23 декабря 2016ОбществоВспомнить все
236

Смерть постсоветского проекта. Часть 3. Между Брежневым и старухой Шапокляк

Кирилл Кобрин о парадоксах того, что такое «русское» и почему оно таким больше не будет: от юной Аллы Пугачевой до старых политических стратегий в духе старухи Шапокляк

текст: Кирилл Кобрин
Detailed_picture 

Мы завершаем публикацию проекта Кирилла Кобрина о смерти постсоветского, каким мы его знаем, впервые появившегося на страницах OpenDemocracy Russia.

В первой части проекта речь идет о том, как ленинская идеология разрушалась в СССР — и что пришло ей на смену. Во второй — об эгоизме как основе постсоветского, прикрывавшемся ностальгией по романтизированному СССР. В третьей — о том, как реагируют на советское наследие культура России и ее внешняя политика.

Из жизни ностальгантов

В СССР создавали «советскую многонациональную культуру». В постсоветской России, как и в других бывших советских республиках, стали делать культуру национальную.

Эксперимент с созданием национальных культур где-то получился, где-то нет, но, думаю, только в России предприятие увенчалось полным успехом. Остается выяснить, что же имеется в виду под «национальным» и что такое в данном случае «успех».

Я уже поминал выше Ленина и его идеи — ведь, говоря о «постсоветском», невозможно уйти от человека, который являлся создателем «советского». Обсуждая идеологические и социальные аспекты «постсоветского проекта», мы уже отметили, что «пост-» в этих случаях значило «анти-», пусть и замаскированное под преемственность по отношению к предыдущему периоду. В сюжете о культуре эти отношения выглядят сложнее.

В одной из самых знаменитых работ Ленина — статье «Критические заметки по национальному вопросу» (1913) есть формулировка, до боли знакомая всем, чье детство, юность и даже часть взрослой жизни пришлась на советский период. Вот она: «Есть две нации в каждой современной нации — скажем мы всем национал-социалам. Есть две национальные культуры в каждой национальной культуре. Есть великорусская культура Пуришкевичей, Гучковых и Струве — но есть также великорусская культура, характеризуемая именами Чернышевского и Плеханова».

Если сдуть с этого высказывания пыль — и забыть о том, что им ментально изнасиловали не одно поколение советских людей, — то содержание его представляет исключительный интерес. На первом — поверхностном, банальном — уровне Ленин делит национальную культуру на «культуру господствующих классов» (черносотенец Владимир Пуришкевич, октябрист Александр Гучков, бывший марксист Петр Струве) и «демократическую культуру» (демократический революционер Николай Чернышевский и марксистский теоретик Георгий Плеханов). Здесь интересно, что «культура господствующих классов» берется как целое, без учета глубокой политической пропасти между, скажем, Пуришкевичем и Струве. Здесь Ленин проявил удивительную прозорливость, будто заранее зная, что второй к концу жизни перейдет на ультрамонархические позиции, характерные для первого (хотя и без открытого черносотенства).

Поп-культура есть маркер национальной идентичности и даже национализма.

Итак, «две национальные культуры» — недемократическая культура господствующих классов и демократическая — угнетенных сословий. Это противопоставление «снимает» все остальные, в том числе и пару «высокая культура — народная (низкая) культура». Кстати говоря, «народная культура», столь красочно описанная Бахтиным, никакого отношения к ленинской формулировке не имеет — ни Чернышевский, ни Плеханов к ней не принадлежат. По сути, в ленинской работе даны две разновидности именно «высокой культуры» — культуры образованных людей, читающих, пишущих, рефлексирующих с помощью традиционных для этого социального слоя инструментов. Просто одна из них транслирует народу неправильные ценности и мировоззрение, а другая — правильные.

