счет обнулялся, в день перед асоном он увидел тридцать седьмую), — справа и немного впереди возникла какая-то яркая штука, такая яркая, что Даниэль Бартман, вопреки своим правилам, остановился и повернул голову. Йонатан Кирш сидел с намертво закрытыми глазами, твердый и неподвижный, если не считать раскачиваний вправо-влево. Вокруг были люди, машины, воздух, запахи, и Йонатан Кирш показался Даниэлю Бартману воплощением ужаса перед всем этим, невыносимым. Даниэль Бартман поднял глаза. Рядом с клеткой Йонатана Кирша стоял круглый человек с лицом школьного учителя; на груди у него была табличка «Я глухонемой». Даниэль Бартман молча взял огромную, тяжелую клетку, в которой сидел Йонатан Кирш, за ручку и попытался поднять. Человек с табличкой вынул из нагрудного кармана куртки блокнотик в клеточку — первые страницы потрепанные, следующие поновей, на самой новой было написано катящимся ровненьким почерком: «Уезжаю продаю недорого. 17 л., м., говорящий (?)». Даниэль Бартман снова потянул за ручку тяжелой клетки, запрыгал на цепочке болтающийся внутри колокольчик, кусок яблока, всунутый между прутьями клетки, выскочил и упал на асфальт. Даниэль Бартман попытался его поднять, круглый человек засуетился, оттолкнул яблоко ногой, успокаивающе замахал руками, написал на очередной странице блокнотика какую-то цифру. Даниэль Бартман снова потянул за ручку и поднял клетку, но от тяжести у него немедленно заболели пальцы, и он поставил клетку обратно. Круглый человек засуетился, но потом посмотрел на Даниэля Бартмана, поджал губы, вздохнул и начал совать Даниэлю Бартману тяжелый целлофановый пакет с какими-то причиндалами, кормом, маленькой резиновой уткой, изрядно побитой клювом. Даниэль Бартман закрыл глаза. Круглый человек отстал, положил пакет на клетку и сделал пару шагов в сторону. Даниэль Бартман поднял клетку с Йонатаном Киршем и понес. С тех пор они с Йонатаном Киршем не общались. Йонатан Кирш жил в пустой маминой спальне. Утром Даниэль Бартман сыпал корм, менял воду и засовывал между прутьями кусок яблока. Один раз он надел хозяйственные перчатки и вымыл с мылом резиновую утку, которая стала выглядеть мерзко. Когда начался асон и нельзя было найти яблоки, он стал совать вместо яблока кусок картошки, которую Йонатан Кирш не замечал. Один раз он сунул кусок пайкового лука, и Йонатан Кирш вполне им заинтересовался, но лук пах, и через час Даниэль Бартман его выкинул. Когда бабенки из СРН с их раскачивающимися сиськами, и раскачивающимися автоматами, и серыми от пыли волосами обследовали его квартиру на предмет безопасности, он надеялся, что Йонатана Кирша заберут. Но вместо этого Йонатана Кирша записали, поставили на довольствие и теперь выдавали паек, сопровождая пакетик с крупой подозрительными взглядами в его, Даниэля Бартмана, адрес. Размышляя о том, кому отнести записку, Даниэль Бартман вдруг подумал, что если бы Йонатан Кирш сказал бабенкам хоть слово, его бы наверняка забрали, но он, конечно, окаменел и сидел как вкопанный. Впрочем, из этого тоже нельзя было делать никаких выводов. Даниэль Бартман отодвинул чемодан и пошел к сухой женщине через дорогу. Ему не хотелось подниматься, поэтому он встал под ее накренившейся парящей кухней и принялся стучать камнем по куску железной арматуры, торчащей из бетона. Арматура вибрировала, кости Даниэля Бартмана гудели, кошки сухой женщины, раскрыв крошечные острые пасти, глядели на него из глубокой расщелины в стене. Наконец старуха появилась у окна. Только тут Даниэль Бартман вспомнил про сломанную ногу и про то, что паек для нее клали в спущенное на длинном кабеле от телевизора ведро. Не объясняясь, Даниэль Бартман развернулся и пошел к оплывшему соседу, улыбчиво попытавшемуся заманить его внутрь и принявшему приглашение на суп с дряблыми поклонами и омерзительными потираниями рук.
