«Для других мы всегда реальнее, чем для самих себя, и наоборот. Ибо зачем мы здесь, если не как объект наблюдения?»
И. Бродский «Коллекционный экземпляр»
Холодная война завершилась в августе 1991 года. Советский коммунизм окончательно капитулировал, противостояние двух систем навсегда закончилось. По идее, это событие должно было стать очень плохой новостью для сотрудников спецслужб по обе стороны океана: с окончанием холодной войны большинству из них грозила массовая демобилизация за ненадобностью. Однако вышло иначе. Если что-то по-настоящему реально в нашей стремительно виртуализирующейся реальности, то это дурная реальность спецслужб. Не Чапман, так Ассанж, не Ассанж, так Сноуден. Кажется, это никогда не кончится: фукуямовский конец истории вылился в очень плохой шпионский роман.
В августе 1991 года случилось, между тем, еще одно событие, вполне частное, мало кем замеченное — но имеющее прямое отношение к нашей теме. Иосиф Бродский оказался в Лондоне в компании некоей молодой женщины. Прогуливаясь по городу, они забрели в небольшой книжный магазин, где взгляд Бродского случайно упал на свежий выпуск «Лондонского книжного обозрения». На обложке журнала была в увеличенном виде напечатана советская почтовая марка с изображением Кима Филби. Вдруг Бродскому стало дурно. Происхождение этого ощущения он потом попытался объяснить в своем, кажется, самом длинном и самом путаном эссе под названием «Коллекционный экземпляр».
Ким Филби некогда занимал высокую должность в британской контрразведке — и был советским шпионом. В начале шестидесятых годов, накануне неизбежного разоблачения, Филби бежал в СССР, потом он преподавал в Высшей школе КГБ или где-то там внутри системы. Он мирно окончил свою жизнь в 1988 году в Москве, а через два года, на последнем уже издыхании, Советский Союз выпустил марку с его изображением. Под портретом невзрачного человека с не слишком запоминающейся, как и положено в таких случаях, внешностью стояла подпись: «Ким Филби. Советский разведчик».
Марка с портретом шпиона — вещь неординарная. Вещь, которая, по словам Бродского, «порождает ощущение, что за этим клочком бумаги в четыре квадратных сантиметра стоит чья-то инициатива, чья-то индивидуальная воля. И ты задумываешься: что стояло за этой волей? И ты понимаешь, что кто-то хотел этим что-то заявить. И заявить urbi et orbi. И, как часть этого orbi, пытаешься представить: что же именно? Ответ: нечто злорадное и угрожающее; то есть нечто весьма провинциальное».
Ну теперь-то мы гораздо лучше понимаем, кто и что. Это как если бы бывший земляк Бродского, фамилии которого он никогда не слыхал, глумливо подмигнул ему с этой самой почтовой марки. Как если бы марка эта была прислана из нашего времени: «великому русскому поэту от благодарного потомства». То есть дурноту Бродского можно было бы объяснить неким предчувствием: в маленьком клочке бумаги Бродский увидел будущее. Интересно, как бы он отреагировал на фотографии Анны Чапман в нижнем белье Agent Provocateur на обложке журнала «Максим»?
Такое объяснение могло бы нас удовлетворить, если бы в своем эссе Бродский не предлагал еще как минимум четыре других. «Коллекционный экземпляр» — на удивление интимная, значимая для Бродского вещь. Он как бы хочет выговориться, сказать о чем-то очень для себя важном, хватает читателя за пуговицу — и не отпускает. Бродский здесь обращается к читателю на «ты», пытается предугадать какие-то незаданные вопросы, сам же за читателя на них и отвечает — захлебываясь в собственных ответах. Он зол, взвинчен, страшно взволнован — и все это на него весьма не похоже. Вместо обычной интонации презрительно-высокомерного небожителя — какие-то «Записки из подполья»: страх, стыд, уязвленное самолюбие.
«Я, например, всегда считал шпионаж наиболее смрадным из всех видов человеческой деятельности — наверное, прежде всего оттого, что рос я в стране, содействие интересам которой было для ее уроженцев немыслимо» — таково первое объяснение внезапной лондонской дурноты.
Это «географическое оправдание», эхо холодной войны.
Возможно, всякий шпион отвратителен — но советский шпион отвратителен стократ. Потому что если ты живешь на Западе и работаешь на СССР — ты либо запредельный идиот, либо запредельный подлец (а скорее всего и то и другое). Но отвращение к шпионажу никак не объясняет того факта, что Бродский всю жизнь проявлял к шпионской теме какой-то болезненно-напряженный интерес, не совсем понятный его друзьям или даже близким. По удивительному совпадению, даже новость о вручении ему Нобелевской премии застала его за завтраком с Ле Карре.
И похоже, что никакого отвращения к бывшему шпиону будущий нобелиат не испытывал.
