Распоясавшиеся керамисты
Художник Михаил Копылков — о том, как группа «Одна композиция» вывела советскую керамику 1970-х из статуса ДПИ
11 июня 202142240 лет назад, в 1979 году, в московском издательстве «Советский писатель» ничтожно малым по советским меркам тиражом 30 тысяч экземпляров увидело свет первое издание «Блокадной книги» Алеся Адамовича и Даниила Гранина.
Идея создать книгу о том, что было пережито населением осажденного фашистами Ленинграда, принадлежала белорусскому писателю А. Адамовичу: в 1975 году вышла книга «Я из огненной деревни...», написанная Адамовичем совместно с Я. Брылем и В. Колесником, — жители сожженных немецкими оккупантами деревень рассказывали в ней свои истории.
История блокированного Ленинграда должна была стать такой же народной книгой.
Собирая материал, Адамович и Гранин приходили к ленинградцам, в их коммунальные квартиры, зачастую и тридцать лет спустя хранившие следы блокады.
Позже блокаду Гранин назовет «эпопеей страданий человеческих».
В настоящей трагедии гибнет не герой — гибнет хор. Благодаря «Блокадной книге» — впервые заговорил хор. Голосами простых горожан заговорил Ленинград смертной зимы 1941—1942 годов.
Рассказы очевидцев одной из величайших гуманитарных катастроф ХХ века стали для Адамовича и Гранина сильнейшим эмоциональным потрясением и во многом — откровением. Писатели довольно быстро поняли, что публикация книги, которую они задумали, столкнется с серьезными трудностями. Слишком отличались блокадная память и блокадная правда простых людей от пафоса победного героизма, принятого в официальном советском военном дискурсе, от предписанного официозом канона.
Судьба «Глав из Блокадной книги» (название журнального варианта) решалась в ЦК КПСС. Публикация части первой должна была состояться в № 7 и № 8 журнала «Новый мир» за 1977 год, однако была остановлена Отделом пропаганды ЦК КПСС по записке из Главного управления по охране государственных тайн в печати при Совете министров СССР (гриф «Секретно»). Более всего власть не устраивали «так называемая правда факта», упоминание самими блокадными людьми количества жертв голода, недостаточное освещение заботы партии и правительства о жителях города.
Спустя полгода в № 12 «Нового мира» вышел фрагмент книги с цензурными правками и изъятиями. В 1979 году в издательстве «Советский писатель» вышла подвергнутая цензуре часть первая «Блокадной книги». Только в 1981 году в № 11 журнала «Новый мир» появилась давно уже готовая к публикации часть вторая.
Таким образом был прорван «заговор молчания вокруг Ленинграда» (О. Берггольц).
О впечатлении, произведенном «Блокадной книгой» на читателей — и переживших блокаду, и знающих о ней только из рассказов, — можно судить по благодарным письмам, пришедшим на имя авторов. «Еще никто и никогда не написал то, что Вы, — как жили и умирали в блокаду... И даже уверенности не было, что это когда-нибудь найдет выражение, и вот теперь это произошло» (из письма З.В. Блюхер, дочери маршала В.К. Блюхера). Но не только слова горячей признательности звучали в письмах: люди рассказывали о своем блокадном опыте, делились блокадной правдой, которая долгие годы оставалась невостребованной.
Есть в этих письмах и рассказы о детях. Их осталось в осажденном городе 400 000…
В блокадном дневнике Ирины Зеленской читаем:
«Эвакуация идет плохо, город по-прежнему полон детей, стариков, инвалидов, и, мало того, много эвакуированных детей возвращается, т.к. условия для жизни оказались неважными, и родители предпочитают иметь ребят на глазах, пока в Ленинграде тихо» (16 июля 1941 года). «Опять встал на очередь вопрос эвакуации детей, после того как их, благодаря негодной организации дела, в большинстве вернули назад или позабирали родители» (11 августа 1941 года). «А я с ужасом смотрю на детей, которые по-прежнему кишат в Ленинграде. Не знаю, сколько их уехало, но на улицах и в трамваях детей не стало меньше. И это — ужасающее непонимание событий!» (18 августа 1941 года). «А детей в Ленинграде невероятно много, будто их и вовсе не вывозили. Очень страшно за них» (5 декабря 1941 года).
