26 июня 2018Общество
422

Алейда Ассман: «Путин превращает воспоминания в часть истории, но не памяти»

Известный немецкий историк о разнице между «виной» и «ответственностью», избирательной памяти Путина и Трампа и об эмпатии как языке нашей памяти

текст: Дарина Николенко
Detailed_picture© Fabry Clemens

В мае этого года в Киеве состоялся «Киевский Интернационал — '68 СЕГОДНЯ» — международный форум, организованный Центром визуальной культуры и исследующий политическое и культурное наследие протестов и борьбы 1968 года. Одним из приглашенных лекторов стала немецкий историк, культуролог и исследователь литературы Алейда Ассман. Среди ее книг, переведенных на русский язык, — «Длинная тень прошлого: мемориальная культура и историческая политика» и «Новое недовольство мемориальной культурой». С Ассман поговорила Дарина Николенко.

— Программа «Киевского Интернационала» была посвящена 1968-му. Почему важно говорить об этом опыте сегодня, например, в Германии?

— Любая коммеморативная дата — это способ вырезать частицу из прошлого и вставить ее в современность, форма ревизии, реинтерпретации. Каждая современность анализирует прошлое по-новому: нуждается она в нем или нет?

Сегодня события 1968-го для Германии куда важнее, чем 10 лет назад. Тогда их главные участники утверждали, что сами не до конца понимали, что делали. Они говорили: «Мы пытались вступить в конфронтацию с родителями, но на самом деле копировали их, избрали способ борьбы, близкий к диктатуре». Такой взгляд стал достаточно мейнстримным, но сегодня, 50 лет спустя, во время кризиса ценностей, которые Европейский союз всегда отстаивал, важно, напротив, отвоевать критический дух тех лет, их дух свободы.

Поколение 1968 года попало в ловушку столкновения капитализма и коммунизма. Сегодня мы мыслим вне подобной бинарности между Востоком и Западом, нас больше интересуют общие перспективы, которые открыли бы путь к будущему, где можно жить сообща. Неизвестно, каким оно будет, но сближение, базирующееся на демократии, — это то, к чему мы стремимся. Германия в свое время не придавала значения Пражской весне, но сегодня мы часто обращаемся к событиям, происходившим в 1968-м в Восточной Европе, когда прослеживаем генеалогию Европейского союза. Это прошлое, которое необходимо ЕС, чтобы вообразить свое будущее.

— Поколение 1968-го часто ассоциируют с понятием вины, которое стало важной частью разговора о памяти.

— Прежде всего, выдвижение самого понятия вины — это политический акт. Я бы к нему никогда не присоединилась, поскольку вина всегда относится к индивидуумам. Пытаться увековечить вину, объединяя ее с коллективом, — это историческая ловушка. Понятие вины должно быть превращено во что-то иное — к примеру, в понятие ответственности. Ответственность — это моральное действие, это решение личности, которая может ее принять или отвергнуть. Это концепт прагматический, в то время как вина — это концепт метафизический.

— Я хотела бы вспомнить «Тиранию покаяния» Паскаля Брюкнера, где он упрекает современную европейскую политику в недостаточно критичной позиции по отношению к нарушениям прав человека за пределами Европы. По его мнению, причина как раз в чувстве вины, которое «создает людей, извиняющихся за давние преступления, чтобы не вмешиваться в настоящие».

— Да, в самом деле, после войны немцы признали вину за все преступления, что позволило другим нациям полностью от нее освободиться. Среди интеллектуалов сравнение с Холокостом было запрещено, табу. Таким образом, вопрос вины был уже решен до того, как его начали действительно решать. Что создавало четкое разделение на преступников и жертв.

Сегодня, с формированием дискурса о правах человека, мы смотрим на это иначе. Мы не спрашиваем, какое из преступлений наихудшее на Земле, мы не говорим: остальное не имеет значения, потому что вина нацистов огромна. Система прав человека никак не может быть исключена из современных практик. Поэтому той же Германии сейчас придется заниматься вопросом своей старой колониальной вины, скажем, перед народом Намибии. И этот процесс уже начался.

Кроме того, если ты фокусируешься на преступной истории своей страны, это еще не значит, что ты теряешь чувствительность по отношению к преступлениям, происходящим сегодня. Конечно, «вина» связана, прежде всего, со склонностью обвинять себя. Но, например, понятие «multidirectional memories», введенное моим коллегой Майклом Ротбергом, предполагает, что, если ты фокусируешься на собственной вине, ты можешь разработать терминологию, концепты для разговора о другой вине тоже. От проблемы Холокоста можно перейти к рабству и колониализму — между этими событиями всегда есть возможность перебросить мосты.