За домом Даниэль Бартман нарвал оливковых листьев. До электричества оставалось минут пять. Давали его минут на двадцать-тридцать — слабенькое, мерцающее, включить два прибора сразу было невозможно. Даниэль Бартман успевал обычно чуть-чуть зарядить макбук, вскипятить чайник и залить кипяток в один термос, а подваренный суп — в другой. Один раз он подумал запустить стиральную машинку и потом в темноте выгребал из нее налитые мыльные тряпки, промок сам и намочил пол. Сейчас он вошел на кухню — и люстра вдруг вспыхнула, как в плохом спектакле. Он поспешил выключить ее и метнулся к плитке, плюхнул на нее кастрюлю с супом, сглотнул слюну и скорбно подумал, что порция толстяка означает для него самого, и без того вечно голодного, пробуждение без завтрака (иногда он представлял себе эвакуацию как место, где всегда кормят, как огромный столовый барак, в торце которого стоит сказочный кашевый горшок, и этот горшок все варит, и варит, и варит под сияющими белыми лампами). Кормушка Йонатана Кирша была пуста, сам он смотрел на Даниэля Бартмана черным недоверчивым взглядом. Даниэль Бартман взялся за пакетик с манкой и вдруг принял решение. Демонстративно, как уездный фокусник, он надорвал пакетик, глядя в глаза Йонатану Киршу. Йонатан Кирш подался вперед. Даниэль Бартман медленно дал тонкой струе манки политься в свою ладонь. Горло Йонатана Кирша прыгнуло и опустилось. Тогда Даниэль Бартман резким движением высыпал всю манку в слабо булькающий суп. Йонатан Кирш взмахнул крыльями и открыл рот. На секунду Даниэлю Бартману показалось, что вот-вот все станет ясно. Йонатан Кирш медленно закрыл рот и опустил крылья. Несколько секунд он смотрел на густой пар кипящего консервного супа, а потом закрыл глаза. Даниэль Бартман ощутил слабую тошноту и сказал себе, что это от голода. Оранжевая лампочка на плитке погасла. Электричество кончилось. Даниэль Бартман не успел вскипятить воду, а делать это на углях было рискованно и мучительно. Он вынул из кармана оливковые листья и бросил их вместо термоса в клетку Йонатана Кирша. Двумя руками он взял клетку, рывком поднял ее и перетащил на стол, потом отыскал пачку ханукальных свечей и старую ханукию и сделал на столе красоту. За дверью уже явно переминался с одной слоновьей ноги на другую оплывший сосед, мучился этической дилеммой: хорошо ли стучать в дверь глухонемого, не издевка ли это, упаси господи? Даниэль Бартман был уверен, что все извращенцы очень вежливые, услужливые люди. Он впустил соседа и ловко отступил перед натиском взмахов и полупоклонов, повернувшись ровно так, чтобы сосед налетел на чемодан, и немножко насладился его неловкостью. На кухне он усадил толстяка прямо перед Йонатаном Киршем. Толстяк, считавший себя обязанным все время находиться в поле зрения глухонемого, порывался жестами выразить восхищение перед сервировкой, с уважительным видом пощупал дешевую алюминиевую ханукию и вознамерился помочь с разливанием супа по тарелкам, но Даниэль Бартман твердо вернул его на место за столом. О, это вечное чувство неловкого молчания у человека, оказавшегося вне поля зрения глухонемого. О, этот вонючий и сладостный консервный суп. О, пустая кормушка Йонатана Кирша, его прыгающее горло, о, манка, разваренная манка, о, вороватые глаза соседа, который все, все понял с самой первой ложки, — похвалите же суп, мой милый Большой Брат — нет, не поворачивается язык, и поэтому сосед делает какое-то эдакое лицо, эдакое лицо ценителя ложек, разглядывая ложку, ценителя фарфора — разглядывая печатные узоры на пластиковой тарелке. Даниэль Бартман очень внимательно смотрит на соседа, он готов жестоко предложить измученному отсутствием разговора толстяку вторую тарелку, но Йонатан Кирш сидит, закрыв глаза, открывая и раскрывая рот, — и если бы он произнес хоть слово, толстяк, конечно же, уцепился бы за это слово. Даниэлю Бартману нет смысла тратить свой