28 июня 2021Литература
289

«Клеветникам искусства»: Клюев и Мандельштам

Из книги Глеба Морева «Осип Мандельштам: фрагменты литературной биографии»

текст: Глеб Морев
Detailed_picture© Государственный музей истории российской литературы имени В.И. Даля

Текст, посвященный взаимоотношениям и взаимовлиянию Мандельштама и Николая Клюева в начале 1930-х годов, представляет собой одну из глав готовящейся мной книги «Осип Мандельштам: фрагменты литературной биографии». Кажется, однако, что он может иметь интерес и как самостоятельный историко-литературный очерк. В этом качестве я и предлагаю его читателям COLTA.RU. Недостаточная детализация некоторых сюжетов, отсылки к которым встречаются в тексте, означает, что подробно они освещены в других главах книги.

Г. М.

...Я гневаюсь на вас, гнусавые вороны,
Что ни свирель ручья, ни сосен перезвоны,
Ни молодость в кудрях, как речка в купыре,
Вас не баюкают в багряном октябре,
Когда кленовый лист лохмотьями огня
Летит с лесистых, скал, кимвалами звеня,
И ветер-конь в дождливом чепраке
Взлетает на утес, вздыбиться налегке,
Под молнии зурну копытом выбить пламя
И вновь низринуться, чтобы клектать с орлами
Иль ржать над пропастью потоком пенногривым.
Я отвращаюсь вас, что вы не так красивы!
Что знамя гордое, где плещется заря,
От песен застите крылом нетопыря,
Крапивой полуслов, бурьяном междометий,
Не чуя пиршества столетий,
Как бороды моей певучую грозу —
Базальтовый обвал — художника слезу
О лилии с полей Иерихона!
Я содрогаюсь вас, убогие вороны,
Что серы вы, в стихе не лирохвосты,
Бумажные размножили погосты
И вывели ежей, улиток, саранчу!..
За будни львом на вас рычу
И за мои нежданные седины
Отмщаю тягой лебединой! <...>

Эти стихи Клюева, названные «Клеветникам искусства», по воспоминаниям Ахматовой, Мандельштам читал ей наизусть во время их встречи в Ленинграде в конце февраля 1933 года [1]. Текст мог возникнуть в разговоре по ассоциации: Ахматова и Мандельштам говорили, как мы знаем, о Данте — Клюев же упоминает Данте во фрагменте «Клеветников» с описанием Ахматовой (Ахматова — жасминный куст, / Обожженный асфальтом серым, / Тропу ль утратила к пещерам, / Где Данте шел и воздух густ). Однако можно предположить, что повод для обращения к стихам Клюева со стороны Мандельштама был основательнее, нежели просто лестное упоминание его визави на встрече в Фонтанном Доме.

Позднейшие мемуарные записи Ахматовой, в которых стихотворение Клюева названо «причиной гибели несчастного Николая Алексеевича» [2], задали ошибочную традицию восприятия этого текста, как одного из спровоцировавших арест поэта в 1934 году [3]. Между тем, очевидно, что стихотворение Клюева «Клеветникам искусства» является документом того изменения политико-культурной ситуации, которое последовало за постановлением Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», ликвидировавшем РАПП и объявившим «объединительный» курс на создание «единого союза советских писателей» [4]. Пафос Клюева направлен здесь против тех отстраненных постановлением от руководства культурной политикой партийных критиков, чья непримиримость по отношению к «попутнической» литературе все эти годы («десять  лет» — т.е. приблизительно с 1922 года) мешала («застила крылом нетопыря») подлинной поэзии («песням», персонифицируемым у Клюева им самим, Сергеем Клычковым, Ахматовой и Павлом Васильевым) объединиться с советской действительностью («республикой желанной»), чьим недвусмысленным символом выступает в тексте красный флаг («знамя гордое, где плещется заря»). Именно в качестве манифеста нового этапа «перестройки» литературы эти стихи были предложены Клюевым в августе 1932 года к публикации в журнале «Новый мир» [5] и публично исполнены им в ноябре, предваряя авторский вечер Васильева в Московском клубе художников [6].

Упоминание в «Клеветниках искусства» Ахматовой — среди ближайших Клюеву поэтов — не случайно: помимо биографических обстоятельств 1932 года, о которых речь пойдет далее, Клюеву была близка ахматовская общественная и литературная позиция. Он сочувственно именовал ее в 1920-е годы «китежанкой», насельницей навсегда ушедшей дореволюционной России, «как бы желая подчеркнуть этим словом общность их судеб и духовное родство» [7]. Стратегия самого Клюева, также, как и Ахматова, испытывавшего все возрастающее отчуждение от советской действительности, отличалась, однако, меньшей последовательностью. Своего рода девизом ее может служить (также известная по воспоминаниям Ахматовой) фраза, сказанная Клюевым Гумилеву после его «публичного отречения» от Цеха поэтов на вечере Всероссийского литературного общества 15 февраля 1913 года: «Рыба ищет, где глубже, человек, где лучше» [8].

Будучи настроен по отношению к новому режиму едва ли не более радикально, чем Ахматова — например, в Николаевском единоверческом храме, которым в силу оппозиционности этого прихода подконтрольной большевикам церкви единовременно интересовалась Ахматова, Клюев был многолетним «усердным прихожанином» [9] — Клюев, тем не менее, в отличие от нее, никогда не отказывается от попыток публикации своих новых текстов в советской печати (в том числе и традиционно включаемой в антисоветский канон «Погорельщины»). В феврале 1926 года С.М. Городецкий пересказывал свой недавний разговор с Клюевым: «— Как это ты пишешь в “Кр<асную> газ<ету>” — совмещая с этим пис<анием> свои лампадки? — Ко мне приходят за стихами, приносят деньги — я и даю. А что вообще пишут они в своей газете — меня не касается. Пишу, и плотят — а что пишут — не знаю...» [10]. Синхронно зафиксированным Г.А. Бениславской антисоветским и антисемитским суждениям («жиды не дают печататься, посадили в тюрьму» [11]) Клюев выпускает осенью 1923 года в руководимом покровительствующим ему И.И. Ионовым (Бернштейном) петроградском отделении Госиздата книгу стихов «Ленин», которую сразу после смерти Ленина переиздает там же тиражом 25 тысяч экземпляров [12].

Сколько можно судить, подобного рода «лицемерие» воспринималось Клюевым как имманентная черта «художника» (ср.: В художнике, как в лицемере, / Таятся тысячи личин, 1930), поэтому поиск комфортной социальной ниши, требовавший в советских условиях маскировки подлинных настроений, был для него органичен. Поэт был готов на известные компромиссы в смысле тематики и/или лексики своих текстов [13]. Вместе с тем, зона компромисса не могла (без катастрофических для авторской идентичности Клюева последствий) распространяться на основы его тщательно выстраиваемого с середины 1900-х годов персонального поэтического мифа — национально окрашенную религиозность («древлее благочестие») и гомосексуальность. Трансформация этих принципиальных и взаимосвязанных для Клюева оснований его частной и литературной жизни в результате социальной динамики 1920-х — 1930-х годов исчерпывающе описывается проницательным замечанием хорошо знавшей его В.Н. Горбачевой — «выдержанная поза, мешающая жить, переходит в добровольные подвижнические вериги на всю жизнь» [14]. Демонстративная религиозность привела Клюева к осложнившему его биографию исключению из рядов ВКП(б) в 1920 году, публично афишируемая гомосексуальность [15], как мы увидим, станет подлинной причиной его ареста в 1934-м.

