30 ноября 2018Литература
320

Без сантиментов

Пять лет назад умерла Наталья Горбаневская

текст: Ирина Машинская
Detailed_picture© Артем Коротаев / ТАСС

Наших встреч за все эти года знакомства с Наташей было довольно много, и они у меня немного перепутались, конечно. И вот просто стоит в середине, окруженная разлетевшимися карточками — не уходящими в перспективу, как это обыкновенно бывает, когда каждое воспоминание есть воспоминание не события, а прежнего еще, многократно вызванного и повторенного другого воспоминания, как в учебнике перспективы, — а в одной развернувшейся плоскости, как на площади, — стоит среди этих обрывков ее крошечная фигурка в какой-нибудь серенькой кофточке с крылышками или фонариками, сверкая очками, с рюкзачком — вся она как была: резкая, громкоголосая, прямолинейная, прозорливая, простодушная, несентиментальная, добрая, трудная, твердо-мягкая, беспечная, несправедливая, сердечная, легкая, молодая, отважная птица. Никакой, конечно, не было Натальи Евгеньевны между нами — как и со всеми, она немедленно, еще по телефону через океан, отбросила мое уважительное обращение и потребовала называть Наташей. И я так ее и звала — она меня сразу на «ты», я ее до конца, конечно, на «вы», но так, как она хотела и как всегда подписывалась, полностью: Наташа. Но тут я буду называть ее так, как часто она возникает в переписке с друзьями и как осталась: НГ. Обе буквы совсем не редкие, но почему-то мне кажется — если скажешь «НГ», то сразу ясно, о ком речь.

Первый-то раз я хорошо помню. Это было в августе 97-го. Я только что впервые приехала в Париж и шла на встречу с НГ — наконец вживую — после нескольких месяцев заочного знакомства как с редактором-корректором «Русской мысли». Мы — я и сопровождавшая меня новая приятельница, тоже сотрудница «РМ», — шли к НГ на ее предпоследнюю квартиру, в 15-м, на Robert Lindet. Париж, как это бывает в августе, был совсем пустой. Я держала в руках только что купленный букет. Увидев меня с этими полулесными расхристанными цветочками, которые, как мне казалось, могли бы понравиться НГ, спутница моя ехидно прыснула. И я довольно скоро поняла почему. Дверь быстро открылась. На пороге мелькнула очень маленькая женщина в седых кудряшках. «А, Ира!» — крикнула она, как будто мы расстались накануне, — и, выхватив букет и куда-то его сунув в темноте, исчезла. Из глубины квартиры донеслось: «Подождите, мне тут надо доиграть!» Пауза дала мне возможность оглядеться, увидеть огромное окно на уровне тротуара (через которое, как выяснилось позже, можно было влезать и вылезать при случае, как это делал младший сын НГ Ося). Большой стол, за которым я потом много раз буду есть «горбаневский» суп. И подозрительно накренившиеся книжные полки, недавно сложенные или починенные нашим общим другом Мануком Жажояном. Под этим шатким сооружением мне предстояло спать на раскладушке в мой следующий приезд. И компьютерный монитор, по-старомодному громоздкий, — из-за него почти не было видно головы хозяйки. Она там что-то по-быстрому доигрывала. Дело было, как я уже сказала, в 97-м, никто ее в виртуале не ждал — это была допотопная неторопливая игра вроде пасьянса. Но ее надо было доиграть. Завершить. Сделать. В этом была, как я потом убедилась, вся НГ: не только азарт, но и способность держаться до конца, неумение начать и бросить. Позже, заходя к ней или останавливаясь у нее, я много раз видела ее за игрой — или за работой и игрой одновременно, когда вместо прилежно переводимого польского текста на экране возникали ядовито-зеленые карточки: поползав по экрану, они стремительно сменялись прежним скучным текстом. Эти частые вылазки в игру были как затяжки сигаретой — окурков и пепельниц было видимо-невидимо: НГ была, как это всем известно, chain smoker, и только в этом беспрестанном курении была, может быть, одна из немногих ее несвобод. А может, как раз и свобода — от страха смерти. У меня есть групповая фотография, она там с друзьями — Мануком, Толей Копейкиным и еще сотрудниками из «РМ» — сидит на диване, веселая и довольно-таки полненькая. Это было после инфаркта, когда врачи запретили ей курить и она на какое-то время послушалась, а потом махнула рукой — не стоит того! — и снова закурила. К моменту нашего знакомства она уже снова такая была, какой все ее помнят: худая, легкая, с быстрой, резкой реакцией.