садистический суп дальше. Как только толстяк заканчивает шкрябать ложкой о дно тарелки, Даниэль Бартман пишет на этикетке манного пакетика: «Спасибо. До свидания» — и медленно, уворачиваясь от второго, третьего и пятого рукопожатия, выдавливает склизкого, как ком манки, соседа за дверь, и грохает на пол чемодан с чувством человека, строящего последнюю баррикаду, и сам садится на пол, приваливается к чемодану спиной и снимает узкие ботинки. Он вжимается головой в стену, разделяющую прихожую и кухню, и чувствует мелкое шк-шк голодным клювом по деревянной задней стене клетки, шк-шк др-р-р. Пальцы у Даниэля Бартмана вдруг опять мокрые, он быстро вытаскивает их изо рта и вытирает о горло, язык болит, он держит пальцы на собственном горле и говорит: «Ыыыыыых, ыыыыых, ыыыыыых». Это надо немедленно прекратить, думает Даниэль Бартман и встает, ноги у него замерзли до бесчувствия, ледяной мраморный пол становится ледянее, потому что из пробоины в двери сквозит, и чемодан ничем не помогает, чемодан дрожит от ветра и ударяется об дверь, и ощущение от этого такое, как будто кто-то лезет, стучится войти. Даниэль Бартман дошел до кухни, лизнул пальцы и задушил ими последнюю ледащую свечку. Зажав в зубах фонарик с поразительно живучими, как выяснилось, батарейками, которые Даниэль Бартман все равно запрещал себе тратить попусту, он взял нож и вилку, зачем-то присервированные рядом с супными тарелками, и попытался открыть Йонатану Киршу рот. Кончик ножа он втиснул в зазор между черными острыми скобками клюва, а зубцом вилки уцепился за верхнюю челюсть и потянул. Йонатан Кирш застонал и слабо, жалобно задрожал шеей. Зубы Даниэля Бартмана мелко бились о фонарик, фонарик прыгал, Даниэль Бартман мигал и задыхался — но вот он был, язык: короткий, розовый, похожий на толстый твердый пенис. Йонатан Кирш слабо хлопал Даниэля Бартмана по лицу и мотал головой, зубец вилки соскользнул и едва не ударил Даниэля Бартмана в глаз, черный клюв захлопнулся. Даниэль Бартман сел на стул и почувствовал, как в воздухе нарастает очередная сирена, и понял, что даже не знает, где находится убежище. Он ждал, что оплывший сосед постучит ему в окно, но сосед не постучал, и Даниэль Бартман догадался, что больше не увидит этого странного, несчастного, заискивающего человека, не нюхающего никакие трусы, покинутого своим злым и продажным терьером — «о, заберите же, заберите меня туда, где вечная каша, и аварийные лампы, и эвакуированные породистые сучки, такие одинокие после потери своих хозяев». Даниэль Бартман заглянул в канистру из-под оливок и на глаз прикинул количество угля в последнем бумажном мешке, оставшемся от предыдущей раздачи, и увидел, что это хорошо, и похвалил себя. Потом он осмотрел стоящую на полке большую кастрюлю, а потом рывком взял клетку с Йонатаном Киршем на грудь и понес в прихожую. Он вынул Йонатана Кирша из клетки, и прикосновение холодных кожистых ног было отвратительно ему. Он посадил Йонатана Кирша на дно чемодана, и Йонатан Кирш закрыл глаза, сжался и качнулся влево-вправо. Даниэль Бартман закрыл чемодан на молнию и положил на него ладонь. Чемодан молчал. Даниэль Бартман открыл дверь и прямо в носках вышел на ледяную темную улицу. Пуговица, оброненная не то соседом, не то зализанной бабой и ее спутником, блеснула среди серой, черной травы. Даниэль Бартман перестал считать пуговицы на следующий день после асона, потому что везде были пуговицы, и туфли, и обломки очков, и маленькие кукольные тарелочки, и боже мой. Даниэль Бартман проходит десять шагов, ставит чемодан туда, где раньше была клумба, и возвращается домой. В соседнем маленьком доме прозрачная молодая женщина, третьи сутки лежащая лицом к стене посреди невыносимой, сдавливающей голову тишины, слышит, как два кота в кустах перестают стучать раскрашенными кубиками, делают несколько быстрых шагов, начинают переговариваться.