Именно на этих основаниях первоначально строилась советская культура — важно было не «кто», а «за что» выступает. Программа культурной революции, выдвинутая Лениным после революции и Гражданской войны, предполагала расширение «культурного слоя» страны до размеров всего населения. Всеобщая грамотность была прежде всего нацелена на то, чтобы охватить неграмотных коммунистической пропагандой. Идеальная картинка: крестьянин, разворачивающий на досуге газету «Правда». Оттого и кино было «важнейшим из искусств», и распространением радио занимались знатные большевики. «Культура» есть массовый инструмент пропаганды и самостоятельной ценности не имеет — таков ленинский завет грядущим поколениям.

После Ленина этот подход был трансформирован — причем в реакционную, романтическую сторону. Прежде всего, в «культуру» вернулось «национальное» — оно содержалось в строгих рамках, должно было служить конечной цели, но все-таки допускалось и поддерживалось. На место ленинского образа моногенной, интернациональной советской культуры встал другой — образ лоскутного одеяла, пошитого из разноцветных национальных кусочков. «Советское» как самостоятельное «содержание» исчезло, став рамками, горизонтом, целью, идеологической интенцией. А на узоре этого лоскутного одеяла выделялась одна национальная культура, взятая как таковая, — русская. Она была в центре, определяя расположение остальных элементов.

Если все-таки вернуться к паре «высокая культура — низкая, популярная культура», то в позднем СССР она выглядела так, что первый элемент этой пары был чисто «национальным», а второй — «интернациональным», собственно «советским».

Классическая литература и классическая музыка, «серьезный» театр и изобразительное искусство — все это получило невероятно высокий статус, навсегда будучи замурованным в «наследии». Классика — не только то, что мертво, но и то, что сделано внутри национальной культуры (русской, украинской, грузинской — неважно). Другое дело — если исходить из того, что русский народ — «старший брат», то и его национальная высокая культура была выше, главнее остальных. Перед нами самый решительный отказ от ленинской культурной концепции, гораздо более серьезный, нежели даже в сфере экономики или социальной.

Если «классика» — это то, что мертво и находится на недосягаемой эстетической и моральной высоте, то «поп-культура» в СССР была как раз живой и интернациональной. Именно она и создала тот образ «советского», по которому ностальгируют сегодня жители постсоветского пространства. Они вздыхают не по условному советскому «Эрмитажу», или «Большому театру», или академическим собраниям сочинений Достоевского и Толстого, нет — им хочется вернуться в мир «Иронии судьбы», «Мимино», ВИА «Самоцветы» и юной Аллы Пугачевой.

Именно в этой сфере советский интернационализм работал лучше всего, смешивая все со всем — молдавскую певицу с Украины с ленинградским кинорежиссером, грузинскую песню с интерьером московского ресторана. В этой сфере все были равны, дружба народов процветала — и по-другому быть не могло, ибо поп-культура должна претендовать на универсальность, иначе это не «популярная культура». Ненависть и презрение «русских патриотов» советского времени к «эстраде» и прочим проявлениям распущенности — реакция на живую жизнь хранителей трупа «великой русской культуры». Удивительно, что эти люди не понимали, что их «великую культуру» как особую и высокую ценность придумал Сталин в столетнюю годовщину убийства Пушкина, в зловещем 1937-м.

Советская поп-культура — в качестве главных опор национальной идентификации — себя исчерпывает. Тем более что эксплуатация месторождений позднесоветской культуры производится в России столь же варварским способом, как и эксплуатация недр.

Наконец в 1991-м это все кончилось, и начался совсем другой период. Девяностые, особенно их первая половина, стали временем исключительно интересного эксперимента, когда на смену одному типу культуры — довольно сложному, иерархизированному, находящемуся под строгим контролем — пришел совсем другой: децентрализованный, ориентированный на чистую прибыль и, главное, чужой.