В положении Клюева и Мандельштама в 1932 году, когда были написаны стихи «Клеветникам искусства», было много общего. Как и Мандельштам, Клюев был одним из бенефициаров постановления «О перестройке литературно-художественных организаций» — уже в мае 1932 года он прикрепляется к закрытому распределителю на Остоженке [16] и получает персональную пенсию [17], его стихи впервые с 1928 года появляются в печати («Стихи из колхоза» // Земля советская. 1932. № 12). Так же, как и Мандельштам, Клюев фигурирует в «номенклатурном» списке-реестре советских писателей, поданном Кагановичем Сталину в апреле 1932 года [18]. Этим изменениям предшествовал острый кризис во взаимоотношениях Клюева с Всероссийским союзом советских писателей (ВССП). Нетипичное для советского литератора поведение Клюева в этом конфликте напоминает о взаимоотношениях Мандельштама с Федерацией объединений советских писателей и его письмах 1929 года в адрес этой организации.

Летом 1931 года в связи с перерегистрацией членов ВССП специальная комиссия союза обратилась к Клюеву с просьбой представить ей «развернутую подробную критику своего творчества и общественного поведения» [19]. «Перерегистрация членов Союза, именовавшаяся “чисткой”», была, как указывает исследователь истории этой институции, «одним из основных этапов реорганизации [ВССП]. <...> Ее целью было освобождение от “пассивной оппозиции”, “реакционной части Союза”» [20]. В отличие от перерегистрации 1929–1930 годов (которую Клюев прошел) чистка 1931 года была особенно масштабной. В 1931 году основные мотивы исключения были сугубо идеологическими. «В середине 1931 г. из ЛО Союза выбыло уже 82 человека, в начале 1932 г. — 56. <...> В 1930—1932 гг. для многих писателей условием перерегистрации в Союзе являлось публичное признание своих идейно-творческих ошибок» [21].

Документ, предоставленный Клюевым в ответ на требование Союза, с уникальной полнотой отражает особенности его персональной общественно-литературной стратегии. В конце 1931 года Клюев направляет в правление ВССП письмо, в котором не только не идет навстречу ожиданиям, связанным с «раскаянием» в несоответствии его поэзии требованиям советской идеологической повестки, но в резких выражениях отстаивает право на свое художественное видение. Объясняясь по поводу своей поэмы «Деревня», публикация которой в журнале «Звезда» (1927, № 1) вызвала скандал [22], Клюев подчеркивает полностью сознательный выбор художественных средств и рассчитанный им эффект от их применения:

Свирели и жалкования «Деревни» сгущены мною сознательно и родились из уверенности, что не только сплошное «ура» может убеждать врагов трудового народа в его правде и праве, но и признание своих величайших жертв и язв неисчислимых от власти желтого дьявола — капитала. Так доблестный воин не стыдится своих ран и пробоин на щите, его орлиные очи сквозь кровь и желчь видят

На Дону вишневые хаты,
По Сибири лодки из кедр [23].

Более того, отстаивание Клюевым своего права на эстетический выбор ведется в прямой полемике с советской литературой в лице одного из ее знаковых представителей — Маяковского, чей знаменитый «товарищ маузер» из «Левого марша» (1918) выступает у Клюева символом веры «серой», «с невоспитанным для музыки слухом» официальной критики:

Если средиземные арфы живут в веках, если песни бедной занесенной снегом Норвегии на крыльях полярных чаек разносятся по всему миру, то почему же русский берестяной Сирин должен быть ощипан и казнен за свои многопестрые колдовские свирели — только лишь потому, что серые, с невоспитанным для музыки слухом обмолвятся люди, второпях и опрометно утверждая, что товарищ маузер сладкоречивее хоровода муз? Я принимаю и маузер, и пулемет, если они служат славе Сирина — искусства... Я отдал свои искреннейшие песни революции (конечно, не поступаясь своеобразием красок и языка, чтобы не дать врагу повода для обвинения меня в неприкрытом холопстве).

Однако чрезвычайно характерным для Клюева образом — и в этом его принципиальное отличие от Мандельштама — утверждение своего несогласия с ВССП ведет не к разрыву с союзом, а к попытке компромиссного (со)существования с ним и в нем: свою поэтику и одновременно право быть членом ВССП Клюев обосновывает апелляцией к своему ужасающему материальному положению — сообщая версию (возникшую, по нашему предположению, под влиянием истории А.И. Тинякова) о своем нищенстве на задворках Ситного рынка [24].

Получение письма Клюева приводит к тому, что 9 января 1932 года Ленинградское бюро секции поэтов ВССП заочно исключает его из своего состава [25], а 16 января Комиссия по перерегистрации членов ЛО ВССП подтверждает исключение Клюева из союза «как абсолютно чуждого по своим идейно-творческим установкам Советской литературе — писателя» [26]. 20 января Клюев пишет смягченный вариант своего заявления, где, в частности, исчезает «маузер» Маяковского и, напротив, прибавляется упоминание о двадцатипятилетнем литературном стаже [27]. Никаких существенных корректировок текст письма при этом не претерпевает. Это, вероятно, возымело, тем не менее, какие-то последствия — публикатор протокола комиссии по перерегистрации отмечает, что «фамилия [Клюева] вычеркнута из списка красным карандашом. На полях чернилами поставлен плюс» [28].

В начале апреля 1932 года Клюев переезжает в Москву, поселившись недалеко от Мандельштама; они часто видятся. Постановление Политбюро ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций» 23 апреля меняет литературный статус обоих.

Если формальным следствием постановления Политбюро был роспуск РАППа, претендовавшего на монопольное право контроля на литературной сцене, то следствием идеологическим — коренная перемена общественного климата вокруг литературы. Казалось, что изменение партийного подхода к литературной политике в каком-то смысле является, наконец, ответом на вопрос о «сохранении» непартийных писателей (именно в таком виде, восходящем к формуле Розанова, поставленный, как мы помним, в письме Н.Я. Мандельштам Молотову). Председатель Оргкомитета будущего Союза советских писателей И.М. Гронский на расширенном пленуме Оргкомитета 29 октября 1932 года говорил:

Я считаю ошибкой РАПП некую ее нетерпимость: какой-нибудь писатель запятую не там поставил — его сейчас же по всему фронту начинают «прорабатывать» и превращают в классового врага, во все, что хотите, а то и из литературы выбрасывают. Даже прямо так и говорили: «Мы тебя из литературы выбросим». <...> Вот у нас в привычку вошло — чуть немножко — и классовый враг. <...> Раз враг <...> то вы знаете, что с таким врагом у нас разговоры крутые, очень крутые. Так что это понятие, это определение надо очень осторожно употреблять. <...> Прежде, чем такое обвинение писателю бросить, нужно проверить тщательно, что он из себя представляет, какую он работу проводил. И нужно посмотреть, не является ли его ошибка случайностью. Если он действительно допустил несознательную ошибку, то нужно его раскритиковать, но человека надо сохранить. Надо не только дать ему возможность работать, но и помочь эту ошибку исправить, выправить, надо дать ему возможность работать равноправным членом писательской семьи [29].