Однажды мы пошли с НГ и приехавшим из Польши ее внуком в кафе — и там, не успев еще сесть за столик, НГ бросилась к пинбольным машинам и принялась с невероятными проворством и азартом ужасно резко и громко дергать эти стержни. Стол немедленно обступили дети, вначале насмешливо, а потом поощрительно следившие за игрой. И я сразу поняла, почему мы пошли именно в это кафе.

Гастрономическое (и не только) спартанство НГ — многодневный недорогой суп на обед, огромная кастрюля, к которой с гордостью приглашались гости, — делало исключение для устриц. В первый же мой приезд мы пошли с ней в хороший ресторан, где мне предстояло узнать, что это такое. До этого, хотя я уже пять лет жила к тому времени в Америке, устрицы были довольно условной концепцией — бесплотным образом из Серебряного века. Была заказана (и объяснено почему) бутылка «Гевюрцтраминера» — я и о нем тоже ничего раньше не знала. И наконец был принесен многоэтажный поднос, на котором они и лежали во льду, — и они действительно светились, сияли и свежо и остро пахли морем. Подняли бокалы с ледяным «Гевюрцтраминером» и выпили. Был какой-то хороший, добрый ее тост. «А теперь, — сказала она, — давай! Они живые! Не жуй! Не жуй! Глотай!!» Я с ужасом, немного пожевав втихаря, проглотила. НГ неотрывно смотрела на меня, ожидая реакции. «Ну??? — выкрикнула она, и за соседними столиками обернулись. — ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ, КАК ОНА РАДУЕТСЯ?» «Я чувствую, что она не против», — сказала я довольно неуверенно. Раскрасневшаяся, смеющаяся НГ (она потом назавтра всем рассказывала про этот мой ответ) сияла, она была счастлива, она была как тренер, поставивший на коньки. Мы с ней выпили-таки всю эту бутылку и потом сидели в темноте на скамье на автобусной остановке у стены, из пасти которой бил фонтанчик, а на соседней улочке еще светилась невидимая отсюда, спрятанная во дворе любимая ее церковь, которую она мне только что показала. Ждали моего автобуса — он был последний, хотя было еще совсем рано, но в Париже ведь последний автобус может уходить в какое-то совершенно детское время. Стремительно трезвея, мы говорили о нашем погибшем друге Мануке, и когда я сказала, что я не понимаю, не понимаю, НГ тихо и неожиданно мягко сказала: «А вот это — можно понять?» И рассказала мне о гибели, такой же нелепой, — буквально на днях — утонувшего в Балтийском море близкого ее друга, историка Вадима Борисова. И, несмотря на свою собственную очень острую, свежую боль, говорила она не страдальчески, а сострадательно.