«И что есть любое отвращение, в том числе и отвращение к шпионам, если не скрытый невроз, отзвук какой-то детской травмы?» — выдвигает Бродский следующее объяснение. Это, кажется, ближе к делу — детская травма, объясняющая не только отвращение к шпионской теме, но и острую фиксацию на ней.
Это «психоаналитическое оправдание», эхо личного опыта.
Но дальше о травме — ни слова. Зато перед глазами автора встает вот какая картинка: «Чисто вымытое лицо, почти без косметики. Шифоновая блузка. Белая. И кардиган с пуговицами. Скорее всего, бежевый — чай с молоком. Юбка тонкого сукна до колен. Черная или темно-синяя, как вечернее небо за окном. Или серая, но — до колен. До колен — до колен — до колен. И потом — комбинация...» — пишет Бродский, слегка задыхаясь. Этот абзац ниоткуда не следует, никуда не ведет. Кажется, речь о подсмотренном в чужое окно. Возможно — детское воспоминание, и тогда есть о чем задохнуться, о да. Незнакомая женщина в окне как первый опыт шпионажа: сладко, страшно, противно. Может, и не травма — но очень яркое воспоминание.
Интересно, как бы Бродский отреагировал на фотографии Анны Чапман в нижнем белье Agent Provocateur на обложке журнала «Максим»?
Как бы в подтверждение этой версии Бродский вспоминает из собственной юности: «Когда мне было 24 года, я увлекся одной девушкой, и чрезвычайно. Она была чуть меня старше, и через какое-то время я начал ощущать, что что-то не так. Я чуял, что она обманывает меня, а может, даже и изменяет… Я спрятался в подворотне напротив ее дома и ждал там примерно час. А когда она возникла из полутемного подъезда, я двинулся за ней и прошел несколько кварталов. Я был напряжен и испытывал некое прежде незнакомое возбуждение… Возбуждение нарастало с каждым шагом, с каждым уклончивым движением; когда она повернула к реке, возбуждение достигло пика — и тут я остановился, повернулся и вошел в ближайшее кафе...»
Здесь мы плавно переходим от чисто «психоаналитического» объяснения к, как бы сказать, «психосексуальному».
Шпионаж оказывается чем-то вроде сексуальной игры, играть в которую заведомо противно — потому что, несмотря на всю ее увлекательность, она порождена обоюдным предательством. «Но ведь ты согласишься, любезный читатель, не правда ли, что между любовью и предательством существует определенная иерархия? — настойчиво допрашивает Бродский. — Тебе также известно, что именно первое кончается вторым, а не наоборот. И, хуже того, ты знаешь, что последнее долговечнее первого». Шпионаж здесь — предательство, порожденное любовью. Не было бы любви — не было бы и предательства. Но любовь погибает. А предательство остается.
«Подлинная причина, почему я остановился, заключалась в том, что я вдруг осознал характер своего возбуждения. Это была радость охотника, преследующего добычу. Другими словами, в этом было нечто атавистическое, первобытное. Это осознание не имело ничего общего с этикой, угрызениями, табу и тому подобным. Меня нимало не смущало, что я поставил свою девушку в положение добычи. Просто я наотрез отказывался быть охотником».
Здесь возникает новое объяснение — «эволюционное».
Шпионаж для Бродского — шаг назад по эволюционной лестнице. Многое в шпионе — от хищника, незаметно крадущегося за добычей. И мимикрия у шпиона-хищника с его добычей — одна на двоих: хамелеоны, ящерицы, некоторые виды моллюсков. «Я просто пытаюсь сказать, что для развитого организма двуличие, в худшем случае, есть один из вариантов поведения, тогда как для низшего это способ выжить. В этом смысле шпион выбирает стать шпионом не более чем ящерица — свою пигментацию: просто ничего другого им не дано».
Некоторые формы человеческого поведения «связаны со степенью индивидуальной эволюции, с эволюцией нашего вида вообще, с достижением того ее этапа, когда назад вернуться ты уже неспособен. И шпионы вызывают отвращение не столько тем, что их ступень на эволюционной лесенке низка, но тем, что предательство заставляет вас сделать шаг вниз… Поскольку эволюция еще не кончилась; она все еще продолжается. “Происхождение видов” — не конец пути, в лучшем случае — веха. Поскольку не все люди — люди. Данная марка — из серии “Панцирные и моллюски”. Мы все еще на дне морском».
(Последнее предложение — видимо, скрытая полемика со стихотворением Арсения Тарковского: «…мы все уже на берегу морском…»)
То есть вот как: Бродский увидел репродукцию почтовой марки с портретом советского шпиона Кима Филби, и ему стало плохо от отвращения. Возможно, в Киме Филби он увидел кого-то другого — и мы даже догадываемся, кого именно. Возможно, ему стало плохо от накопившейся ненависти к советским спецслужбам. Очень может быть, что в его детстве с ним случилось нечто такое, что заставляло его с особым отвращением относиться к тайному наблюдению и подсматриванию. Не исключено, что он тяжело переживал свою фиксацию на этой теме. Более того, он, очевидно, весьма болезненно переживал то, что можно назвать «соблазном предательства».
