У меня нет никакой профессии, с какого-то момента я довольно сознательно разучился думать профессионально, и это мне кажется моим относительным достоинством, потому что большая часть той мерзости и тупости, которую мы часто видим в окружающей среде, сделана профессионалами. Все дома вокруг нас за редчайшим исключением построены профессиональными архитекторами. Город, в котором мы живем, спроектирован не просто градостроителями, а лучшими градостроителями своего времени. Музыку, которую мы слушаем по радио, сочинили профессиональные музыканты. Совсем без профессионалов нельзя — они, в отличие от меня, умеют что-то. Но я очень аккуратно отношусь ко всякой экспертизе, потому что профессионал — он на то и профессионал, что знает, как надо, но никогда не ставит под сомнение вопрос, а как, собственно, надо, — он сразу дает ответ.
То, что я называю проектированием (или дизайном), — это процесс создания чего-то, но не любой процесс. Для меня, например, дизайн противоположен искусству. Искусство — это когда человеку, художнику, есть что сказать и все, что ему нужно сделать, — просто это сказать. Дальше нам это может показаться интересным или неинтересным, талантливым или неталантливым. У художника нет никакой иной проблемы, кроме как выразить себя, а дизайнер решает внешнюю по отношению к нему проблему. Даже если он эту проблему находит как-то изнутри, тем не менее это всегда отчетливо: вот вопрос, а вот на него ответ.
Найти ответ довольно просто — для этого есть алгоритм. Например, рано или поздно мы победим рак, потому что у нас есть способ — называется «наука». Быть может, это займет у нас триста лет и будет стоить вселенского валового продукта на протяжении нескольких веков, но мы точно это сделаем рано или поздно. А вот сложное — это найти вопрос, потому что для нахождения вопроса никакого алгоритма не существует. Очень часто этот вопрос (или проблема) лежит под носом, и тем сложнее его найти. Ты к нему привыкаешь, как какое-нибудь животное, которое всю жизнь ходит и обходит какой-то камень. А потом камень убрали, а оно так и обходит это место. Например, я пока не встретил ни одного человека, который бы относился нейтрально к вдеванию одеяла в пододеяльник. Это один из самых ненавидимых видов деятельности на свете. Вы же заплатите 3000 рублей за машинку для вдевания одеяла в пододеяльник? Когда она будет спроектирована и успешно выведена на рынок, то вам начнет нравиться этот ромбик, потому что он веселый, смешной, домашний, как у бабушки. И вы начнете его снова любить.
Есть ли ценность в том, что мы не умеем помнить?
Формулируя вопрос, важно как можно дольше, насколько это возможно, оставаться на стороне этого вопроса, не перепрыгивая к ответу. Потому что чем дольше ты там остаешься, тем лучше понимаешь, в чем он на самом деле заключается. Самая распространенная ошибка — это проскочить сразу. В 99% проектов люди проскакивают сразу, им кажется, что вопрос очевиден. А если продолжить эту медитацию и размышление о проблеме, то, может, окажется, что проблема не в том, с чего начиналось. К этому имеет отношение слово «ресерч», потому что исследование — это ровно то и есть, что позволяет тебе говорить: нет, мне надо пока исследовать. В это время ты пытаешься переформулировать вопрос, сам себе перенаписать задачу. Ресерч может происходить только у тебя в голове, для этого не обязательно полевое исследование.
Параллельно с тем, как у тебя формируется проблема, есть второй важный вопрос — а это, собственно, чья проблема? Папа, ты сейчас с кем разговаривал? В каком-то странном смысле проектирование похоже на то, что делают актеры, потому что для того, чтобы придумать ответ, тебе нужно на время стать тем самым человеком, для которого ты его придумываешь. А для этого надо быть очень скромным. Ты должен понять, полюбить и почувствовать того человека, для которого ты ищешь ответ на эту проблему. Это очень важно для проектирования. Очень хорошо, если ты сам на этого человека похож. Если ты сам не такой, то тебе хорошо бы до какой-то степени им стать. Важно не смотреть на него сверху вниз, а любить, уважать и понимать, что он не всегда в состоянии сформулировать свою проблему, не всегда в состоянии понять, что с ним не то. Он не обязательно понимает, что ему мешает жить и что для него может быть создано. Самые интересные проекты — когда ты даешь некоторый ответ, а потребитель не понимал, что этот вопрос вообще есть. Это какая-то подспудная, невыраженная проблематика. Ты приносишь в одном флаконе и то и другое, и он делается счастлив, когда осознает, что у него такая потребность, а он об этом даже не знал. От этого возникает ощущение чуда. Как будто у тебя что-то болит так давно, что боль — это жизнь. Ты с этой болью живешь и не знаешь, а тут вдруг бац — и ее выключили. Вот так это, по-моему, обычно и делается.