Свидетелем способности НГ по-настоящему сопереживать и жалеть — в старом русском смысле этого слова, деликатности ее, такой неожиданной в этом резком и прямолинейном человеке, я была не однажды. В тот же самый первый мой приезд я оставила в метро бесценный конверт с листочками, данными мне на прочтение. Отметавшись бесполезно в метро, я притащилась в редакцию «Русской мысли», где мы с НГ условились встретиться, чтобы отправиться потом на Монмартр, который она рвалась мне показать. Я понуро ввалилась в редакцию. Увидев мое лицо, все ко мне бросились, и Наташа тоже. Принесли чай, как будто я была больна. Я сказала Наташе, что гулять у меня уже нет настроения, но она мягко настояла и как-то дала мне понять, что разговаривать будет не обязательно. Мы долго ехали в автобусе и молчали. Он забирался все выше, задняя площадка, на которой мы стояли, была залита стеклянным солнцем, мы еле удерживались на ногах — и, крепко держась за поручни, молчали. И потом еще долго шли в гору по жаре — немолодая сердечница, совершавшая этот физически нелегкий для нее маршрут только ради того, чтобы во что бы то ни стало показать гостье свой Париж: «Ты только посмотри — вот этот булыжник, вот эта канавка! Это же девятый век!» Это было потрясающе — эта деликатность, эта истинная доброта.

Приехав через год, я по приглашению НГ остановилась у нее. Первый день прошел прекрасно, я дотянула до ночи, и меня положили спать на раскладушке под те самые заваливающиеся книжные полки. Но не страх, что все эти замечательные книги на меня сейчас упадут, не давал мне заснуть. Я так устроена, что совершенно не могу спать в прокуренном помещении. Наташа долго работала, и дым стоял — не продохнуть. Потом она легла, а я еще до рассвета таращилась, моргала и пыталась остановить прыгающее сердце, а на рассвете тихо вышла и отправилась отсыпаться в другой дружеский дом. НГ я решила ничего не говорить, обидеть ее я не могла, хотя не совсем себе представляла, как же я тут вообще буду существовать эту неделю. Но, пока я спала, ей все рассказали — и к моменту, когда я пришла в «РМ», она, все еще ужасаясь и ахая (чего раньше я никогда не слышала), уже подняла на ноги всю редакцию, и мне тут же нашелся на всю мою поездку ночлег — как раз на Монмартре. Она не только не обиделась — она немедленно стала меня жалеть и быстро сделала так, как мне было лучше. И религиозность ее, и церковность тоже были такие — внутренние, пережитые, настоящие. Мы никогда не касались по-настоящему этих тем, и я не была посвящена в глубинные слои ее религиозности, но в ней была эта несгибаемая способность к деятельному добру и состраданию без сантиментов, умению все-все видеть — и не судить, просто держать дистанцию с чем-то несимпатичным ей человеком: способность, так часто отсутствующая в церкви — любой.

В начале 2000-х — кажется, в 2003-м — в Америке проходил фестиваль русского андеграунда, и НГ оказалась в Нью-Йорке. Я зашла к ней в «Плазу», где их разместили (было забавно увидеть спартанку НГ в таком ослепительном, вычурном, чужом ей антураже, но она на удивление легко и естественно вписалась и в него). Мы забежали в ее номер, НГ быстро приоделась во что-то нарядное, и мы рванули выпить кофе до выступления. Там, покровительственно бросив что-то саркастическое по поводу моего картонного нью-йоркского стаканчика, парижанка НГ с удовольствием принялась за эспрессо из нормальной белой чашечки, как и полагается цивилизованному европейцу. Как это часто бывало, она сразу вначале спросила о моей маме, ее тезке, — они, хоть у них и были давным-давно общие друзья, кажется, никогда друг друга не видели, но меж ними — через меня уже — установились какие-то особенные отношения: с маминой стороны — очевидное восхищенное уважение, со стороны НГ — объяснимые только интуицией понимание и теплота. А потом она, быстро рассказав о своих, спросила о доме, о дочке — и тут я, и другим-то не умеющая врать, а тем более НГ, кратко призналась, что у меня только что произошли перемены в семье. И НГ, которая как минимум дважды до того говорила мне весело: «А я — хитрая: двух сыновей родила, а замуж не вышла», — НГ, которая так все всегда понимала и так легко ко всему относилась, ко всяким драмам, вдруг нахмурилась и мрачно сказала, что это все очень плохо. Это было очевидное осуждение — если не меня самой, то ситуации, которой она не одобрила и принять которую не могла в принципе, потому что для НГ семья была всем. Ее реакция меня не то что задела, но ужасно расстроила. Я не предполагала, конечно, что она возбудится и начнет выспрашивать подробности, но думала, что примет это сообщение гораздо более спокойно. В этой ее реакции не было никакого обычного в таких случаях осторожного «тебе виднее», а была несомненная твердая уверенность в том, что я совершила и продолжаю совершать ошибку, была искренняя озабоченность — судьбой не только ребенка, но и человека, с которым я расставалась и которого она тоже никогда в жизни не видела, было сострадание к ним. Я потом долго и с разным чувством пересматривала это воспоминание: казалось бы, какая мне разница — это моя жизнь и мне виднее, но тяжесть его оставалась во мне долго — и только потому, что это была НГ.

