Новость о вынужденном окончании голодовки Олега Сенцова была встречена почти гробовым молчанием. Молчали не только те, кто на протяжении всех четырех месяцев требовал освободить украинского режиссера и отпустить украинских пленников, но и те, кому по должности или по убеждениям в этот момент полагалось бы злорадствовать. Дело, очевидно, не в безразличии. Дело в невозможности описать ситуацию при помощи набора удобных штампов, производством которых — для дальнейшего распространения в соцсетях — занимаются пропаганда и лидеры мнений. Социальные сети, как примитивный музыкальный инструмент, умеют транслировать только небольшой набор эмоций в коротком диапазоне, но трех аккордов недостаточно для описания резко усложнившейся ситуации, в которой истощенный герой досрочно сошел с пьедестала. Радость — «он выбрал жизнь» — не годится, потому что под угрозой принудительного кормления Сенцов ничего не выбирал. Досада — «он сдался» — не годится тоже, потому что продолжительность и интенсивность борьбы, количество вовлеченных в нее людей, урон, нанесенный организму, а также поднятые на поверхность вопросы о Крыме и Донбассе не позволяют одномоментно обесценить голодовку.
Сегодня сам русский язык, истерзанный пропагандой и канцеляритом, превращенный в инструмент насилия, присвоенный ресентиментом и не ставящий перед собой задачи вырабатывать определения меняющейся реальности, все меньше подходит для описания сложных явлений. Гиперкомпенсация этого бессилия языка — постоянное говорение «говорящей» прослойки, водопады текста, которые в три дня без следа смывают любое, даже самое значительное, событие. Но в момент прекращения голодовки коллективный речевой аппарат оказался парализован.
И в этой образовавшейся тишине вдруг стало намного понятнее, что это такое и почему вызывает такой внутренний протест: дело Сенцова — очередной триумф биополитики, редкий по нынешним временам пример полного возобладания государства над человеком. Когда государственная машина берет иностранного гражданина, присваивает его полностью и метит своим гражданством, использует в своих пропагандистских целях или для отчетности и, наконец, осуществляет описанное Мишелем Фуко право суверена «заставить жить и позволить умереть». «Я не крепостной, чтобы с землей меня передавать», — сказал Сенцов на процессе, заранее обозначив, что полем битвы будет последняя территория, на которую может отступить человек в поединке с государством, — его собственное тело.
Некоторые речевые конструкции в заголовках и текстах новостей звенят в тишине, выдавая (как и в случаях с пытками в колониях) присутствие «перманентного Освенцима» — не места в истории или на карте, но вечно длящегося и манифестирующего себя в разных формах насилия сильного над слабым. В тоталитарной системе смерть означает не только избавление от земных страданий: она «олицетворяет момент, когда индивид ускользает от всякой власти, обращается к самому себе и отступает в некотором роде в частную область». В сегодняшней России власть не тоталитарна и не тотальна, она, как симбиот в «Веноме», запрыгивает только на того, кого может ухватить, — но у нее все еще есть ресурс удерживать за собой «право на смерть», и прекративший голодовку Сенцов ни живым, ни мертвым не выпущен в «частную область». Сегодня «лучшие диетологи Москвы» (города, где биополитика также делает огромные успехи) осуществят право суверена «заставить жить». Превратить человека «в овощ» значит оставить ему только вегетативные функции. Как у «доходяги» в ГУЛАГе или у «мусульманина» в Освенциме; у того самого описанного Джорджо Агамбеном единственного подлинного свидетеля, который прошел весь путь до конца и поэтому уже не может свидетельствовать. Пока, на данный момент, отказ от голодовки и отказ от превращения «в овощ» означают, что человек все еще сохраняет за собой возможность уцелеть и свидетельствовать.
В публичном поле Сенцов маркирован как режиссер, и один из наиболее часто задаваемых по его поводу вопросов — является ли он, автор одного полнометражного фильма, режиссером на самом деле. Инерция восприятия понятна, но при всем своем остаточном престиже режиссер — старомодная профессия из тоталитарного XX века: демиург, повелевающий массами (Ларс фон Триер, всю свою творческую жизнь размышляющий на эту тему, в новом фильме доводит идею режиссера до абсурда — это маньяк, строящий себе дом из убитых им людей). Но маленькая машина контроля всегда проиграет большой машине. Вера в возможность модернистского жеста, желание режиссировать реальность хотя бы в рамках собственного тела дорого стоили Олегу Сенцову, но, наблюдая за game of power на просторах «перманентного Освенцима», всегда следует быть на стороне проигравшего.
За это долгое теплое лето, слегка продуваемое сквозняком из Лабытнанги, произошло еще одно событие — в Центрально-Африканской Республике погибли трое россиян, в том числе Александр Расторгуев, который относился к голодовке Сенцова серьезно, сам искал стратегии творческого выживания и мучительно исследовал отношения режиссера с реальностью. Мы готовились хоронить одного режиссера, а похоронили другого. Даже когда мы молчим, бездна находит способ поговорить с нами.
Понравился материал? Помоги сайту!