Все это открывало принципиально новые возможности для конфликтовавших с официозной критикой литераторов. Ближайший литературный соратник Клюева Сергей Клычков в мае 1932 года на одном из писательских собраний, посвященных перспективам создания нового союза, так обрисовал свое положение (его слова вполне могут быть применены и к Клюеву):

...будут ли в новом Союзе применяться цирковые дрессировочные приемы РАППа, будут ли использоваться способы наказаний, которые напоминают глубокую древность, когда человека, подошедшего не с достаточным благочестием к священному древу, прибивали за конец кишки и заставляли бегать вокруг этого древа этого случайно провинившегося чудака? Дорогие товарищи, годов так пять сам лично я в таком положении пробегал у мамрийского дуба РАППа, на большую половину я свои кишки вымотал, теперь, когда через очень короткое время, возможно, мне пришел бы конец, я начинаю вматываться обратно. (Смех.[30]

Ситуация, однако, для того же Клычкова (как и для Клюева, и для Мандельштама) осложнялась тем, что «потепление» на «литературном фронте» в 1932–1933 годах сопровождалось катастрофическими последствиями сталинской политики индустриализации и продолжением чекистского террора. Для непартийных авторов — и в особенности для тех из них, кто, как Мандельштам, Клюев и Клычков, был причислен критикой к «правым попутчикам» — по разному переживаемое и вызванное разными причинами, но тем не менее однозначное «изгойство» рубежа 1930-х годов сменяется двусмысленным состоянием морального компромисса, необходимого для использования тех возможностей, которые предоставляла новая общественно-политическая реальность. Представляется, что выход из этой ситуации Мандельштама во многом связан с поведением в ней Клюева.

Пользуясь открывшимися после объявленной «оттепели» некоторыми возможностями писательской реализации и номенклатурными благами [31], Клюев в 1932–1933 годах входит во все больший конфликт с политическим курсом советской власти периода «ускоренной индустриализации».

Я считаю, что политика индустриализации разрушает основу и красоту русской народной жизни, причем это разрушение сопровождается страданиями и гибелью миллионов русских людей. <...> Я воспринимаю коллективизацию с мистическим ужасом, как бесовское наваждение —

показывал Клюев после ареста [32]. Ранее, в марте 1930 года, после выхода статьи Сталина «Головокружение от успехов», сексот ОГПУ «Шмель» доносил: «Клюев громогласно кричал [в столовой Дома Герцена], что “этот азиат — болван и он русских обмануть не сможет. Не купить ему больше крестьян лживыми и подлыми своими статейками. Никто уже ему не поверит”» [33]. Чрезвычайно существенно здесь указание на «громогласность» заявлений Клюева — сколько можно судить, поэт не считал необходимым соблюдать конспирацию при выражении своих взглядов. Это касалось как неопубликованных текстов (прежде всего, поэмы «Погорельщина»), которые многократно исполнялись им в литературных кружках и салонах, размножались в машинописных копиях и даже передавались за границу [34], так и частной жизни Клюева, неизменно публично появлявшегося в экзотической для городского — и особенно литературного — мира «крестьянской одежде» (часто провоцировавшей агрессию [35]), в сопровождении молодых спутников [36].

Говоря о причинах ареста Клюева, исследователи его творчества традиционно опираются на мемуарный рассказ И.М. Гронского, в 1959 году во время встречи с сотрудниками ЦГАЛИ утверждавшего, что он лично, узнав от своего свояка Павла Васильева о гомосексуальном характере переданных ему, как главному редактору, для «Нового мира» клюевских стихов, отказался публиковать их в журнале и после резкого объяснения с Клюевым позвонил Г.Г. Ягоде и попросил того выслать Клюева из Москвы. Гронский особо подчеркнул, что арест Клюева был согласован им со Сталиным [37]. Этот мемуарный рассказ нуждается, однако, в существенной корректировке.

Судя по всему, речь идет о посвященном художнику Анатолию Яр-Кравченко цикле стихотворений «О чем шумят седые кедры» (1930–1932), переданном Клюевым в августе 1932 года Гронскому для публикации в «Новом мире» вместе с текстом «Клеветников искусства». Лирический цикл «О чем шумят седые кедры» представляет еще один характерный для Клюева пример того самого компромисса, о котором шла речь выше. Это своего рода поэтико-идеологический конструкт, в котором Клюев пытается объединить органичную для себя эксплицитно-гомосексуальную любовную адресацию с советской тематикой: приход новой любви ассоциирован с обращением автора к новой действительности (Пусть тростники моих седин, / Как речку, юность окаймляют, / Плывя по розовому маю, / Причалит сердце к октябрю). Отказ в публикации цикла, в котором поэт в угоду цензурным требованиям сознательно жертвовал одной из принципиальных для его лирики установок на традиционный идеал русской деревенской культуры, воспевая «мою республику родную» и «песенный колхоз», был для Клюева серьезным ударом, продемонстрировавшим недостаточность компромисса, на который он решился [38]. В этом контексте вполне правдоподобно выглядит факт резкого разговора Клюева с Гронским: мемуаристы свидетельствуют о жесткости и даже «озлоблении», с которыми Клюев встречал отказы в публикации [39]. На наш взгляд, именно к разговору с Гронским Клюев отсылает в тексте посвященного Васильеву стихотворения 1933 года «Я человек, рожденный не в боях...»:

Я пил из лютни жемчуговой
Пригоршней, сапожком бухарским,
И вот судьею пролетарским
Казним за нежность, тайну, слово,
За морок горенки в глазах, —
Орланом — иволга в кустах.
Не сдамся! <...>

В соответствии с этими настроениями в июне 1933 года Клюев предлагает цикл «О чем шумят седые кедры» «Издательству писателей в Ленинграде» в составе подготовленного поэтом сборника из тридцати трех текстов — то есть не приходится говорить о какой-либо угрожавшей автору, с точки зрения Клюева, «крамольности» этих стихов до лета 1933 года [40].