В этой публикации три письма. И в них — истории детей. Мы не знаем, сколько детей погибло в осажденном городе. Сколько погибло при эвакуации. Мы не знаем точного числа ленинградцев — жертв блокады. Мы до сих пор не имеем возможности оплакать каждого поименно.
Слова «пришло время», «людям надо», «люди хотят знать», вычеркнутые когда-то из первой публикации «Блокадной книги», остаются в силе и теперь.
Выставка, открытая 6 сентября в Музее политической истории России, посвящена 40-летию выхода «Блокадной книги» А. Адамовича и Д. Гранина. Она тоже называется «Люди хотят знать». На ней представлены ранее не публиковавшиеся материалы из архива Д. Гранина в ЦГАЛИ. Хранятся в архиве писателя и письма Виктора Александровича Сидорова (о нем можно прочитать здесь), Фаины Семеновны Леоновой и Юлии Владимировны Болотиновой. Еще три голоса вливаются в блокадный хор.
Публикуется с любезного разрешения М.Д. Чернышевой-Граниной.
Глубокоуважаемые товарищи Гранин и Адамович!
«Блокадную книгу» читал я долго и тяжело, по маленьким порциям переживал текст. Действительно блокадная книга. Настоящая. Первая.
20 января 1978 г. на встрече блокадников в Кировском дворце культуры услышал обращение т. Адамовича и решил написать вам.
В 1941 г. мне было 12 лет — уже мог видеть и запомнить на всю жизнь предостаточно. Видел ужасы, которые тогда не казались ужасными. Погибли отец и мать… Но мне хотелось бы рассказать о знакомых мне людях, вспоминать которых после меня, пожалуй, будет некому, о людях, которые, несмотря на то, что «голод съедает и мозг», сохранили человеческое достоинство до смерти.
Должен вспомнить о моем товарище по 3—4 классам 2-ой (ныне 155) средней школы Смольнинского района, что на Греческом проспекте против «Прутков».
Жил Александр — Шура Белороссов вдвоем с мамой своей в доме на Советском (Суворовском) проспекте, в бель-этаже — теперь там Магазин для новобрачных. Любил свою мать, Маргариту Михайловну, безгранично. В классе держался подчеркнуто независимо, был болезненно восприимчив к ребячьим «шуточкам». Сказывалось, видимо, отсутствие отца. Мы подружились, были на то причины. Потом оказалось, что его мама — учительница рисования и черчения, а я любил рисовать. Познакомились и наши мамы. Наступила осень 1941 г. В школе разместился госпиталь. Заботы, пришедшие с войной, поглотили нас. Вспоминая о Белороссовых, мы были уверены, что они давно эвакуировались.
В один из темных декабрьских дней раздался стук в дверь. Открыли: Шура!
Мы жили на кухне. Там была плита, на плите стояла еще «буржуйка». Окно законопачено и наполовину завешено одеялами. Тепло держалось неплохо.
Шура попросил поставить табуретку для него на середину помещения. Шерстяной платок и вязаную шапку с ушами-шарфом положил на колени: «Чтобы не расползлись вши». Узнать его было трудно. Глаз почти не видно, так опухло лицо. Сказал, что они хотели эвакуироваться, но не смогли, не успели, что Маргарита Михайловна умерла несколько дней назад, лежит дома, что он теперь один.
Мама угостила Шуру щами из хряпы и дурандовыми лепешками (хлопковую дуранду и хряпу с поля близ б<ольни>цы им. Мечникова запасли благодаря предусмотрительности отца).
Начало смеркаться. Шура заторопился домой, твердо сказал, что остаться не может, т.к. рано утром ему обещали увезти его маму. Уже выходя на лестницу, прибавил, что приходил проститься, что знает: дня через два умрет и он.
* * *
До войны отец работал в крупном учреждении шофером. Учреждение имело свою медчасть. С раннего детства помню врача, «нашего врача» — Василия Васильевича Куфаева.