Западная поп-культура, выросшая из определенного общественно-политического и социокультурного контекста, манила советского человека, как что-то далекое и слабо достижимое. Она воплощала в себе его тайные мечты о настоящем стиле, настоящей красоте, настоящей открытой сексуальности. В качестве смутного объекта вожделения, данная только на плохих фотографиях в идеологически выдержанной книге Александра Кукаркина «Буржуазная массовая культура» да в песнях, романах и фильмах, прорвавшихся сквозь железный занавес, она была прекрасна. Но когда она пришла на земли бывшего СССР и по-хозяйски там расположилась, образ ее изменился. Эта культура апеллировала к общему, универсальному, массовому человеку. А постсоветский человек вдруг остро почувствовал в себе недостаток чего-то особенного. Постсоветский человек захотел идентифицировать себя посредством культуры — и чтение «Войны и мира» или прослушивание Прокофьева здесь не помогало. Так что потребовалось создать свою собственную поп-культуру, национальную.

Прежде всего, в этом нет никакой экзотики: подобное давно уже произошло в Индии, Японии, чуть позже — в Китае. Собственно, и в странах «первого мира», даже в Европе, поп-культура — или, как любил выражаться старик Кукаркин, «массовая культура» — становится не просто «национальной»: она есть маркер национальной идентичности и даже национализма. Оплот ксенофобии в нынешнем мире — массовая желтая пресса и популярные телеканалы. Так что ничего особенного в постсоветской России не произошло. Принципы устройства поп-культуры в нынешнем мире универсальны, содержание — национально.

Главным условием для конструирования или складывания поп-культуры является наличие в обществе консенсуса по поводу некоторых главных вещей. Прежде всего — это эстетические и этические ценности и представления, а также способы социальной идентификации. Обычно такой консенсус является результатом довольно долгой традиции — но иногда и последствием недавних потрясений, как в послевоенной Германии.

В постсоветской России ничего похожего на немецкую денацификацию и сознательный отказ от чудовищного прошлого не произошло; впрочем, и никакой живой «старой русской дореволюционной традиции» в здешнем обществе не было, что бы там ни говорили романтически настроенные патриоты России. Но консенсус был — и его основой стала советская поп-культура, единственная настоящая живая ценность, доставшаяся в наследство постсоветскому россиянину (да и большинству постсоветских людей вообще). Вот она и стала содержанием новой постсоветской массовой культуры. Забавно — некогда оплот советского интернационализма стал воплощением национальной специфики вроде салата оливье.

Это культура «низкая», «массовая», «народная». А что произошло с «высокой», даже с «высоколобой»? В противоположность тому, что происходило до 1991 года, она вдруг сделалась интернационалистской, заявив о своей принадлежности к «мировой культуре». Более того, возник парадокс: высоколобая культура, по определению «антидемократическая» (ибо для немногих), стала прибежищем тех (как создателей ее, так и немногочисленной публики), кто как раз исповедовал демократические, либеральные ценности.

И здесь постсоветская Россия может похвастаться первенством: именно в ней этот процесс начался задолго до того, как он проявился на Западе. Это ведь только сейчас в Британии перестало удивлять то обстоятельство, что утонченные интеллигенты, читатели газеты Guardian, презирающие желтую прессу, бульварное чтиво и Джастина Бибера, являются главными защитниками «народа». «Народ» же сам себя защищать не хочет, не видит в этом нужды, он преспокойно читает таблоид Sun, смотрит мыльные оперы и не любит иностранцев.

Если мы поменяем Guardian на «Новую газету» или COLTA.RU, а Sun на «Комсомольскую правду» или Life.ru, то подобную картину можно было наблюдать в России значительно раньше. Отличие составляет, конечно, содержание телевизора: в России ситуация такова, будто ультраправый популистский Fox News стал государственным и его крутят в некоторых вариантах по всем каналам. Воображаю, как бы все это не понравилось Ленину.

В этом и заключается главная причина конца постсоветского времени в области «культуры». Прежде всего, прошло уже 25 лет с распада СССР. «Советское» — и, прежде всего, советская поп-культура — в качестве пространства и главных опор национальной идентификации себя исчерпывает. Оно не вечно, тем более что эксплуатация месторождений позднесоветской культуры производится в России столь же варварским способом, как и эксплуатация недр. За эти годы ушли из жизни почти все герои той поп-культуры, да и немало их поклонников тоже.