От момента ссоры с Гронским до ареста Клюева прошло от полутора лет до года, поэтому трудно установить прямую связь между ней и высылкой поэта. Весной 1933 года номенклатурное положение Гронского осложнилось — после разногласий с Горьким [41] и недовольства им Сталина Гронский лишился руководящего положения в Оргкомитете по подготовке писательского съезда. Ситуация, в которой он в феврале 1934 года по телефону дает указания Ягоде и согласовывает со Сталиным арест писателя, выглядит нереалистичной [42]. Косвенным подтверждением этого служат слова из воспоминаний самого Гронского, относящиеся, правда, к эпизоду с арестом другого поэта — Павла Васильева. Упоминая о встрече с В.М. Молотовым, на которой тот узнал от Гронского о том, что Васильев в тюрьме, Гронский пишет:

Молотов тогда резко упрекнул меня в том, что я сразу же не вмешался в это дело и не поломал гнусное предприятие с арестом и осуждением Васильева. На мое замечание о том, что я уже не являюсь руководителем Оргкомитета Союза советских писателей и поэтому не имею возможности вмешиваться в такие дела Вячеслав Михайлович ответил мне:

— Вам достаточно было позвонить мне или Сталину <...> [43]

Арест Васильева, о котором идет речь, относится к 1935 году. Однако свою работу в Оргкомитете Гронский оставил фактически в мае 1933 года, поэтому объем его номенклатурных компетенций в 1934-м, когда был выслан Клюев, и в 1935 годах совпадал.

Роль Павла Васильева в истории конфликта Клюева с Гронским принципиальна. Действия Гронского по отношению к Клюеву по своей природе реактивны, представляя собой ответ едва ли не главного в этот период партийного эмиссара в литературе на публично — в стихах «Клеветникам искусства» (которые Гронский получил в августе 1932 года) и в литературном быту — заявленную Клюевым «патронажную» по отношению к «безмерно много обещавшему» [44] советскому поэту, ярко дебютировавшему на столичной сцене и только что «помилованному» властями за талант [45], позицию (На ржанье сосунка-кентавра / Я осетром раскинул жабры [46]). «Патроном» Васильева, быстро ставшего лично близким Гронскому человеком (он женился на сестре его жены и одно время жил в его доме), Гронский претендовал быть сам. Его отношение к Клюеву определено не столько (несомненной) гомофобией, сколько вполне резонными опасениями за направление, в котором будет развиваться поэзия Васильева. Неслучайно тема беспокойства за то, что «отторгнутый» РАППом молодой Васильев попадет под влияние сомнительного с точки зрения лояльности власти Клюева, доминирует в воспоминаниях Гронского о знакомстве с Васильевым летом 1932 года [47]. Именно с целью окончательно и публично разрушить творческий союз Васильева с «крестьянской поэзией» и Клюевым как ее признанным лидером Гронский устраивает в апреле 1933 года вечер и обсуждение стихов Васильева в «Новом мире», где под градом политически мотивированных обвинений, адресованных Клюеву и (присутствующему тут же) Клычкову, фактически вынуждает Васильева отречься от них с помощью той же риторики, которую через год использует против Ахматовой Городецкий [48].

Таким образом, версия с арестом Клюева по инициативе Гронского представляется маловероятной и вписывается, скорее, в общую «компенсаторную» стратегию воспоминаний вернувшегося в 1954 году из 16-летнего заключения бывшего главного редактора «Известий и «Нового мира», направленную на повышение своего реального номенклатурного статуса и преувеличение своей роли в культурной политике после 1933 года [49]. Дополнительным доводом в пользу того, что реакция Гронского не могла привести к роковым для Клюева последствиям, служит упоминание о гомосексуальности Клюева, как о первопричине репрессий против него.

Известно, что, придя к власти, большевики декриминализировали гомосексуальные отношения, исключив статью за мужеложество из Уголовного кодекса 1922 года и оставив эту ситуацию без изменения в кодексе 1926 года [50]. В 1932 году отказ Гронского печатать посвященную мужчине лирику Клюева был банальным проявлением традиционной «бытовой» гомофобии, не имевшей серьезной политической поддержки [51] и уголовных перспектив. Однако общественная ситуация, в которой Клюев считал возможным предлагать к печати свою гомосексуальную поэзию, резко меняется во второй половине 1933 года.

Историки связывают рекриминализацию гомосексуальности в СССР с несколькими факторами, среди которых доминирующую роль играет внешнеполитический — приход к власти фашистов в Германии. В результате ряда противоречивых событий политической жизни Германии начала 1930-х в сознании высшего советского руководства к 1933 году фашизм был явно ассоциирован с гомосексуальностью [52]. Дополнительной причиной было общее усиление государственного контроля над гражданами, распространявшегося с начала 1930-х и на их частную жизнь [53]. В конце лета и осенью в Ленинграде и Москве прошли массовые аресты гомосексуалов, в ходе которых, как сообщал Сталину Г.Г. Ягода в докладной записке 15 сентября 1933 года, были раскрыты «объединения педерастов», которым инкриминировалось «создание сети салонов, очагов, притонов, групп и других организованных формирований педерастов, с дальнейшим превращением этих объединений в прямые шпионские ячейки» [54]. По словам Ягоды,

актив педерастов, используя кастовую замкнутость педерастических кругов в непосредственно контрреволюционных целях политически разлагал разные общественные слои юношества, в частности рабочую молодежь, а также пытался проникнуть в армию и флот.

По инициативе Сталина, оставившего на записке Ягоды эмоциональную резолюцию, в законодательство было введено «соответствующее руководящее постановление». 16 декабря 1933 года «проект закона об уголовной наказуемости за педерастию» [55] был принят Политбюро ЦК ВКП(б). Сам закон вступил в силу 7 марта 1934 года.

Среди 175 арестованных осенью 1933 года в Ленинграде было немало представителей художественной богемы («29 артистов и художников» [56]). Литераторов первого ряда среди них не было. Известно, однако, что первая волна репрессий против гомосексуалов коснулась, например, поэтов и переводчиков К.А. Липскерова и Е.Г. Геркена [57]. Судьбы К.А. Липскерова и темы арестов геев намеренно завуалированно коснулся в октябре 1934 года в письме драматургу В.В. Шкваркину М.А. Кузмин: «Будете писать Конст<антину> Абр<амовичу>, поклонитесь ему. У меня (вероятно, за старостию лет) обошлось в этом отношении благополучно» [58]. Возраст (61 год) и установка на «приватность» своей личной жизни позволили Кузмину избежать репрессий. Иным представляется из архивных следственных документов ленинградских гомосексуалов 1930-х случай 49-летнего Клюева.