[*] Искаженное בדשאב״א, сокр. «Обладатель Речи, Не Являющийся Человеком» (ивр.)
Шестая-бет (без слов): Капец. Капец. Капец. Сорок Третий (без слов): Ну ты что. Ну ты что. Ну все. Ну все. Шестая-бет (без слов): Уже приходили же. После сна приходили. Просто смотрели. Еды нет, и уже приходили. Не кормить. Потом опять сплю — еды нет. Значит, всё. Опять придут — и всё. Сорок Третий (без слов): Ну что ты. Ну что ты. Вон пожуй. Вон что-то пахнет там, за тетрадками, пожуй. Шестая-бет (без слов): Там нечего. Что пожуй? Что пожуй? Приходили и не кормили. Значит, всё. Значит, приходили смотреть. Придут еще — и всё. Прамама рассказывала: приходят — и всё, берут — и всё. Унесут — и палкой. Сорок Третий в сотый раз пытается раскопать мусор, в который превратилась кормушка, и действительно находит что-то коричневое. Сорок Третий осторожно заслоняет это что-то от Шестой-бет, тихо жует. Сорок Третий (без слов): Ну перестань. Ну что палкой, нет, зачем, почему палкой, уносят — и что-то дальше. Шестая-бет (без слов): Дальше палкой. Сорок Третий медленно жует что-то подвядшее, подгорелое в углу вольера, среди разнесенных взрывом фанерных щепок. Шестая-бет тоже медленно подскакивает, жует без аппетита. В облицованной кафелем большой комнате, где раньше стояли вольеры, кроме них, никого нет. Шестая-бет (без слов): Ты скажи им. Ты скажи им: нет! Не надо палкой! Надо кормить, не надо палкой! Сорок Третий (без слов): Я скажи? Я не пробовал никогда. Я слов не знаю. Все было хорошо, я спать хочу, я не пробовал. Шестая-бет (без слов): Ты скажи! Ты большой, скажи. Я маленькая, скажи им — я маленькая. Сорок Третий (без слов): Я не знаю. Я не пробовал. Шестая-бет (без слов): Давай. Давай пробуй. Сорок Третий беззвучно открывает и закрывает рот, неловко, как если бы в скулах стояли чужие шарниры. Шумно дышит. Изо рта падает кусочек мелкой жеванины. Шестая-бет замечает это, но не проявляет к жеванине никакого интереса. Сорок Третий (без слов): Не могу. Странно. Где глотать — там странно получается, как будто торчит. Шестая-бет (без слов): Ты большой! Ты большой! Сорок Третий (без слов, слезливо): Нет, ты! Шестая-бет (без слов): Ты большой! Говори: «Не надо!» Говори: «Не надо! Надо кормить!» Сорок Третий открывает и закрывает рот, дышит. Сорок Третий (без слов): Я испорчу. Нет? Я плохо скажу. Нет? Нет, я скажу так: «Не палкой!» Так? «Не палкой!» Шестая-бет запрыгивает в неловко растопыренное, вывернутое взрывом лаборантское кресло, встает на задние лапы, смотрит в сетчатое окно. Шестая-бет (без слов): Ай! Ай! |
Артман (словами): У нас с Мири была крыса, я ее усыплял. Она заболела, я колол ей, чтобы усыпить. Мне до сих пор — ну, короче. Факельман (словами): То было свое. Та жила у тебя, ты был к ней привязан. Это не одно и то же. Ты же рыбу ловил? Артман (словами): Ну когда-то, до всего. Сейчас вообще не понимаю, сейчас вообще ловят? Факельман (словами): Да еще как ловят, кам он. Есть надо, от туны всех тошнит уже. Ну и рыбы молчат, как… Артман (словами): Фак, как эта шутка задрала. Факельман (словами): Да