Какая бы культура в результате ни сложилась, она не будет уже «постсоветской» — как и окормляемое ей общество.

Для более молодых поколений ту же роль — перескочив через период перестройки, ставший для российского национального сознания травматическим и оттого запрятанный в дальний угол коллективной памяти, — стали играть девяностые и даже нулевые.

Наконец, нынешняя власть тоже чувствует исчерпанность этого культурного ресурса и в поисках нового движется вглубь прошлого. Одни пытаются нащупать новый консенсус в сталинских временах, другие возвращаются к сентиментальной чуши о «вечной России, испорченной нерусскими большевиками», к призывам вернуться в «Россию, которую мы потеряли». Вряд ли многонациональное население Российской Федерации можно будет убедить в том, что «мы» имеет к ним отношение.

Быстро выкачав из брежневского периода остававшиеся там культурные залежи, постсоветское общество вынуждено теперь либо еще глубже копать историю, либо соорудить концепцию Вечного Прекрасного Настоящего. Первое чревато потерей интереса — кому нужны заржавелые консервные банки? Второе требует огромного таланта самоубеждения — или, точнее, требует от власти огромного таланта убеждения общества. Очевидно, что «настоящее» бедной, отсталой и расколотой социальным неравенством России не вечно и далеко не прекрасно. Вряд ли нынешние культурные власти обладают талантом убеждать общество; талант — не аматерская диссертация барина, защищенная в крепостном Ученом совете.

В любом случае, какая бы культура в результате ни сложилась, она не будет уже «постсоветской» — как и окормляемое ей общество. И, имея в виду пропасть между бедными и богатыми в России, я бы советовал внимательно перечитать работу Ленина «Критические заметки по национальному вопросу». Причем не только жителям России.

Между Брежневым и старухой Шапокляк

Главное чувство, возникающее даже при беглом взгляде на трансформацию места России в мире с 1992 по 2016 год, — тяжкое недоумение. Страна, симпатии к которой были почти повсеместны, страна, так сказать, бывшая «модной», страна, куда посылали гуманитарную помощь и за которой видели прекрасное будущее, превратилась если не в изгоя, то уж точно в мировое пугало.

Многие в России гордятся ролью и званием «пугала», однако не следует забывать, что это слово обозначает. А обозначает оно наспех сработанную куклу, наряженную в старое тряпье, которая своим жутким видом должна отгонять птиц от сельхозугодьев, поля, сада или огорода, неважно. Пугало видно издалека, оно действительно справляется со своей конкретной задачей, однако вряд ли кто-нибудь станет использовать его для строительства дома или даже для обороны этого дома. Каким образом подающее надежды государство, гордое тем, что добровольно перестало быть монстром, сбросившее иго авторитарного режима, объявившее о начале новой эпохи в жизни его и его соседей, закончило вот этим?

Безусловно, всем тогдашним словам верить не стоит, да и сегодняшним разговорам о России тоже; но те, кто утверждает, что бомбежки Грозного в 1994-м (или в начале 2000-х) и бомбежки Алеппо сегодня — в принципе, одно и то же, неправы. Разница уже в том, что Алеппо находится за пределами Российской Федерации, да и вообще, строго говоря, России никакого дела до Сирии нет. Просто Запад совершил оплошность, а мы тут как тут. Похоже на логику холодной войны, когда стороны мгновенно использовали любой конфликт в любом регионе «третьего мира» (да и не только «третьего»), чтобы открыть еще один фронт.

В результате весь мир представлял собой поле напряжения, в каждой точке которого можно было обнаружить частицы, «заряженные» Западом, и частицы, «заряженные» Востоком. Отсюда, кстати, большинство тяжелейших международных проблем после конца СССР — ведь во время холодной войны обе стороны вербовали союзников, исходя лишь из одного принципа: чтобы его можно было использовать в игре с Главным Противником.