Впрочем, еще одна связанная со шпионажем тема (для Бродского, несомненно, важная) в этом эссе отсутствует — или скорее она замаскирована, не проговорена до конца.
***
В конце прошлого года на прилавках книжных магазинов появился новый роман Иэна Макьюэна «Сладкоежка», в котором, кажется, содержится ключ к «Коллекционному экземпляру». «…Шпионаж обеспечивает хороший сюжет, но редко — сносную прозу», — писал Бродский. Тем не менее иногда случается — вот, например, Макьюэн.
Речь в романе — об одной секретной операции британских спецслужб из начала семидесятых годов. Легендарное подразделение британской контрразведки MI5 выделило некоторую сумму денег на поддержку молодых и перспективных деятелей британской культуры, придерживающихся антикоммунистических взглядов. Разумеется, афишировать эту кампанию MI5 никаким образом не собиралась. Более того, не могла и не собиралась предлагать деньги напрямую: вряд ли кто-либо из потенциальных клиентов согласился бы таким образом навеки похоронить собственную репутацию.
Поэтому дело было организовано так: MI5 рассмотрела и утвердила список, куда вошли десять писателей. К каждому из них был послан агент разведки, который представлялся сотрудником какого-нибудь солидного культурного фонда. От лица этого самого фонда он предлагал писателю двухлетнюю стипендию в размере нормальной британской зарплаты. Никаких обязательств от стипендиата не требовалось, просто два года безбедного существования, свободное время, свободное творчество. Не мечта ли?
Понятно, что, с благодарностью принимая стипендию, писатель, сам того не ведая, заключал сделку с дьяволом. В обмен на творческую свободу он становился постоянным клиентом спецслужб. Объектом наблюдения. Сейчас это все кажется бредом, но в разгар холодной войны такого рода операции были в обычае: под конец книги Макьюэн дает ссылки на солидные научные монографии по истории культурной политики западных и коммунистических спецслужб в этот период.
В «Сладкоежке» можно найти все основные мотивы «Коллекционного экземпляра». Сирина Плум, главная героиня романа, стала шпионом по тем самым причинам, по которым Бродский испытывал сильное отвращение к этому занятию. Она была рядовым пехотинцем холодной войны — а человеком, отправившим ее на эту войну, был не кто иной, как Александр Исаевич Солженицын. В начале семидесятых годов прошлого века, когда героиня училась в Кембридже, ей совершенно случайно попалась на глаза небольшая, переведенная с русского языка повесть под названием «Один день Ивана Денисовича». С тех пор «мое сердце навеки принадлежало моей первой любви. Александру. Его крутой, как купол православной церкви, лоб, его старомодная клинообразная пасторская борода…»
И так далее, и так далее, как говаривал другой нобелевский лауреат.
Следует сказать, что Сирина — дочь англиканского епископа, а завербовал ее пожилой кембриджский профессор, бывший какое-то время ее любовником. Так что «психоаналитическая» тема присутствует. Но гораздо интереснее в романе «психосексуальный» мотив — неразрывно связанный с темой предательства и мимикрии. У Макьюэна история холодной войны — только фон. На самом деле это роман о любви.
«Около сорока лет назад я была послана британской разведкой с секретной миссией. Я провалила задание. Проработав в разведке всего восемнадцать месяцев, я была уволена, покрыла себя позором и сломала жизнь своему любовнику» — так начинается книга. Герои романа, писатель и засланная к нему с миссией разведчица, в силу своих профессиональных занятий — не только любовники, но и объекты наблюдения — друг для друга. Взаимная любовь здесь неотделима от предательства. А предательство оказывается заложенным в писательстве точно так же, как в шпионаже.
Макьюэн наделил героя собственной биографией, сделал его максимально похожим на себя самого образца семидесятых годов. Сирина спит с собственным автором — и одновременно пишет отчеты вышестоящему начальству. А автор заглядывает в Сирину как в зеркало — и от ее лица описывает самого себя, занимающегося с ней любовью. Так взаимный шпионаж оказывается чертовски сексуально привлекателен.
Всякий шпион отвратителен — но советский шпион отвратителен стократ. Потому что если ты живешь на Западе и работаешь на СССР — ты либо запредельный идиот, либо запредельный подлец (а скорее всего и то и другое).