По сообщению Ирины Ролдугиной, работавшей с делами репрессированных в Ленинграде в ходе летне-осенней кампании 1933 года, имя Клюева упоминается в их показаниях неоднократно, как имя одного из неформальных лидеров гомосексуального сообщества в городе. Арестованные сообщают о Клюеве, в частности, следующее:

<...> поэт, посещал салон Ефремова и Скипетрова, человек явно враждебно настроен против Соввласти, вел агитацию, заявляя, что большевики разорили церкви, убили веру. Соввласть не дает жить, рассказывал, что он жил при дворе, где ему хорошо жилось, агитировал за педерастию, втягивал в педерастию молодежь и красноармейцев. Группирует вокруг себя антисоветский элемент, поддерживает связь с иностран<цами>. Клюев в салонах играл роль пропагандиста, он обрабатывал молодежь вновь вовлеченную в организацию педерастов, например, в салоне у Ефремова он, в частности, обработал меня, заявляя, теперь молодежь ничего не видит, ходит нуждается, раньше такой жизни не было, нужно жить по-новому, противопоставить себя новому Советскому строю. Жить и бороться, счастливая жизнь педерастов дает возможность вновь вернуться к старому строю, заканчивая свою агитацию словами — нужно надеяться на бога — бог не допустит произвола и укажет путь выхода из тупика и тут же поднимал бокал со словами «Давайте выпьемте за нового члена нашей семьи».

Клюев и Бубнов и Анисимов возглавляют организацию педерастов, являются как бы центр<ами>, от них идут все указания [59].

Можно предположить, что антисоветские настроения Клюева не были секретом для ОГПУ. Сегодня известно, что под наблюдение чекистов Клюев попал, по крайней мере, с 1930 года, когда информатором органов стал его близкий друг Н.И. Архипов [60]. Сделанные поэтом в 1932 году шаги навстречу новой социальной реальности были признаны явно недостаточными, его положение в советской литературе, будучи осложнено личным конфликтом с Гронским, оставалось весьма проблематичным. Ни о какой интеграции Клюева в «систему» говорить не приходится: убежденный в 1933 году, что, несмотря на ситуативные компромиссы, нужно «не делать того, что делает мир» [61], Клюев сознательно сохраняет дистанцию от официальных структур и от литературного сообщества. Его письма (как написанные в 1931–1933 годах, так и сразу после ссылки) обнаруживают чрезвычайно наивные представления об устройстве и внутренних механизмах советской литературной сцены. На вечере и обсуждении стихов Павла Васильева в журнале «Новый мир» 3 апреля 1933 года имя Клюева по-прежнему выступало символом контрреволюционной кулацкой поэзии, не способной к социалистической перестройке. Эти констатации в либеральной атмосфере перед готовящимся съездом писателей не влекли за собой, тем не менее, прямых выводов организационного характера и призывов к репрессиям. На обсуждении в «Новом мире» Гронский ограничивался утверждением: «<...> если хочешь сидеть в прошлом, сиди, сиди и жди того дня, когда твой народ забудет о тебе как о художнике» [62]. Однако объем специфической информации, полученной в ходе новой, специально организованной репрессивной кампании, к которой было привлечено внимание высшего руководства страны, существенно менял (с точки зрения властей) статус Клюева, выводя его в область «групповой подпольной контрреволюционной деятельности», усердно имитировавшейся чекистами в ходе следствия по делу гомосексуалов в угоду настроениям и задачам начальства. Определенные защитные механизмы, которые запускала, начиная с весны 1932 года, принадлежность Клюева к писательской номенклатуре («список Кагановича»), переставали действовать. Думается, что переезд в Москву лишь несколько отсрочил его арест.

Коллективное «ленинградское дело» геев, в ходе которого были получены показания на Клюева, было завершено в январе 1934 года. Поэт был арестован в Москве 2 февраля вместе со своим тогдашним партнером Л.И. Пулиным. «Дело № 3444 было заведено на двоих: на Клюева — обвиненного по двум статьям [политической 58-й и 16–151 за мужеложество], и на Пулина — только по статье 16–151» [63]. Характерно, что первый допрос поэта был посвящен исключительно гомосексуальным связям Клюева.

Следует иметь в виду, что из-за отсутствия в Уголовном кодексе соответствующей статьи большинство арестованных в 1933 году были осуждены по «антисоветской» 58 статье, к которой иногда добавлялась статья 151 тогдашнего УК («половое сношение с лицами, не достигшими половой зрелости») , которую применяли «через 16-ю статью». Это означало, что так как преступление не предусмотрено кодексом, наказание назначено по статье, предусматривающей «наиболее сходные по роду преступления». Никакого медийного сопровождения репрессивная кампания 1933 года не имела и как целенаправленное организованное действие для общества осталась тайной [64]. Во всех своих обращениях в связи с арестом и последовавшей 5 марта 1934 года высылкой в Западную Сибирь Клюев указывал, что осужден по 58 статье [65]. Думается, что этой же информацией располагал тогда Мандельштам, без сомнения, связавший арест Клюева с тем способом существования в литературе, которого тот последовательно придерживался в годы их близкого общения (1932–1933).

Чтение наизусть в гостях у Ахматовой «Клеветникам искусства» доказывает, что Мандельштаму были известны неопубликованные тексты Клюева, которые тот — начиная с поэмы «Погорельщина» (1928) — достаточно широко исполнял и распространял в списках среди знакомых и в литературных кругах. Параллельно в большей («Стихи из колхоза») или в меньшей («О чем шумят седые кедры») степени компромиссным попыткам проникнуть в подцензурную печать Клюев пишет большую поэму «Песнь о Великой Матери» («Последняя Русь») и ряд стихотворений, чья декларативная независимость от внешнего давления оказывается близка мандельштамовскому «Волку» (ср., прежде всего, упомянутый текст Клюева «Я человек, рожденный не в боях...», а также «Меня октябрь настиг плечистым...» и цикл «Разруха»). К этой же группе текстов можно отнести и «Клеветникам искусства», чей пафос хоть и выглядит, с точки зрения Клюева, предлагающего эти стихи в журнал и исполняющего их на публичном вечере Васильева, санкционированным «антирапповским» духом постановления ЦК от 23 апреля, но оказывается неприемлемым для подцензурной печати.

Текст «Клеветникам искусства» принято, не уточняя, датировать 1932 годом. В своей хронике жизни и творчества Клюева С.И. Субботин без дополнительных мотивировок локализует время написания стихотворения как «конец апреля–начало мая» [66]. На наш взгляд, однако, «Клеветникам искусства» не могло быть написано ранее 28 мая 1932 года, когда был освобожден арестованный 4 марта по делу «Сибирской бригады» Павел Васильев. Скорее всего, текст был создан Клюевым вскоре после личного знакомства с Васильевым в начале июля (до 5-го числа) 1932 года [67]. Как известно из воспоминаний С.И. Липкина, при этой встрече, состоявшейся в комнате Клычкова в Доме Герцена, присутствовал Мандельштам [68]. 9 июля Мандельштам вновь видится в Доме Герцена с Клюевым, причем вскоре после его ухода заговаривает о купленной им библиографической редкости — первом издании книги Н.М. Языкова [69].

Вероятно, разговор о книге зашел по «смежности»: Языков — один из «персонажей» «”прогулки” <...> по истории русской поэзии» [70], предпринятой Мандельштамом в «Стихах о русской поэзии», написанных в эти же дни; третья их часть, законченная 7 июля, посвящена (по его просьбе) клюевскому другу Клычкову, ее «образность и тональность», по наблюдению Омри Ронена, «сродни крестьянским поэтам ХХ века, в первую очередь Клюеву» [71]. Между Мандельштамом и Клюевым было принято читать друг другу стихи [72]; не приходится сомневаться, что в какую-то из этих встреч Мандельштам прочитал новые стихи в присутствии Клюева.