Из разговоров взрослых догадывался, что появился на свет не без помощи его жены — медсестры Александры Савельевны. Василию Васильевичу и моему отцу к началу войны было уже около 60. Отец был высокого роста и, несмотря на дуранду и хряпу, слабел очень быстро. Ходил он на работу за 10 км— в больницу ак<адемика> Мечникова — развозил раненых. Работал по 3-е суток. Потом приходил домой. Мог бы жить там на казарменном положении, но боялся оставить нас одних.
Мама провожала каждый раз его туда. Отец простудился. Это была катастрофа. По старой памяти решили обратиться к нашему врачу — узнали, что он жив.
Ждали прихода Василия Васильевича вечером. Натопили печку, зажгли две «фитюльки» (я их здорово научился делать), напекли дурандовых лепешек, сделали студень из столярного клея. Помню, что всегда ожидал прихода врача поеживаясь — лечить-то в основном нужно было меня. Даже внешность Василия Васильевича внушала мне трепет. Небольшого роста, горбатый нос, волосы белоснежные ежиком, усы белые, пушистые в стороны, как у Буденного. Подтянутый, четкий, аккуратный и насмешливый.
Такой же, как мне показалось, но неимоверно худой пришел он к нам в тот январский вечер. Выслушал и выстукал отца, поинтересовался, что осталось в нашей домашней аптечке. Сказал, что нужен куриный бульон, горячее молоко с медом… Посмотрели мы все друг на друга и засмеялись. В первый и последний раз за всю блокаду. Василий Васильевич сказал, что сдерживает себя, не пьет много кипятка, чтобы не пухнуть. «Угощение» принял с достоинством, ел спокойно, как будто был вполне сыт. (Ничего не поделаешь, волей-неволей делал я такие наблюдения.) А через несколько дней мы узнали, что Василий Васильевич Куфаев, наш доктор, умер.
* * *
Эмилия Мартыновна Рииба, тетя Миля — маленькая, сухонькая, одинокая мамина землячка. Говорили, нянчила меня, а потом привыкла к семье, пригрелась, и с утра до прихода отца с работы не умолкала дома у нас латышская речь. Тетя Миля готовила сказочно — когда-то была шеф-поваром у какого-то вельможи. В 1936 или 37 г. в возрасте за 60 неожиданно вышла замуж и все свои заботы и умения перенесла на такого же пожилого мужа — Генриха Георгиевича Шталя — высококвалифицированного мастера по водомерам на ленинградской водокачке в районе Таврического дворца.
В октябре-ноябре и начале декабря 1941 г. тетя Миля часто появлялась у нас. Отдыхала, грелась. Из своего дома она уходила рано, и, чтобы отоварить карточки и накормить мужа не как-нибудь, а повкуснее, продуктами получше, как ей казалось, бродила тетя Миля по обширному району.
В конце лета 1942 г. (за полгода до своей смерти) Генрих Георгиевич, запущенный, какой-то потерянный — заходил к нам, плакал, рассказывал, как Эмилия Мартыновна отдавала ему свой паек, как притворялась сытой, как отказалась от еды вообще, чтобы, может быть, спасти его.
Кстати, Генрих Г. Шталь, американский коммунист. В 30-е годы приехал на работу в Советский Союз, принял сов<етское> гражданство. Говорил, что в США осталась семья, показывал фотографию своего взрослого сына-скрипача и невестки.
* * *
Такая же по сути история произошла в семье маминого брата.
В 1938 г. дядя — капитан II ранга — был «репрессирован» в Мурманске. Но не расстрелян. Видимо, кроме национальной принадлежности, других причин не нашлось для ареста, — и до осени 1944 г. писал из лагеря в Кандалакше. Его сына тут же исключили из «Дзержинки», и после этого он смог поступить только на курсы чертежников, а началась война — в армию не взяли.