Тот самый принцип «да, это сукин сын, но это наш сукин сын». Когда холодная война кончилась, самые разнообразные «сукины дети» перестали быть условно «нашими» и начали свою собственную игру, как бин Ладен, «Талибан» и многие другие. Некоторые из них, впрочем, решили остаться в собственной блистательной изоляции, раз покровителей совсем не осталось, — так существовала до недавнего времени Куба, так существует Северная Корея.

Принцип «нашего сукина сына» сегодня имитирует российское руководство, отказываясь понимать, о ком конкретно идет речь в каждом случае и какие на самом деле преследует цели тот или иной клиент Москвы — Асад, покойные Каддафи, Чавес и прочие. Они важны как фигуры в игре со стратегическим противником — а материал, из которого такие фигуры сделаны, Россию не интересует. Все как в то самое блаженное советское время, когда Хрущев стучал ботинком по трибуне ООН и готовился превратить земной шар в облако радиоактивной пыли — из-за новообращенного советского «сукина сына» на Кубе, от услуг которого еще недавно столь глупо отказались США.

Советская внешняя политика без СССР, советского лагеря, советской идеологии и возможностей советской экономики и техники — вот что превратило Россию в международное пугало.

Уже тогда это выглядело странно — уничтожить к черту весь мир ради построения лучшего будущего этого же мира. Но тогда за всем стояла как минимум идея «лучшего мира» и «прекрасного будущего». Сегодня ровным счетом ничего, кроме неказистого настоящего, Россия миру предложить не может. И она настойчиво пытается делать это настоящее еще более неказистым, неприятным, опасным.

Но вернемся назад, в начало 90-х. Когда возникает новое государство, оно начинает искать свое место в уже существующем мире. Российской Федерации пришлось этим заняться, причем условия были самые благоприятные.

Безусловно, советская экономика рухнула и вооруженные силы в ослабленной, только что родившейся стране оказались на грани распада. Однако преимуществ было гораздо больше, прежде всего — тот кредит доброжелательной поддержки, которым Россия действительно располагала в первые годы президентства Ельцина. Вопрос заключался в том, на что потратить этот кредит — ведь долго такое стечение обстоятельств длиться не могло, что многие понимали. Но тогда следовало ответить на тот самый вопрос, с которого мы начали наше рассуждение: каковы место и роль России в современном мире? Ответить на него было непросто — тем более что это место складывалось из самых разных уровней международных отношений.

Первый уровень — отношения с республиками бывшего СССР, причем не со всеми, а с Украиной, Белоруссией и государствами Средней Азии. Второй уровень — то же самое, но в отношении закавказских республик. Третий — государства Балтии. Четвертый — государства бывшего соцлагеря (причем отдельно стояли Югославия с Албанией). Пятый — остальная Европа, условный «Евросоюз». Шестой уровень — клиентелла бывшего СССР во всем мире, от Кубы до Вьетнама. Седьмой уровень — страны «третьего мира», причем особняком стояли уже тогда Китай и Индия. Восьмой уровень — большие экономические державы вне ЕС, но не США: Канада, Австралия и Япония, с которой особые счеты. И, наконец, девятый уровень: бывший главный супостат, Соединенные Штаты. Можно назвать еще с полдюжины разных подуровней.

Отношения Москвы с каждым из этих уровней требовали собственной настройки или перенастройки: работа долгая, кропотливая и тонкая, как любая настоящая дипломатия. Но даже самый лучший результат такой настройки был немыслим без того, что он исходил из целого, из общего «звучания» внешней политики новой России, которую следовало заново отрефлексировать и определить. А вот здесь возникла сложность — и эта сложность легла в основу первого, постсоветского этапа международного курса Российской Федерации.