Стихи Клюева «Клеветникам искусства» представляют собой, как и стихи Мандельштама, метапоэтический текст, также своего рода «Стихи о русской поэзии» — своей собственной, Клычкова, Васильева и Ахматовой [73] — искусственно отторгнутой от литературной действительности «нетопырями»-критиками, паразитировавшими, по мысли поэта, учитывавшей политическую конъюнктуру момента, на присвоенном ими партийном мандате. Политические импликации мандельштамовских «Стихов о русской поэзии», «пока еще глубоко скрытые в подтекстах и шутливом тоне» и открыто проявившиеся в стихах конца 1933 года, были выявлены Б.М. Гаспаровым [74]. Именно в период перехода от «иносказательных» «Стихов о русской поэзии» к «плакатным» (и открыто криминальным с точки зрения цензуры) текстам второй половины 1933 года Мандельштам знакомится с «Клеветникам искусства» и запоминает их наизусть. И типологически («метапоэзия») и жанрово (инвектива) они оказываются ему чрезвычайно близки: как раз в это время Мандельштам перечитывает Некрасова (имя которого сохранилось в черновиках «Стихов о русской поэзии» [75]) и приходит к высказанному в разговоре с Ахматовой убеждению, что «стихи сейчас должны быть гражданскими» [76]. Происходит, по точной формулировке Мишеля Никё, «встреча двух гражданских поэтов» [77].

Как и Клюев, Мандельштам не останавливается перед тем, чтобы публично читать свои неопубликованные — и иногда заведомо невозможные в печати — вещи [78], как и тексты Клюева они расходятся в списках, иногда — опять же, как и в случае Клюева — попадая в официальную печать «контрабандой» [79]. То же — в смысле чтения вслух — произойдет и с антисталинскими стихами. Все большая откровенность Мандельштама в неприятии окружающей реальности (причем это неприятие, как и у Клюева, распространяется и на те «либеральные» формы и фигуры литературного процесса, которые пришли вместе с постановлением 23 апреля 1932 года) не остается незамеченной писательскими кругами [80]. Идеологическая критика симптоматично сближает его с Клюевым [81].

Если отвлечься от абсолютно несвойственной Мандельштаму «компромиссности» и «игровой» природы клюевской поэтики и жизнестроительства, то можно утверждать, что модель литературного и гражданского поведения, которую он реализует в конце 1933-го — начале 1934 года, не скрывая своего раздражения действительностью и безоглядно широко читая свою инвективу против Сталина, наследует — предельно ее радикализируя и доводя до степени самопожертвования — клюевской модели. Именно после ареста Клюева, в феврале 1934 года, Мандельштам, подразумевая, как представляется, некую «роковую очередность», скажет Ахматовой: «Я к смерти готов» [82].

Автор считает своим приятным долгом поблагодарить за консультации С.И. Субботина.


[1] См.: Ахматова А. Листки из дневника // Ахматова А. Победа над судьбой. В 2 т. / Сост., подгот. текстов, предисл., примеч. Н. Крайневой. Т. 1: Автобиографическая и мемуарная проза. С. 111.

[2] Там же.

[3] См., например: Русская литература 1920–1930-х годов. Портреты поэтов: В 2 т. / Ред.-сост. А.Г. Гачева, С.Г. Семёнова. Т. I. М., 2008. С. 27.

[4] Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б)-ВКП(б), ВЧК-ОГПУ-НКВ о культурной политике. 1917-1953 / Сост. А. Артизов, О. Наумов. М., 1999. С. 173.

[5] Субботин С.И. Николай Алексеевич Клюев (1884–1937): Хронологическая канва жизни и творчества // Николай Клюев: Воспоминания современников. М., 2010. С. 815–816.

[6] См. письмо Клюева А.Н. Яр-Кравченко от 20–30 ноября 1932 года (Кравченко Т., Михайлов А. Наследие комет: Неизвестное о Николае Клюеве и Анатолии Яре. М.; Томск, 2006. С. 149; дата письма уточнена в публикации: Субботин С. О датировках писем Н. Клюева к А. Яр-Кравченко (1931–1934) // Текстологический временник. Русская литература XX века: Вопросы текстологии и источниковедения. М., 2012. Кн. 2. С. 498). Исправляя ошибку А.И. Михайлова (Наследие комет. С. 271), укажем неназванное Клюевым место проведения вечера Васильева: оно устанавливается нами по адресу, который упомянут в письме — Ветошный переулок. В Ветошном переулке (дом 2) располагался Московский клуб художников (Мостобласткомрабис), периодически устраивавший литературные вечера (3 апреля 1933 года там будет выступать Мандельштам).

[7] Азадовский К.М. «Меня назвал “китежанкой”»: Анна Ахматова и Николай Клюев // Литературное обозрение. 1989. № 5. С. 70.

[8] Ахматова А. Автобиографическая проза // Там же. С. 7.

[9] Свидетельство архиепископа РПЦ за рубежом Леонтия Чилийского (цит. по: Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 693), подтверждаемое воспоминаниями Р. Менского (Г.Г. Раменского) и Б.Н. Кравченко (Там же. С. 422, 470).

[10] Там же. С. 280.

[11] Цит. по: Азадовский К. Жизнь Николая Клюева: Документальное повествование. СПб., 2002. С. 202. Имеется в виду осложнение положения Клюева в Вытегре после исключения из партии в 1920 году, закончившееся арестом в июне 1923 года.

[12] Клюев Н. Словесное древо. СПб., 2003. С. 632 (комм. В.П. Гарнина).

[13] Ср. в письме Клюева А.Н. Яр-Кравченко 14 февраля 1933 года: «Написал [Н.С.] Тихонову письмо, чтоб напечатали два стихот<ворения>. <...> В стихот<ворении> “В разлуке жизнь…” слово “молился” можно заменить словом — “трудился” (хоть это и будет клеветой на самого себя)» (Там же. С. 288).

[14] Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 560.

[15] Ср., например, в апрельском письме 1929 года А.Н. Яр-Кравченко родным о чтении Клюевым «Погорельщины» во Всероссийском Союзе писателей в Ленинграде: «Я около Н.А. Он меня тащит на сцену. Мне неудобно… повинуюсь <...> В зале полно публики <...> Н.А. кланяется. Подбегает человек, поэт Рождественский, подсов<ыва>вает ему кресло, он двигает его ко мне и говорит садит<ь>ся. Я не знаю, что делать, сажусь, на меня все смотрят. Рождественский в изумлении. Н.А. садится на стул, потом оповещает: «”Погорельщина” посвящена моему другу Анатолию Кравченко. Вот он» — и при всех целует меня в губы» (Наследие комет. С. 29–30; в окончательном тексте посвящение отсутствует).