К разговору об уважении и ненасилии над потребителем: у меня есть некоторые фундаментальные расхождения в этической стороне дела с культурно-политическими проектами в России последнего десятилетия. Я с уважением отношусь к людям, которые их делают, мне многое нравится. Но вот пермский проект Гельмана и Суркова был в известной степени большевизмом. Это означает на самом деле отсутствие интереса к тому, что в Перми было и есть. Потому что мы заранее знаем, что то, что есть, — не очень качественное, не очень современное, не очень модное. Поэтому мы не видим в этом ценности. И мы, носители другого знания, будем просто не обращать внимания. Хотят — пусть будет, но в принципе это все пережитки прошлого или результат недостаточной информированности. Для меня это абсолютный большевизм. А большевизм не работает. Именно поэтому заканчивается пермский проект — и оказывается, что есть какая-то часть локальной элиты, которая была кооптирована не за деньги, но за разные возможности, и они на самом деле стали чувствовать себя посланцами какого-то другого мира. И они чувствуют, что их слегка обманули, потому что их никуда не забрали, а в их реальности ничего не изменилось. А на другом конце есть люди, которые играть во все это не хотели, и для них это является, к сожалению, свидетельством невозможности перемен. Для иллюстрации того, что я называю уважением и вежливостью: мне кажется интересным, что одним из символов этого пермского проекта была такая буква «П» Лебедева, которого я тоже уважаю. Такая конструктивистская. Буква «П» — это такие врата, чистый знак. Я графическую сторону всего этого понимаю, но у Пермской губернии есть совершенно обольстительный старый герб. Изображен на нем мишка, который стоит на всех четырех лапах, на спине у него книжка, а на книжке крестик, а над лесом облако, и из облака такая рука торчит и показывает вперед. Я забыл, в чем там легенда заключается, — какое-то чудо со святым, которому Бог прислал мишку с этой книжкой. И мне кажется, что это так прекрасно.
А вот сложное — это найти вопрос, потому что для нахождения вопроса никакого алгоритма не существует.
Это вообще такой русский синдром: не видеть того, что есть. И из-за этого все время надо делать новое, а этого нового все время не хватает. Наши старания связаны с тем, что мы воспринимаем окружающее пространство как нечто малонасыщенное, нам не хватает символического. И поэтому нам плохо, нам кажется, что где-то там, в другом мире, в какой-то несуществующей Бельгии, которая есть у каждого жителя нашей страны внутри, — где-то там все устроено лучше, упорядоченнее, потому что там толще намазан этот слой символического. У нас его тоже достаточное количество, мы ведь старая страна и старая цивилизация. Фрустрации эти связаны с тем, что мы плохо умеем его проявлять и пользоваться им, а потом ругаемся, что нам недодали. Это, безусловно, одно из давних свойств нашей культуры. Не знаю, насколько это можно изменить: это отсутствие интереса к сохранению, приумножению, построению над чем-то. Наш вещественный мир является результатом. Из-за того, что вы не видите символической ценности в этом старом домике, вы видите только какую-то развалюху, в которой опасно жить. На символическом уровне это дом вашей бабушки, но вы этого не видите, поэтому готовы его сломать.