В феврале 1942 г. мы с мамой пришли с 8-ой Советской на ул. Союза Связи (Почтамтскую), 5. Навестить родственников. 22-х летний двоюродный брат Евгений Константинович Винклер, высохший, насквозь промороженный, уже около месяца лежал в маленькой комнате, а в комнате проходной, непонятно как, почти потерявшая рассудок, существовала его мать Мария Юльевна. Топила буржуйку, заходила к сыну «поговорить». Еле слышно и «автоматически» она рассказала, что «Женечка» делился с ней своим «пайком» (125 г!), а у нее не хватало сил не принимать от сына его граммы.
«След» Марии Юльевны потерялся во время эвакуации, в марте 1942 г.
* * *
К сказанному надо, наверное, кое-что добавить. Думаю, что я не напутал, память не подводит…
Из обрывков мимоходом услышанных разговоров моей мамы и мамы А. Белороссова, разговора моей мамы и Шуры в последний, прощальный приход его к нам в декабре 1941 г. следовало, что Маргарита Михайловна была старшей сестрой известной балерины Н.М. Дудинской, а Шура Белороссов, следовательно, — ее племянник. Но отношения между ними заставляли желать лучшего, контакты были редки, слабые.
Несколько лет назад, будучи в Кировском театре, я увидел среди зрителей 1-го ряда Н.М. Д<удинскую> и постарался подойти к ней поближе. Сомнений почти не осталось. Похожи очень. Только Маргарита Михайловна была высокой, худой.
Я написал Н.М. Д<удинской> и послал почтой буквально несколько строк о событиях 1941 г., написал свой служебный телефон и назвал только свои имя и отчество. Нельзя быть назойливым, особенно по отношению к знаменитостям — могут неправильно понять.
Молчание. Его я объяснил себе так: «Не надо, не хочу бередить старое!»
* * *
И еще. Показывали себя люди в условиях блокады с разных, к сожалению, не всегда только хороших сторон. Хорошее вспоминается охотнее, легче. А в борьбе за выживание было всякое. Но даже блокадный людоед — я тоже видел следы людоедства, — если это касалось только жизни его самого и он не убивал, выглядит, мне кажется, приличнее, чем выродки, использовавшие смертельно безвыходное положение людей и свое случайно или, по-разному, неслучайно сытое положение для обогащения, для своего удовольствия. Их «забыли», не осудили ни юридически, ни морально. Несомненно, у блокадников есть воспоминания и такого плана. И через 35 лет нужно сказать о них. Это ни в коей мере не очернит людей, настоящих ленинградцев. Нельзя забывать и черные дела.
Простите, но иногда вонзается такая мысль: как повели бы себя люди сейчас, возникни схожие с блокадными условия… Не дай Бог, как говорится.
февраль 1979 г.
Сидоров В.А.
Уважаемые товарищи Адамович и Гранин!
Я бывшая учительница. Теперь пенсионерка. Веду общественную работу библиотекаря в библиотеке ЖЭКа № 12 Дзержинского р-на г. Москвы. Прочла в № 12 «Нового мира» Ваши «Главы из Блокадной книги». Много мне доводилось читать о войне, и «Блокаду» Чаковского я прочла. Но эта жуткая правда, которую Вы нам поведали устами блокадников, ни с чем не сравнима. Спасибо Вам сердечное за Вашу книгу.
Под впечатлением прочитанного мне вспомнился рассказ одного ленинградского мальчика. О чем этот рассказ, когда и где я его слышала, Вы узнаете, если прочтете следующие страницы. На мой взгляд, рассказ этот заслуживает внимания. Если вы разделяете мое мнение, то, может быть, найдете возможным включить его в Вашу книгу.
С глубоким уважением,
Ф. Леонова
Смерч страшного 1941 года вырвал меня с двоими малыми детьми и больной матерью из нашей московской квартиры и закружил по деревням и поселкам Кировской области, пока не выбросил на станции Всполье в Ярославле. Мама к тому времени умерла. Я рвалась домой, тем более что в Москве снова начали работать школы и не хватало учителей. Но с двоими детьми меня в Москву не пропустили и высадили из поезда в Ярославле (во Всполье), на первом посту проверки.
Есть под Ярославлем поселок и железнодорожная станция Семибратово. Вот это малоизвестное Семибратово и приютило меня с ребятами. Мы прибились там к детскому интернату. Это был двухэтажный деревянный дом, и жили в нем ленинградские дети и их воспитатели. По назначению Областного Отдела Народного образования я начала работать там завучем.