меня много что задрало. Задрало, кибинимат, искать жратву на всех. Почему не посменно? Я не понимаю, почему мы отвечаем за жратву? Артман (словами): Сам сказал про кроликов. Факельман (словами): Я сказал вчера, а назначили нас вчера утром. Тебя понятно почему, тебе на все класть, а я, блин, ссу. Артман (словами): Мне не класть, я просто не ссу, как хрен чо. Фак, я стрелял в людей, ты стрелял в людей. Да, на съедобных кроликов мне, извини, класть. Я тебе утром еще сказал: давай сейчас, и всё. Нет, «посмотрим и доложим». Ой, девочка, сюсюсю, дядя доктор только посмотрит! Факельман (словами): И-нннах. Артман (словами): Сам и-ннннах. Сам чо рассказывал про кроликов? Говорил — мерзкие твари, жрут и срут. Факельман (словами): То до всего было. И я не убивал, мама убивала, я кормил и выносил их срач вонючий. Мэшэк — это другое. Там они другое. Артман (словами): Так и это мэшэк. Это же запасник, они еда. Факельман (словами): В запаснике не еда, в запаснике замена. Умер в детском зоопарке кролик — из запасника берут замену. Еда — на кормовой базе. Артман (словами): А эти что? Факельман (словами): Кормовая база. Артман (словами): Ну. Факельман (словами): Блин, я не ссу, но блин, мы сейчас заходим, а они такие, ну, словами. Артман (словами): Фак, так и люди словами, ты в армии три года. Факельман (словами): Не гони, ты стрелял в кого-то, кто с тобой словами? Артман (словами): Кам он, это же не люди, они как были тупые, так и тупые, ты же знаешь, они же не поумнели, а… Факельман (словами): Они не поумнели, они просто заговорили. Не лечи меня, а? Артман (словами): Я не этого ссу. Я ссу, что мы сейчас дверь откроем, а они вжик — и умотали. С утра все поняли и стоят такие ждут. Факельман (словами): Они же тупые, нет? Артман перекладывает автомат на другое плечо, становится у Факельмана за спиной в позе низко склонившегося вратаря, раскидывает руки. Артман (словами): Поехали. |
Факельман осторожно, присев на корточки и растопырив руки, коленом толкает дверь кормовой базы. Дверь медленно открывается.
Сорок Третий (словами, громко, визгливо): Ай! Ай!
Артмана рвет.
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиПроект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым
22 ноября 20241911Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах
14 октября 20249744Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается
20 августа 202416399Социолог Анна Лемиаль поговорила с поэтом Павлом Арсеньевым о поломках в коммуникации между «уехавшими» и «оставшимися», о кризисе речи и о том, зачем людям нужно слово «релокация»
9 августа 202417070Быть в России? Жить в эмиграции? Журналист Владимир Шведов нашел для себя третий путь
15 июля 202419786Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым
6 июля 202420613Философ, не покидавшая Россию с начала войны, поделилась с редакцией своим дневником за эти годы. На условиях анонимности
18 июня 202425712Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова
7 июня 202425887Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»
21 мая 202427222