Та же твердость присуща была НГ и в работе — и, я думаю, тут надо сказать (потому что, может быть, многие не знают), что в небольшой редакции «Русской мысли» НГ работала и редактором, и, по сути, корректором. С ее-то зрением! И редактором, и корректором она была потрясающим — зорким, точным. И эти бесконечные польские переводы дома. Он всегда была в работе. В тот устричный вечер на автобусной остановке она сказала мне одну простую вещь, которая тоже запомнилась мне навсегда. «Знаешь, — спокойно сказала она, — у меня вообще никогда не бывает депрессии, потому что я слишком занята». Она, по-моему, еще где-то это говорила, в каком-то интервью, но для меня эти слова связались с той ночной лавочкой в темноте в тот тяжелый для нас год. И хотя я тоже более или менее такого же склада, пусть до НГ мне далеко абсолютно во всем, в свое время эти слова и это воспоминание здорово мне помогли. Может быть, они помогут хотя бы еще одному человеку — и уже только поэтому эти мои вынужденно личные заметки как-то оправданны.

Ее производительность и вправду потрясала. Однажды — это было уже в 2010 году, то есть ей было 74 — мы останавливались у нее на три дня, но к вечеру первого же дня она уезжала в Польшу. Запустив нас, быстро устроив и накормив супом, она бросилась к компьютеру и продолжила строчить очередной заказной перевод. Это была уже последняя ее квартирка, в 14-м, намного меньше той, где можно было выходить через окно. Она работала почти до самого отъезда, мгновенно упаковалась и уехала с сыном Ясиком на вокзал. Я никогда не видела, чтобы человек перед поездкой, да еще по делу, да еще в другую страну так быстро собирался и к тому же до упора занимался рутинным, довольно занудным делом. Оставшись одни, мы чувствовали ее легкое доброжелательное присутствие. Это было жилье очень небогатого старого человека. В ванной какие-то стаканчики, белье на веревках. Оставленная в раковине кастрюля. Закатное солнце, бьющее в небольшое кухонное окно с разводами. Это не была веселая квартира, но она не была и грустной — и даже не из-за книг и пепельниц повсюду, а потому что сразу чувствовалось, что это была и квартира, и мастерская, а мастерская не бывает грустной. Это был дом человека, которому много есть еще чего сделать и сказать и который торопится.

Ее всюду ждали, она была героем, но каким скромным героем! А каким скромным, смиренным она была литератором! «Я написала, но, конечно, не так хорошо, как Манук бы написал...» В стихах НГ, о которых надо говорить отдельно, не было не только позы поэта, но и распространенной подспудной уверенности, что автор избран — генерировать или транслировать небесное. Она без кокетства осознавала свой дар, однако не только догадывалась, но и прямо говорила о случайности такого рождения.

* * *

Ты понимаешь, понимаешь,
Чего я говорю?
Ты не обманешь, не обманешь,
Что это все не плод ума лишь?
Я чую, слышу, зрю

И густоту, и редкость речи,
Нагруженной на эти плечи
Случайные, мои,
как воин, кликнутый на вече,
оставивший бои [1].