Из чего исходит внешняя политика того или иного государства последние двести лет? Какие соображения — помимо персональных качеств руководителей страны и дипломатического ведомства — должны лечь в основу этой политики? Их несколько, и они общеизвестны. Экономические интересы, как бы их ни понимали, от интересов правящего класса до более широких. Идеология — и светская, и религиозная, по-разному. Очень важный фактор — традиция; иными словами, сложившиеся способы и манеры поведения той или иной страны, которые при кажущейся несовременности и даже ненужности тем не менее многое определяют. Наконец, соображения внутренней политики, интересы существующего режима и так далее.

Конечно, все эти факторы крайне редко, на самом деле, отрефлексированы — кроме разве что идеологических; здесь скорее существует своего рода облако представлений о том, как следует вести себя на международной арене, своего рода аура возможного и приличествующего, находясь в которой, люди, прокладывающие международный курс своей страны, действуют чаще всего на ощупь, реагируя на внешние события. Иными словами, здесь мы видим изменчивую прагматику, но существующую в рамках определенных закономерностей. Декларированные цели внешней политики обычно провозглашаются постфактум. В каждом отдельном случае вопрос состоит в балансе между закономерностью и случайностью, между осознанием долгосрочных факторов и текучим прагматизмом.

Так оно и происходило с внешней политикой России с 1992 года по относительно недавнее время, то ли по 2008-й, то ли по 2014-й. Этот этап и можно назвать частью «постсоветского проекта». В отличие от внутренней политики и госстроительства, международный курс РФ в этот период выглядит весьма логичным, искусным, неопрометчивым и даже отчасти основанным на здравом смысле. Осознав, что Запад не собирается принимать новую Россию ни как равного партнера, ни — уж тем более — как союзника и что торжествовавшие тогда на Западе неолибералы занялись прямым «экспортом демократии» в совершенно не ждущие таких подарков регионы, Россия в позднеельцинское время и первые почти десять лет путинского режима инстинктивно отстранилась от происходящего, выбрав наилучшую позицию.

В Кремле думают, что они ведут себя как условный Брежнев в годы холодной войны, но они не понимают, что это не Брежнев, это стиль старухи Шапокляк: «Кто людям помогает — лишь тратит время зря. Хорошими делами прославиться нельзя».

Это позиция критически настроенного наблюдателя, который всегда готов сказать незадачливым глобальным игрокам: «Мы же вас предупреждали!» — и продолжить заниматься собственными делами. Прагматический курс исходил из экономической уязвимости страны, из ее технологической отсталости и зависимости и из вполне разумного понимания, что ничего хорошего из «экспорта демократии» в Сербию, Ирак и Афганистан не выйдет.

И вправду не вышло — мир в результате стал гораздо более опасным местом, нежели до этих затей. Зато под шумок можно было укреплять связи с некоторыми бывшими республиками СССР, наращивать влияние — политическое и финансовое — в некоторых других странах, выстраивать новые экономические партнерства, оживлять старые (Бразилия, Китай, Индия) и, самое главное, делать так, чтобы в твои собственные дела никто не вмешивался. Собственно, такова и была база постсоветского проекта российской внешней политики — сделать так, чтобы «нас» никто не трогал. В этом смысле Россия вполне разумно следовала примеру Индии и особенно Китая.

Беда в том, что Россия — не Китай. При всей коррупции и непрозрачности политической, социальной и экономической жизни КНР эта страна уже давно сознательно воплощает в жизнь образ «великой державы», сложившийся из смеси старинных имперских концепций, маоистских идей о «третьей мировой силе» и жесткого прагматизма технократов. Внутри КНР существует негласный консенсус, что это и есть единственно возможный и правильный путь, что именно таков «национальный интерес». Это образ страны, которая динамично развивается сегодня, но главное у нее — в будущем. Исходя из этого и строится китайская внешняя политика — очень осторожная в делах, ее прямо не касающихся, весьма напористая в остальных. Граница между этими областями проведена карандашом «национального интереса».