Был январь 1943 года. Зима стояла лютая. По утрам, когда дети уходили в школу, я становилась в дверях, держа в руках банку с вазелином. Каждому уходящему я смазывала вазелином нос и щеки, чтобы не обморозились. И вот однажды я обратила внимание на то, что мальчик лет 11—12 одет в девочкино осеннее пальтишко, синенькое, с бархатным воротничком. Оно было ему мало, рукава коротки. Как ни трудно тогда жилось, но дети всегда остаются детьми и готовы пошалить. Я подумала, что этот мальчик подшутил над какой-то девочкой, надел ее пальто, а она сейчас ищет и, наверное, уже плачет (дети были очень нервные, травмированные пережитым в Ленинграде). Когда я спросила, чье на нем пальто, он стал уверять, что пальто это его, вернее, его сестренки.
— А где сестренка? — спросила я недоверчиво.
— Ой! Ну, честное же слово! Вечером я вам все расскажу, — крикнул мальчик и выбежал на улицу.
Вечером в спальне старших мальчиков, освещенной только отсветом снега да мигающим фитильком, вставленным в флакончик из-под лекарства, он рассказал. Наверное, этот рассказ нужно вести от него самого.
Итак.
Рассказ ленинградского мальчика
«Когда у нас начался голод, то первая слегла мама, потом — сестренка. А я еще мог ходить. Правда, бегать уже не мог. Я понял, что должен спасти маму и сестренку, иначе они умрут.
В той булочной, где мы брали хлеб, было две кассы, но кассирша сидела только в одной. А вторая кабинка была пустая. Народу в булочной было всегда полно. Я в толпе незаметно заползал в кабину, закрывал дверцу и лежал там до тех пор, пока не закроют булочную. Потом, когда все уходили, запирали двери, я выходил из кабины, находил на полках остатки хлеба, наедался, отрезал несколько кусков хлеба и рассовывал его по карманам. Потом я опять залезал в кабину и спал. А утром, когда в булочную набивалась толпа, я незаметно вылезал, протискивался к прилавку, получал хлеб по карточкам и шел домой. Мама сначала плакала и ругала меня, а потом перестала. Как-то ей все стало все равно.
Ну, вот. Так я делал несколько раз. А потом как-то получилось, что меня заметили, поймали и отвели в милицию. В милиции я очень плакал и просился домой, но меня не пускали, говорили, что на днях меня отправят с другими ребятами в такое место, где хлеба будет досыта. Два дня я там пробыл. А потом главный начальник сказал милиционеру: “Сходи с ним. Пусть оденется потеплее и сестренку сюда приведет. Сегодня мы их отправим”. И мы пошли.
Дверь в нашу комнату была заперта. Мы долго стучали — никто не открывал. В других комнатах тоже была тишина. (Видимо, мальчик жил в общей, коммунальной квартире.) Милиционер сказал: “Давай я тебя подниму на плечи, а ты посмотри в стекло”. Над дверью у нас было стекло. Я влез. Увидел маму и сестренку. Они лежали с закрытыми глазами. Я стал громко кричать, потом даже заплакал. Они не шевелились. Умерли. Я выбил стекло. Протянул руку к вешалке. До своего пальтишка не смог дотянуться. И снял с крюка то, которое было ближе, — сестренкино. Вот и все. Так что не думайте…»
«Не думайте!» Как это просто!
Я думала дни и ночи, думала о мальчике и его трагедии.
Вернулся ли его отец с фронта и нашел ли сына или мальчик остался круглым сиротой и воспитывался в детском доме, не знаю. Даже имя его выветрилось из памяти. Но рассказ его передан точно. Я не смогла бы его забыть, если бы и хотела.
Ф. Леонова
14 января 1978 г.
Копия 50-Б / 7.2.78
Дорогие товарищи!