Шпион может оказаться талантливым писателем, как это было с Ле Карре, Грином, Моэмом и многими другими. А писатель — почти всегда «шпион, лазутчик, пятая колонна», как написал о себе когда-то Бродский (и вряд ли это была чистая фигура речи). Не являлось ли навязчивое отвращение Бродского к шпионажу замаскированным отвращением к собственной профессии, к самому себе?
Не забыл ли Бродский упомянуть о «литературном оправдании» своей неожиданной дурноты?
Писатель холодно наблюдает, собирает факты, перетасовывает их по своему усмотрению, доносит их до читателя, частично перевоплощаясь в собственных персонажей. Фантазия его имеет много общего с фантазией шпиона: настоящий писатель планирует роман как секретную операцию — впрочем, и вошедшие в историю секретные операции планировались как романы.
***
«Один день Ивана Денисовича» попадает в руки к Сирине Плум сразу после того, как она заканчивает «Осьминожку» Яна Флеминга. «Это был трудный переход», — признается она. «Осьминожка» — последняя, предсмертная книга создателя бондианы. А вот первым его произведением можно смело назвать «Мясорубку». Это нет, не роман, а кодовое название шпионской операции, идея которой принадлежала Яну Флемингу — молодому тогда офицеру британской разведки.
В апреле 1943 года на берег где-то в Андалусии вынесло труп британского морского офицера, к запястью которого был цепочкой приторочен портфель. В портфеле были документы союзников по открытию второго фронта. Согласно содержимому портфеля (который после долгих приключений оказался, разумеется, в руках германской разведки), высадка войск намечалась в Греции и Сардинии. Документы были фальшивыми, а что до мертвого офицера — то это был труп случайного бродяги, выкраденный британской разведкой из морга. Его отмыли, одели в военную форму, снабдили фальшивыми документами, приковали к руке портфель — и выбросили на испанском побережье.
Трудно сказать, действительно ли «Мясорубка» сыграла такую важную роль во Второй мировой войне, как об этом иногда пишут. Так или иначе, военные историки подтверждают, что немцы и в самом деле допустили стратегическую ошибку, сосредоточив основную оборону не на том участке фронта. Можно принять на веру, что «Мясорубка» оказалась успешной — и произошло это потому, что разведка здесь «была подчинена изобретательности и воображению…» Иными словами, тут мы имеем дело с литературным проектом — по крайней мере, в той же степени, что и шпионским.
А что сегодня? А сегодня Анна Чапман предлагает Сноудену руку и сердце посредством Твиттера. Как пишет Макьюэн, «во времена упадка мы живем в тени гигантов». Беда еще и в том, что разведками давно уже не руководят читатели. А вернее, так: разведка соответствует тем романам, которые читают разведчики.
***
Не так давно в The New York Times вышла любопытная статья о восьмидесятитрехлетнем французском писателе Жераре де Вилье. Де Вилье, автор популярной серии шпионских романов в дешевых обложках, выпустил их за последние полвека более двух сотен (исправно производя по четыре романа в год). Суммарный тираж его книг превысил 100 миллионов экземпляров.
Но интересен он не этим — а тем, что романы де Вилье являются чем-то вроде сливных бачков для различных шпионских организаций. Эти незамысловатые книжечки (политические интриги, погони со стрельбой, слегка дебильная эротика etc.) насыщены помимо прочего разведывательными данными, собранными в разных концах света. Поэтому каждый новый paperback де Вилье внимательно изучается шпионами, дипломатами и государственными деятелями во всем мире.
В общем, какие писатели, такие и шпионы (и государственные деятели).
Вернемся, однако, к Бродскому и его оправданиям. «Для других мы всегда реальнее, чем для самих себя, и наоборот» — так начинается «Коллекционный экземпляр». Что значит «наоборот»? Другие для нас всегда реальнее, чем мы сами, наше «я» растворяется в реальности других — и мы сами реальны только в чужих глазах, как объекты наблюдения. Иначе говоря, наблюдение — единственное наше средство вернуть себя себе самим.
Что происходит с человеком, который постоянно подсматривает за собой? Его «я» раскалывается надвое, разделяется на «я» и «ты», между наблюдающим и наблюдаемым. В эпоху тотального наблюдения наблюдателей за наблюдателями — и, коротко говоря, всех за всеми — «я» отделяется от себя, а затем совершает последовательную цепь превращений: в наблюдателя, шпиона, предателя — и, наконец, в убийцу.
Ким Филби смотрит на тебя с почтовой марки, увеличенной до размера газетной полосы.
Он первым узнал себя — но вот уже и ты, вот и ты пусть не сразу, но узнаешь в нем себя самого:
Будь ты другим и имей черты
другие, и, пряча дрожь,
по лестнице шел бы такой, как ты,
ты б уже поднял нож.
Но здесь только ты; и когда с трудом
ты двери своей достиг,
ты хлопаешь ею — и в грохоте том
твой предательский крик.
Понравился материал? Помоги сайту!