Российское государство так и не смогло выработать разделяемое обществом сколько-нибудь внятное представление о «национальном интересе». Это связано с особенностями устройства этого государства, которое есть не failed state, а fake state, маскирующее группу из полдюжины кланов, теперь уже наследственных, эксплуатирующих собственную страну, как колонию.

С другой стороны, это связано с уже помянутой крайней атомизацией постсоветского общества. Такое общество неспособно на консенсус по любому поводу — а уж тем более по вопросу довольно отвлеченному, о «национальном интересе». Поэтому о «национальных интересах» России говорили много, но каждый раз в этот перечень попадали разные вещи и по разным поводам; этот странный текучий, изменчивый национальный интерес — одна из главных характеристик постсоветского этапа истории России.

Рано или поздно такое должно было закончиться — и большинство людей, наблюдавших за международным существованием России, примерно понимали, как и почему должно закончиться.

Здесь сыграло свою роль несколько факторов. Первый — «экспорт демократии», который с самого начала сильно раздражал далекую от демократических убеждений российскую власть, добрался до границ России в форме «цветных революций». Конечно, это был очень мягкий «экспорт», скорее западные политическая и медийная кампании в поддержку «цветных революций», но Кремль воспринимал их в контексте того, что произошло в бывшей Югославии и арабском мире. Затем началась волна массовых протестов в Москве, и подозрения российской власти стали убеждением, даже паранойей.

«Китайская модель» внешней политики была оставлена — вместе со здравым смыслом; вместо нее была принята «советская модель». Только у России образца 2012 года уже не было ни Варшавского договора, ни военного паритета с Западом, ни «своих сукиных детей» по всему миру (за небольшим исключением), ни военных баз, ни денег, ни — что самое главное — того, что можно было бы предложить потенциальным союзникам.

Советский Союз учил специалистов из стран «социалистической ориентации», посылал туда своих специалистов, поставлял современную технику, вкачивал в их экономику гигантские деньги, и, в конце концов, он обещал светлое будущее без неоколонизаторов и капиталистов. Что может предложить Россия сегодня? В лучшем случае дать взятку местному диктатору и прислать устаревший авианосец — помочь уничтожать собственное население.

Советская внешняя политика без СССР, советского лагеря, советской идеологии и возможностей советской экономики и техники — вот что превратило Россию в международное пугало. И это же завершило постсоветский период ее существования на мировой арене. России опасаются — безусловно, так как у страны есть большая армия и атомное оружие (и вот еще выяснилось, что она скупила по всему миру искусных хакеров и завела армии ботов), но все прекрасно понимают — особенно на Западе, — что особых возможностей у этой страны нет. Оттого ее — как отвратительный агрессивный образ — можно использовать в самых разных внутренних и внешних политических и медийных играх — от выборной кампании в США до сложных интриг на Ближнем и Среднем Востоке.

Российской же власти ничего не остается, как следовать по той дорожке, которую ей предложили более сильные: становиться еще более пугающей и еще более отвратительной, дружить с мерзавцами вроде Асада, давать деньги правым радикалам в Европе, пакостить Западу везде, где возникает хотя бы малейшая возможность. В Кремле думают, что они ведут себя как условный Брежнев в годы холодной войны, но они не понимают, что это не Брежнев — это стиль старухи Шапокляк:

«Кто людям помогает — лишь тратит время зря.

Хорошими делами прославиться нельзя».

В этой формуле — «прославиться» вместо того, чтобы «строить», — и заключается новый период в истории России.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Глеб Колядин: «Вспоминаю себя несколькими годами раньше и удивляюсь: “Неужели это был я?”»Современная музыка
Глеб Колядин: «Вспоминаю себя несколькими годами раньше и удивляюсь: “Неужели это был я?”» 

Петербургский пианист и композитор — о том, как он начал сотрудничать со звездами прог-рока и как записал дневниковый альбом фортепианного эмбиента

31 марта 2021205