[16] Клюев Н. Словесное древо. С. 408; Наследие комет. С. 109. «Н.А. попал среди 150 избранных писателей из 5000 в Москве и поэтому должен получать крупчатку, яйца, ветчину и все то, что почти в неограниченном количестве представляется особым снабжением», — сообщал родным А.Н. Яр-Кравченко 15 июля 1932 года (Там же. С. 115).

[17] «У Н<иколая> А<лексеевича> персональная пенсия 225 р<ублей>» (А.Н. Яр-Кравченко — родным, 27 июня 1932 года: Наследие комет. С. 110). Хлопоты о пенсии продолжались с 1929 года.

[18] См. комментарии Л.В. Максименкова в кн.: Большая цензура: Писатели и журналисты в стране Советов. 1917–1956 / Сост. Л.В. Максименков. М., 2005. С. 332. Фрагмент списка с фамилией Мандельштама приведен в публикации: Максименков Л. От опеки до опалы: Как Осип Мандельштам не стал советским писателем // Огонек. 2016. № 2. С. 32.

[19] Цит. по: Азадовский К. Жизнь Николая Клюева. С. 263.

[20] Кукушкина Т.А. Всероссийский союз писателей. Ленинградское отделение (1920–1932). Очерк деятельности // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 2001 год / Отв. ред. Т.Г. Иванова. СПб., 2006. С. 117.

[21] Там же. С. 117–118.

[22] Один из членов редакции журнала рапповец А.И. Зонин счел нужным печатно объясняться по поводу появления стихов Клюева в «Звезде»: «Черносотенное стихотворение Н. Клюева, как и все другие стихи первого № ленинградского журнала “Звезда”, принимались без меня. В настоящее время, в связи с переездом в Москву фактического участия в работах редакции “Звезды” я не принимаю. Вместе со всеми т.т. по ВАПП’у, я считаю напечатание стихов Клюева в марксистском журнале недопустимым» (Зонин А. [Письмо в редакцию] // На литературном посту. 1927. №3. С. 79).

[23] Цит. по: Базанов В.Г. С родного берега: О поэзии Николая Клюева. Л., 1990. С. 198–199. Стихотворная цитата — из поэмы Клюева «Деревня».

[24] Необходимо заметить, что тема крайней нужды, граничащей с нищетой, постоянная у Клюева в 1920-е–нач. 1930-х годов, очевидно, является одной из авторских «личин». На риторическом уровне это выражается в выработке «этикетной формулы» «Милосердие и русская поэзия будут (имяреку) благодарны» (впервые в несколько измененном виде в 1919 году в письме И.И. Ионову: Клюев Н. Словесное древо. С. 251): «Клюев всегда употребляет ее там, где того требует этикет соответствующей ситуации (“моления” о помощи)» (Николай Клюев в последние годы жизни: Письма и документы / Публ., вступ. статья, подг. текстов и комм. Г.С. Клычкова и С.И. Субботина // Новый мир. 1988. № 8. С. 167). Скорректировать картину помогают документы: так, 30 сентября 1925 года Клюев подал в фининспекцию сведения о том, что «за время с 1-го апреля по 30-е сентября с. года никаких заработков не имеет» (Клюев Н. Словесное древо. С. 634). Справка Ленинградского отделения Госиздата от 18 ноября сообщала, что «с 1 апр. по 1 окт. 1925 г. Клюеву было выплачено 750 рублей» (Там же). Судя по некоторым свидетельствам, помимо (действительно, скромных и нерегулярных) литературных заработков, иссякающих к концу 1920-х, Клюев вынужден был жить на деньги от продажи имевшихся в его собрании икон древнего письма, рукописных и старопечатных книг и т.п.; перечень оставшихся в его квартире после ареста и высылки из Москвы вещей (в том числе представлявших антикварную ценность) занимает несколько страниц (Там же. С. 410–413).

[25] Клюев Н. Словесное древо. С. 637 (комм. В.П. Гарнина).

[26] Новые документы из архива А.Д. Скалдина / Публ. Т.С. Царьковой // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1998–1999 год. СПб., 2003. С. 393.

[27] Клюев Н. Словесное древо. С. 406–408.

[28] Новые документы из архива А.Д. Скалдина. С. 393. Судя по мартовским и апрельским (1932) письмам Клюева А.Н. Яр-Кравченко и Л.И. Раковскому, в Союзе он продолжал числиться (см.: Субботин С. О датировках писем Н. Клюева к А. Яр-Кравченко (1931–1934). С. 497–498).

[29] Между молотом и наковальней: Союз советских писателей СССР. Документы и комментарии. Т. 1. 1925 — июнь 1941 г. М., 2010. С. 173; курсив наш. — Г.М.

[30] Николай Клюев в последние годы жизни: Письма и документы. С. 166.

[31] «В закрытый распределитель [Клюев] ходит с забавным упоением», — отмечала в дневнике В.Н. Горбачева (Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 560).

[32] Шенталинский В. Рабы свободы. М., 2009. С. 356.

[33] Цит. по: Волгин В. Документы рассказывают… // Вопросы литературы. 1992. № 1. С. 257.

[34] О передаче Клюевым текста «Погорельщины» в 1931 году итальянскому слависту Этторе Ло Гатто известно из воспоминаний последнего (опубл. 1953). Сведения об этом, пусть и в искаженном виде, содержатся в справке томского НКВД 28 мая 1937 года, подготовленной перед последним арестом Клюева (Азадовский К. Жизнь Николая Клюева. С. 311). О присутствии иностранных дипломатов на чтении Клюева у искусствоведа А.И. Анисимова в 1929 году см. в воспоминаниях Рюрика Ивнева (Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 208–209). В следственном деле Клюева было сохранено также письмо художника П.А. Мансурова, в 1928 году оставшегося на Западе, полученное Клюевым в 1933 году. Весной 1933 года лояльное отношение Клюева к распространению своих неподцензурных стихов привело к инциденту: его партнер А.Н. Яр-Кравченко без разрешения Клюева отдал в машинописную перепечатку первую часть его «заветной» поэмы «Песнь о Великой Матери», что вызвало серьезную обеспокоенность у поэта (см.: Клюев Н. Словесное древо. С. 297 и след.).

[35] Клюева принимали за священника (см.: Наследие комет. С. 70, 85).

[36] Ср. дневниковую запись Е.Ф. Вихрева 12 ноября 1929 года: «Вечер в “Новом мире”. Познакомился с Н. Клюевым. <...> [Н.И.] Замошкин сказал мне: “Здесь Клюев вместе с женой”. — С какой женой? Я ее не вижу. — А вот этот молодой человек — художник А. Кравченко» (Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 552). Гомосексуальность Клюева приводила подчас к осложнению его отношений с религиозной частью его окружения в нач. 1930-х годов; см.: Азадовский К. «Сестра по упованию» // Звезда. 2013. № 9. С. 167–170.

[37] Гронский И.М. О крестьянских писателях / Публ. М. Никё // Минувшее: Ист. альманах. Вып. 8. Paris, 1989. С. 154.