Я блокадница и блокадная мать. Муж был в армии, вернее во флоте в Кронштадте, а затем уже на суше, артиллерист. Остался жив. А я осталась беременная. От первого дня до последнего блокады. И блокада сидит во мне и не выйдет никогда. Я родила 28 июня 42 г. девочку. В блокадном роддоме. Это было лето. И там давали суп, потому что лето — из травы. В плите жгли мертворожденных младенцев, говорят, хорошо горели. Блокадный роддом. А девочка моя жива. И у нее сын, 8-го января нынче ему было 10 лет. Медали за оборону у меня нет. И здоровья, и сил нет, и нет еще стажа года до пенсии. Это все не важно, а дочка жива, но боюсь за нее, она тоже блокадница и плохо со здоровьем. Только ей я ничего не говорю. И вышла она замуж за мальчика, воспитанного солдатами, под Воронежем его взяли и вырастили. Написано: воспитанник воинской части. И блокадная девочка. Семья. Я читала, не помню в каком номере Вы писали про двух матерей. Одна стала кормить одного из детей, а другая накормила ребенка своей кровью. Хотела я вам тогда написать, да подумала, что значит мое мнение, а уж заодно напишу. Я бы ни так — ни так не сделала, ни которого на смерть не могла бы осудить, а уж будь как будет, не смогла бы смотреть на того, кто остался бы жив, и он не смог бы жить ценой смерти другого. Не смог бы, я знаю. И кровь не дала бы пить. Не потому, что мне ее жалко ребенку. А потому, что даже самый крохотный ребенок все понимает. Я бы умерла, а ребенок понимает, что он один, и я бы не смогла. Ему легче было бы умереть около матери, он все понимает, а то один.
Я все помню. И блокадную землю. Она <в>правду была похожа именно на творог. И подвалы. Я в них не ходила. Пусть так, а не засыплет. Как они кричали, а потом еще несколько дней было что-то слышно. Дом, где жил Блок. Помню, и много что помню. Только в этом месяце я решилась и смотрела «900 блокадных дней». Всего 40 минут сидя в кресле. Первый раз у меня просто слезы текли. А второй раз я взяла внука, пусть смотрит. Но он смотрел вовсе не равнодушно, хотя, конечно, по возрасту он и не понял многое, а может, и понял. А мне во время сеанса стало худо, я даже не свезла его домой, доехал сам, а меня кто бы взял под руку и довез до дома, сама думала не доеду. И пожар Бадаевских складов я видела с крыши дома 27 по Моск<овскому> просп<екту>, где жила у свекра. Вот только за хлебом я не стояла. В этом доме была булочная, и нам давали с заднего хода. Нам на всю квартиру полагалось 1 кг 250 гр., а дадут 1 кг 150 или иногда и кило. А не хочешь — иди в очередь. И делили соответственно, кому сколько. И обстрелы, и бомбежки, и голод. И бегала я с ребенком неизвестно куда, а надо было бежать, надо спасать ребенка, а куда?
Я читаю Вашу статью, и не могу читать, и слезы текут, и не могу спать, а второй час ночи и завтра на работу. Правда, все правда, так и было. А журнал библиотечный, и его надо отдать.
Очень Вас прошу, м<ожет> б<ыть>, можно его достать для меня, № 12 «Новый мир». Очень прошу. Только как его получить, если бы это можно было. По почте нельзя, ящик вечно сломан. Да, я не написала, как меня зовут — Юлия Владимировна Болотинова, 1910 г.р. <…> Все почтовые расходы и стоимость я заплачу.
Что меня держало в блокаду? Ребенок. Ребенок должен был жить. Я падала и так не хотелось вставать, не могла, лучше лежать, не могу. Но во мне был ребенок, он должен жить. И я вставала. Нельзя убить ребенка.
Сейчас сама не понимаю. И кто здесь не был — не поймет. Рассказать можно, а понять нельзя, только кто сам пережил.
Что касается «сдаваться», то вот теперь только услыхала, такой вовсе мысли не было. И в голову не приходило. А умирали, я заметила, в первую очередь те, кто не мог ничего для себя сделать, а сделать надо было все, как в пещерный век. И прямо удивительно было, что люди какие-то безрукие.