Но есть пример, где то, о чем вы говорите, справедливо. В Германии принятие ответственности за уничтожение европейских евреев имеет прямое отношение к признанию права на существование Государства Израиль. Немецкие политики редко критикуют то, насколько соблюдаются в Израиле права человека, и вообще редко фокусируются на этом. А, например, совсем недавно во время протестов на День Накбы были убиты 60 палестинцев и более 2500 людей получили ранения. Мой коллега — историк Моше Циммерман анализирует, как многие израильские политики и историки говорят об этих событиях. Они приписывают за них ответственность в том числе Германии, которой не следует закрывать глаза на то, что происходит. Израильскому государству мало помогает то, что критически настроенные группы постоянно молчат или наталкиваются на преграды в попытках изложить свою позицию. Им необходима внешняя поддержка, и ответственность той же Германии выходит в этом вопросе на первый план.

— В своих текстах вы говорите о «злоупотреблении памятью» у современных политиков. Например, взгляд Трампа обращен к былому процветанию, официальная историческая политика в России пытается присвоить наследие СССР, как раз избегая разговора об ответственности.

— Мне кажутся ценными два понятия: «экстернализация» и «интериоризация». Экстернализация — это способ избавиться от всех обвинений, «очистить» себя, всегда указывая на другого. А это, конечно, влечет за собой определенную стратегию аргументации. Интериоризация означает принятие прошлых событий как части своей истории, своего наследия.

И я хотела бы поспорить с тем, что Трамп обращается к американскому прошлому. Во-первых, вся идея «американской мечты» построена на прекрасном будущем, на обещании. Как показывали американские писатели — например, Артур Миллер в «Смерти коммивояжера» — на «пустом обещании». Во-вторых, на самом деле сегодня Америка всеми силами борется против своего прошлого. Недавно я общалась с людьми, участвующими в создании первого мемориала жертв суда Линча. Мемориал этот не государственный, его формирование стало возможным благодаря вкладам отдельных граждан. До сих пор в Америке нет интериоризации на национальном уровне, она не является частью национального нарратива. Мемориалы создаются тут и там, но они обращены лишь к афроамериканцам, как будто их история существует обособленно от истории белых. Речь идет о пристальном отборе — о каких вещах важно сохранить память, а какие можно не трогать. Это очень распространенный феномен.

В России процесс этой селекции тоже поразителен. Если говорить о Великой Отечественной войне (к слову, это термин, созданный самим Сталиным) — после 1990-х годов в России проводились исследования роли женщин во Второй мировой. Но внезапно истории этих женщин исчезли, и на смену им пришли солдаты с медалями: очень милитаристский взгляд, преимущественно фокусирующийся на маскулинном мифе о власти и силе. Опять-таки сильнее становится межпоколенческий тип осмысления истории — внуки, марширующие по стопам своих дедов. Это понимается как нечто, что закрепляет национальный миф в семьях.

— В Москве функционирует Музей истории ГУЛАГа, его критикуют за желание оставить прошлое в прошлом, никак не соотнося ГУЛАГ с современной ситуацией в России.

— Несколько раз я была в «Мемориале», изучала их архивы и осознаю, как было сложно их собрать, индивидуально работать с людьми, а не с государством. Люди, желающие сохранить наследие семьи, делятся здесь своей коммуникативной памятью. Но, когда связь с индивидуальными историями исчезнет, эти свидетельства станут частью более широкого нарратива — культурной памяти.

Я была очень удивлена, узнав, что Путин, антагонист «Мемориала», принимает участие в аналогичных процессах. Однако он превращает их в часть истории, но не памяти. Воспоминания, которые раньше были частью семейной жизни, теперь переходят во владение государства и его интерпретаций. Тут мы вновь возвращаемся к понятию экстернализации: государство о себе говорит как о победителе, но никогда — как о преступнике.

Однако именно с открытием советских архивов в 90-е стало понятно, что невозможно говорить о прошлом в черно-белых тонах, что есть не только победители и проигравшие, но также победители и жертвы. Именно поэтому вопрос о правах человека стал так заметен начиная с 1990-х. С открытием архивов возникла новая чувствительность по отношению к преступлениям прошлого, к истории.