Это отчасти свойство нашего пространства. Бесконечного размера и дающего тебе постоянно возможность пробовать заново. И расчищать место с нуля. В этом смысле Россия находится на каком-то противоположном конце Голландии и Японии, где понятно, что есть ограниченное количество территорий, где сантиметра не будет и к каждому клочку надо относиться очень внимательно. У нас обратное: тут не получилось — ну пошли в другое место, поэтому границы у нас такие нечеткие. Я вообще учусь во всем видеть какую-то ценность. Есть ли ценность в том, что мы не умеем помнить? Наверное, есть. Вот с этим и надо работать.
Проблема Москвы — провинциальное сознание, когда мы все время повторяем чужие зады. Москва воспринимает себя провинциально. Ты говоришь: ребята, давайте посмотрим на вопрос и найдем новый ответ. Они говорят: нет, пожалуйста, покажи нам, где уже так сделали, возьмем best practice. А что такое best practice? Это кто-то придумал в Копенгагене, потом такую же вещь сделали попозже в Париже, потом дождались, пока она стала очевидно успешной, и сделали всюду. И вот в Москве теперь тоже будут делать велодорожки. А что мы создаем здесь нового, не копийного? Я не понимаю: почему люди не хотят делать самое лучшее в мире, самое новое, почему они не хотят создавать прецеденты?
Hаша цивилизация проходит этап интроспекции: после пятидесяти лет влюбленности в заграничное сейчас она пытается понять, чем она является сама по себе.
© Юлия Рыженко / Colta.ru
Иногда ты вцепляешься в какое-то решение, а потом оказывается, что и вопрос мутирует, и ответ мутирует, но тем не менее в каком-то этическом свойстве ты остаешься все равно там, где начинал. Ты легко относишься к тому, что то, что ты говоришь сегодня, — это не истина в последней инстанции, не обязательно какая-то окончательная вещь. «Стрелка», например, начиналась как «институт медиа, архитектуры и дизайна», но там не учат ни медиа, ни архитектуре, ни в особенности дизайну. Тем не менее задача, которую мы в самом начале сформулировали, заключается в том, чтобы менять пейзаж в лучшую сторону. Вот эта задача совершенно точно осталась, другое дело, что инструменты решения нужны другие.
Почти все, что я делал интересного, было в проектах, где я сам учился и где были еще люди, которые учились. Это особая энергия, возникающая, когда ты правда не знаешь, как надо. Это требует известной наглости и известного бесстрашия. Гораздо проще, когда ты имеешь дело с какими-то областями, где, кроме тебя, никого нет и кто такие профессионалы — неизвестно. И эта энергия, возникающая у группы людей, которые вместе учатся, очень ценная. Почему-то она не похожа на энергию, возникающую у группы профессионалов, которые известным образом решают более или менее стандартную задачу. Поэтому для меня всегда важно переформулировать задачу так, чтобы в ней был вызов нового типа.
Если коротко, то проектирование — это когда ты просто рассказываешь историю. Все самое интересное — это просто байки. Термин, по которому я работаю (я его сам придумал или где-то стырил уже лет шесть назад), — design by telling stories. История, которую ты можешь рассказать, определяет все твое решение в формальном смысле. История может захватывать умы людей. Вот на столе лежит айфон — это пример такой истории.
Как-то в журнале Icon был чей-то манифест, который меня совершенно очаровал, — оппонируя фразе «form follows function» («форма следует за функцией»), кто-то сказал: «Form follows feeling» («Форма следует за чувством»). Мне кажется, что мы находимся в мире такой бесконечной свободы выражения.
Это вообще такой русский синдром: не видеть того, что есть.