Вы писали про книгу «По сигналу воздушной тревоги». Я читала, там поминается Георгий Тарвид. Моей матери мать была урожденная Тарвид, но я никого из Тарвидов не знаю. Фамилия эта польская. Если Вы знаете, напишите мне, пожалуйста, на какой день у немцев был назначен банкет в «Астории». Если Вы знаете Георгия Тарвида, то скажите ему, у меня есть фотография, вернее дагерротип на коже, Тарвидов.
Я показывала внуку Мите Исаакиевский собор, ну и «Асторию», рассказала про банкет, а он спросил, на какое число он был назначен, а я не знаю.
Простите за сбивчивость.
Это не вся моя истории, это половина. В 1947 г. у меня родилась Наташа. В свое время она вышла замуж за мальчика, родившегося в 1939 г. и попавшего в блокаду неполных двух лет. Остался он с матерью, отец погиб. Трех лет он был под бомбой. Матери не было дома, мальчик догадался залезть под стол, стоявший посереди комнаты. Когда пришла мать, все бывшее в комнате, от больших вещей до картин на стенах, было сорвано и снесено в кучу посередине, именно на стол. А под столом сидел совершенно целый мальчик, но он год после этого не говорил. Бомба разорвалась за комнату или две от него.
Такая была, именно была, у него ясная математическая голова. Был старший научный сотрудник, ожидали от него большего. Во время беременности Наташи и год после родов он взял вторую работу в Институте Санитарии и Гигиены. Не надо удивляться в наше время, что инженер в медицинском институте. Он рассчитывал и ставил лабораторию. Вот они и сказали Наташе, а не ему, 29 января, а ребенку должно было 1 февраля быть год, что он безнадежно болен. Спасения никакого, какая-то особо скоротечная форма. Сначала он думал, что просто болен, потом, м<ожет> б<ыть>, понял, он был неглуп. Мучился страшно. Умер на руках у Наташи, а она все знала, но даже плакать нельзя было, плакать она ходила в ванную, чтоб он не видел. И умер 6 сентября, ребенку 1 сентября было 1 год 7 месяцев. Умер как блокадник, да он блокадник и был. Высох до костей, а ноги опухли. Наташа сама его и обмыла, чтоб не чужие руки, и вынесли в простыне, как блокадника, носилки не развернуть было. Мальчик долго ночью просыпался и кричал: папа, папа. Теперь забыл, но ему 1 февраля будет три года, скоро поймет. Хорошо его мать не дожила, умерла скоро после свадьбы.
Как сказать малышу, что у него нет отца. Опухоль, сказали, не более шестимесячной давности. А он умер на тридцать седьмом году жизни. На поминах были врачи. Я спросила, как они полагают, не от блокады ли это. Они мне ответили, что мы не можем сказать, что это от блокады, но мы совершенно не можем сказать, что не от блокады.
Не могу больше писать. <…>
Болотинова Ю.В.
Публикация Наталии Соколовской
ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новостиХудожник Михаил Копылков — о том, как группа «Одна композиция» вывела советскую керамику 1970-х из статуса ДПИ
11 июня 2021422Новый советник по культуре при посольстве Швеции в России рассказывает о своих рабочих планах и о новом взгляде на места, к которым мы привыкли
10 июня 2021184«Бебиа, по моему единственному желанию»: дебют из программы Роттердама покажут в «Гараже». А пока о фильме рассказывает его режиссер
10 июня 2021255Алексей Конаков о том, чему астрология может научить нас, поменявших искусство вопроса на технику поискового запроса и уверенных в рациональности окружающих нас политик и технологий, которую еще следует доказать
10 июня 2021890Экскурсия по месту ссылки Андрея Сахарова в Нижнем Новгороде вместе с фотографом Маргаритой Хатмуллиной
10 июня 20214702Владимир Дудченко, Наум Медовой и Никита Шохов о том, как выразить военную память средствами синтеза искусств
9 июня 2021179Композитор и пианист — о новом альбоме «Оптический обман» на стихи Пушкина и Хармса, об ужасном слове «кроссовер» и об инкубаторе духовности
9 июня 2021184