— В теории культурной памяти для вас важно понятие эмпатии. Какими могут быть механизмы производства эмпатии, какие практики она предполагает?

— Да, я организовывала конференцию на эту тему и много думала об этом. Это новый термин, сформированный в новом тысячелетии. Конечно, эмпатия существовала как концепт еще раньше, в немецкой философии — с начала ХХ столетия, но интересовала она только узкий круг людей и не была чем-то, волнующим массы. Сегодня это понятие вернулось к нам через нейронауку, которая утверждает, что человеческие существа эмпатичны, они отвечают моментально на действия других людей, плач это или улыбка, и это не имеет ничего общего с сентиментальностью. Если бы мы не могли испытывать эмпатию, мы бы не могли построить модель нашего сознания (theory of mind). Мы не могли бы понимать друг друга без привлечения эмпатии, поскольку слова сами по себе не осуществляют такой переход. Нейронаука говорит нам, что без эмпатии не был бы возможен ни один когнитивный процесс, мы не могли бы ссылаться на опыт предыдущих поколений.

Когда я начала изучать это понятие, я поняла, что у человека есть способность и «отключать» эмпатию. То есть эмпатия — это не только о хорошем, но и об использовании ее как инструмента для преступлений, пыток и так далее. То, что вызывает эмпатию у одного человека, не находит отклика у другого. Кто эти «мы», кто чувствует эмпатию, и «они», кто ее не испытывает? У Джудит Батлер есть хороший термин «жертвы, достойные оплакивания» (grievable victims). Кто удостаивается внимания и скорби, а кто нет? Исследовательница Эллисон Лендсберг в своих работах показывает, что медиа сегодня являются могущественным агентом в создании эмпатии.

— К слову, о медиа. Как, по вашему мнению, новые медиа влияют на работу памяти сегодня? Способствуют ли они благодаря их вниманию к индивидуальным историям утверждению множественности памяти?

— В послевоенные годы в Германии между правительством и обществом был заключен пакт о молчании, и это привело к тому, что дети, наблюдающие за этим молчанием, стали интересоваться тем, что же произошло. И это естественный когнитивный процесс: когда кто-то пытается построить стену вокруг информации, найдется кто-то другой, кто захочет ее разрушить. Сейчас действительно сложнее навязать монологическое видение прошлого, поскольку есть много альтернатив. Именно поэтому в тоталитарных государствах существуют законы, которые препятствуют взаимодействию людей онлайн. Мне кажется, сегодня практически невозможно скрыть от людей информацию — скорее, для 80% она просто будет неинтересна, но есть условные 20% граждан, которые используют интернет осознанно для ее поиска.

— Говоря о трансформациях публичного пространства в европейских городах, нельзя не заметить, используя неологизм Мишеля де Серто, процесс стремительной «музеефикации». Критикуя политику реновации старых пространств, Серто утверждал, что ею заняты «торговцы», желающие извлечь из этого процесса выгоду. Если взглянуть на то, как сегодня функционируют мемориалы, нет ли риска, что и места памяти тоже подчинятся законам рынка и вместо ожидаемого сопереживания мы окажемся просто в ситуации потребления?

— Мне сложно представить опыт потребления в Музее Аушвиц-Биркенау, где существует так много моментов, которые глубоко ранят и тревожат. Конечно, молодые люди делают селфи, но не мне указывать им «правильный» способ переживания. Я бы избрала другую стратегию в оценке этих тенденций.

У де Серто это очень хороший тезис, но я бы хотела его перевернуть. Деньги — самое жестокое мерило для истории. В конечном счете средства инвесторов необходимо возвращать, и делается это посредством индустрии развлечений и потребления. Таковы правила рынка. При экономии средств опять-таки всегда возникает вопрос, какие слои истории заслуживают большего внимания. Деньги никогда не заинтересованы в прошлом, и тут я опять возвращаюсь к США, национальный нарратив которых построен на капиталистической экономике, но не на истории.

Но как мы все-таки можем сдержать и ограничить неолиберализм в ситуации, когда правительство связано с капиталом и ставит своей целью умножение богатства, то есть повышает риск разрушения прошлого? И тут понятие наследия является тем, что ограничивает правила рынка. А гражданское общество может стать на страже этого наследия, чтобы сохранить его для будущих поколений.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
ВолокМолодая Россия
Волок 

«Мужики работали на волоке — перетаскивали машины с одной трассы на другую». Рассказ Максима Калинникова

21 декабря 20211394