Сейчас вещи стали одноразовыми. Когда я был маленький, у меня были зимние ботинки и я мог себе представить, что у кого-то их три пары или даже пять, но я решительно не мог себе представить, что их у кого-то могло бы быть десять. Десять пар зимних ботинок — это какой-то абсурд. Потом у меня было зимнее пальто, его мне одолжил мой дедушка Михаил Борисович, и это было такое шикарное пальто с каракулевым воротником, в котором я прожил лет пять-семь с перерывом на армию. Это было такое теплое зимнее пальто, оно страшно веселило моих друзей, потому что это было пальто члена Политбюро, а не мальчика. Я опять же мог себе представить, что есть какая-то очень богатая женщина, у которой есть три шубы, но шубохранилище — нет. И это было связано еще с тем, что вещи были вечные. На каждом углу был ремонт чего-нибудь: ремонт часов, ремонт трусов, ремонт штанов, ремонт швейных машинок и т.д. А сейчас уже никто ничего не ремонтирует, потому что ремонтировать дорого, проще выбросить и новое купить. С виду кажется, что это один и тот же стол, но двадцать лет назад, если у стола ломалась ножка, ты чинил эту ножку или покупал другую, но не нес стол на помойку. С другой стороны, в Америке и всюду в мире появились первые поколения людей, которые гораздо меньше ездят на машине, чем родители и предшествующие поколения. Меньшая доля молодых людей сдает на права в Америке. Это удивительно, и это уже изменение к лучшему. Про себя могу сказать, что я больше не хочу жить с книгами, потому что сколько квадратных километров жилья занимает склад книг. Это тоже все о вещах, которые в физической форме становятся людям все меньше нужны. Сейчас уменьшаются размеры жилищ — это тоже интересно. Размер среднего американского загородного дома все время растет, и он вырос в полтора раза за последние 20—25 лет, но вместе с этим в Сан-Франциско и в Нью-Йорке сейчас приняты законы, которые разрешают жилье меньшего размера, чем раньше разрешали санитарные и прочие нормы. Это тоже понятно почему — все большая доля людей живет в одиночку, дома они никогда не готовят. Дома уменьшаются — мне кажется, что это важный тренд. И, конечно, все больше вещей переходит в онлайн. Ваш архив документов лежит у вас в Google — все самые главные для вас письма, фотографии у вас лежат в каком-нибудь iPhoto. Ваши книги лежат в Bookmate или в Kindle, ваша музыка и фильмы лежат всюду. Кажется, что все движется в эту сторону, и это хорошо, потому что эти вещи как-то смягчают то насилие, которое мы осуществляем над окружающей природой. Хотя это тоже все не бесплатно: Google — крупнейший потребитель электроэнергии в Америке, но лучше так.
Старые вещи очень редко вызывают у меня интерес только потому, что они старые. Мне нравятся совершенные вещи, но их в любую эпоху возникает сходное количество. Мне кажется, есть какой-то важный барьер, вокруг которого сейчас происходит напряжение в массовой культуре и дизайне и в чем угодно, — что есть реальное? Мы сейчас любим тяжесть. Мы хотим, чтобы дерево, из которого сделана крышка стола, было кривым. Нам больше не нравится, чтобы она была такая зализанная, заполированная и легкая, потому что так нам кажется, что она ненастоящая. Нам хочется, чтобы она была прямо тяжелая — настоящая. Так было не всегда: в 1960-е годы всех восхищало, что вещи стали невесомые, что они стали пластиковые. Сейчас очевидным образом есть мощное желание видеть, где настоящее, где не фейк, и это вроде противоположность digital, потому что с этой точки зрения digital — один сплошной фейк. И еда, которую мы едим, какая-то вся не такая, ненастоящая. Отсюда мода на органическую еду. Но если этически на это посмотреть, то в этом есть что-то аморальное, потому что это игрушки для богатых людей. Даже если эти люди относительно бедные, они все равно так развлекаются, потому что живут в богатом обществе, которое может себе это позволить. Если человечество надумает пользоваться реальными вещами и рано или поздно заработает на это денег, то нам всем конец. Потому что в этом смысле реальности, по-моему, нет. В будущем у нас просто нет вариантов. Поэтому я думаю, что мы должны, наоборот, попробовать научиться видеть в невероятном взрыве науки, созидательной энергии и свободы, в котором мы живем, не ложь, а правду. Не фейк, а просто следующий уровень, куда мы переходим. У нас, я думаю, и еще у многих поколений за нами будет сохраняться ностальгия по «настоящему» — мы давно вылезли из моря, но все равно к морю хочется съездить. Путь к реальному находится в двух ответвлениях: первое — научиться жить с тем, что у нас есть, аккуратно и экономно к нему относиться, второе — получать удовольствие от тех новых реальностей, которые мы будем создавать.
Записала Юлия Рыженко
Понравился материал? Помоги сайту!