НГ — типичный трамвайный поэт, и так она себя и называла. Поэт, работающий походя, работающий с голоса. Парижский трамвай — это автобус. И она знала об автобусных маршрутах все. Тут меня на днях спросили: «А ты думаешь, НГ — еще живой поэт?» Еще какой! У трамвайных поэтов вообще больше шансов остаться живыми надолго, потому что стихотворение возникает не из замысла, а от едва ощутимого сдвига, мгновенного, случайного сердечного толчка, на бесконечно повторяющихся в такой вот жизни стыках. А потом они выходят на своих остановках, и стихотворение заканчивается, потому что когда ты в автобусе или трамвае, то, даже окруженный людьми, ты в таких мягких, теплых наушниках, а выпадая на улицу, ты их сразу теряешь. И вся метафизика и все, что там мелькает и мерцает в этих стихах, исчезают на поверхности жизни, но не внутри успевшего сложиться — как сложилось, в большой зависимости от маршрута и качества тряски — стихотворения. И оно, даже если очень маленькое, — живое.

Это ктой-то и гдей-то
расплавляет засов
по шкале Фаренгейта
в восемнадцать часов,

и стоит оробело
нараспашку душа,
на забросшее тело
тяжким жаром дыша.

Когда-то давно я написала об этих ее коротеньких стихах, о настойчивости раздвоенного присутствия в них единственного и мгновенно узнаваемого автора:

«Стоящий, растопырив руки, автор (в момент чтения — читатель) — душа нараспашку. А жара — то ли сверху-сбоку, от заходящего солнца, то ли изнутри — тела? души? И вот в мареве, преувеличенном Фаренгейтом, по которому всё — за 100, где все размыто, сдвинуто, сказуемые отъехали от подлежащих, а “и” краткое по-воландовски расселось в двоящихся “ктой-то” и “гдей-то”, читатель вдруг видит душу и тело отдельно, как двоящийся силуэт на нерезком фотоснимке. Там, в этом пекле, забросшее (заброшенное, оброшенное), заросшее травой случайного, всякими сорняками и оговорками, просто: брошенное, тело стоит отдельно от души, равное ей в том, что, как и она, — некстати» [2].

Я долго собиралась написать об НГ, и все было страшно — недотянуть, унизить ее память несильными, случайными словами. И вот решилась и написала о ней сейчас как помню, не пересматривая на YouTube интервью, не перечитывая ее книги — только полистав и перечитав надписи на них. Сколько всего можно сказать о ней, и сколько уже — и как чудесно — написали (и еще напишут) те, кто знал ее намного ближе: ведь мы с ней, в сущности, не были друзьями, а просто очень хорошими знакомыми и коллегами — все-таки мы ужасно далеко друг от друга жили. И очень мало у меня от нее имейлов, а один — просто отправленный всем auto response, и столько в нем от ее быстрой, решительной жизни, от всего ее облика, что я его скопировала и храню:

«Dzisiaj odlatuje do Warszawy. Wracam 4 grudnia.
Je pars aujoud'hui en Pologne. Ja reviens le 4 décembre.
Сегодня улетаю в Варшаву. Вернусь 4 декабря».

29 ноября 2018 года
Парамус, Нью-Джерси


[1] Н. Горбаневская. Последние стихи того века. — М.: Арго-Риск, 2001.

[2] И. Машинская. В поисках лещика, или Невесомая добыча (Н. Горбаневская. Кто о чем поет. — М.: Арго-Риск, 1997). Новая камера хранения. Впервые: Звезда, № 11, 1998.

ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Разговор c оставшимсяВ разлуке
Разговор c оставшимся 

Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен

28 ноября 20244861
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20246424
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 202413018
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202419510
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202423587
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202428893
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202429548