[38] В единственном прошедшем цензурный фильтр цикле Клюева «Песни из колхоза», проникнутом мотивами колхозного благополучия, нет не только никакого намека на гомосексуальность, но — что абсолютно уникально для творчества Клюева — присутствует сюжет гетеросексуальной любви (стих. «В ударной бригаде был сокол Иван...»).

[39] См.: Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 82.

[40] Причем позднее, возвращаясь из ссылки в письмах А.Н. Яр-Кравченко от 24 июля и 2 августа 1934 года к судьбе посланной в «Издательство писателей в Ленинграде» рукописи, Клюев указывал, ссылаясь на ленинградского поэта Н.Л. Брауна, что лишь небрежное оформление машинописи стихов послужило «препятствием к их печатанию и даже вызвало подозрение в их художественности» (цит. по: Субботин С. О датировках писем Н. Клюева к А. Яр-Кравченко (1931–1934). С. 502).

[41] В феврале 1933 года в споре с Гронским относительно устройства будущего ИМЛИ и «городка писателей» Горький апеллировал к Сталину, принявшему его сторону (см.: «Жму вашу руку, дорогой товарищ»: Переписка Максима Горького и Иосифа Сталина / Публ., подг. текста, вступ. и комм. Т. Дубинской-Джалил // Новый мир. 1998. № 9; Курилов А.С. Из истории института: А.М. Горький и ИМЛИ; первые положения об институте и планы научной работы // Литературоведческий журнал. 2012. № 31. С. 76–77, 83–84).

[42] В мае 1933 года Гронский получает от Сталина «указание о прекращении т. н. пьянок» в связи с чем пишет ему большое оправдательное письмо (см.: Большая цензура. С. 292–294). Тогда же Гронского «в связи с болезнью» заменяет в Оргкомитете Союза писателей А.А. Фадеев (см.: Власть и художественная интеллигенция. С. 199). «Бездеятельность Оргкомитета и благодушие Гронского» упоминаются в записке заведующего Культпропом ЦК ВКП(б) А.И. Стецкого Сталину и Кагановичу 22 мая 1933 года (Там же. С. 200). Неосновательно предположение С.С. Куняева (Куняев С. Николай Клюев. М., 2014. С. 575) о том, что Гронский обсуждал Клюева со Сталиным во время одного из четырех посещений кабинета вождя в Кремле в 1933 году: Гронский ни разу не оставался со Сталиным наедине и всегда, как ответственный редактор «Известий», посещал Сталина в компании с руководящими сотрудниками «Правды» (Л.З. Мехлисом или М.И. Кахиани; один раз к ним присоединился Стецкий); очевидно, что во время этих кратких (от 10 минут до часа) коллективных аудиенций речь шла о работе центральных партийных и советских печатных органов (об одном из такого рода обсуждений с Мехлисом у Сталина см.: Гронский И.М. Из прошлого… С. 162). Также нет никаких оснований полагать, что 17 января 1934 года Сталин обсуждал в Кремле с Ягодой предстоящий арест Клюева (Куняев С. Указ. соч. С. 575): в этот день в кабинете у Сталина одновременно с Ягодой присутствовали В.М. Молотов, К.Е. Ворошилов, Л.М. Каганович, А.И. Микоян, А.П. Розенгольц, М.М. Литвинов, Г.Я. Сокольников, Н.Н. Крестинский, А.И. Яковлев, Н.К. Антипов, то есть группы чиновников, представлявших, соответственно, военно-промышленный комплекс, внутреннюю и внешнюю торговлю, министерство иностранных дел и Комитет партийного контроля (см.: На приеме у Сталина: Тетради (журналы) записей лиц, принятых И.В. Сталиным (1924–1953 гг.) / Науч. ред. А.А. Чернобаев. М., 2008. С. 119). Обсуждение вопросов (тем более персональных), связанных с писателями, в таком составе более чем сомнительно. В целом, информация о санкции Сталина на арест Клюева (о которой Гронский мог узнать постфактум) кажется достоверной — предстоит, однако, документально выяснить, когда, кому и в какой форме это согласие было дано.

[43] Гронский И.М. Из прошлого…: Воспоминания / Сост. С.И. Гронская. М., 1991. С. 285.

[44] По позднейшей (1956) характеристике Пастернака.

[45] В 1932 году Васильев был три месяца в заключении по делу т. н. «Сибирской бригады» писателей (см. подробнее: [Куняев Ст.] Огонь под пеплом: Дело «Сибирской бригады». 1932 год // Растерзанные тени: Избранные страницы из «дел» 20-30-х годов ВЧК–ОГПУ–НКВД, заведенных на друзей, родных, литературных соратников, а также на литературных и политических врагов Сергея Есенина / Сост. Ст. Куняев, С. Куняев. М., 1995. С. 59–97; с исправлением некоторых ошибок предыдущей публикации: Поварцов С. Вакансия поэта // Сын Гипербореи: Книга о поэте / Отв. ред. С.Н. Поварцов. Омск, 1997. С. 53–92). Бывший следователь ОГПУ–НКВД И.И. Илюшенко, ведший дела Васильева в 1932 и 1937 годах, на допросе в Главной военной прокуратуре в 1956 году, в связи с реабилитацией Васильева, показывал, говоря о деле 1932 года: «Исходя из того, что Васильев был очень талантлив и желая сохранить его для советской литературы, он тогда Коллегией ОГПУ был осужден условно» (Растерзанные тени. С. 302).

[46] Определение «сосунок-кентавр» углубляет данную Клюевым Васильеву несколькими строками выше характеристику «полуказак, полукентавр»; причем тема «двойственности» Васильева оказывается подкреплена в строках «Он выбрал щуку и ерша / Себе в друзья», явно имеющих в виду дружеские отношения Васильева как с советской, так и «несоветской» частью литературного мира. Думается, что мандельштамовская эпиграмма на Васильева (Мяукнул конь и кот заржал — / Казак еврею подражал, <1933?>) развивает — уже в ироническом модусе — намеченную именно Клюевым в «Клеветниках искусства» тему «неоднородности» творчества и личности Васильева, сочетающих «несочетаемое», где пара «казак—еврей» эквивалентна «щуке и ершу» в стихах Клюева.

[47]См.: Гронский И.М. Из прошлого… С. 275–276. РАПП и Клюев выступали для Гронского своего рода полюсами его персональных общественно-политических антипатий. Характерно, что во второй половине 1950-х годов, когда проходил процесс реабилитации репрессированных писателей, Гронский, активно в нем участвовавший, отказался дать характеристики для реабилитации лишь Л.Л. Авербаху и Клюеву (см.: Гронский И.М. Из прошлого… С. 236).

[48] Ср.: «Клычков должен сказать, что он на самом деле служил по существу делу контрреволюции, потому что для художника молчать и не выступать с революцией — значит выступать против революции» (Между молотом и наковальней. С. 211). Сокращенная стенограмма этого обсуждения была опубликована уже после ареста Клюева (см.: Новый мир. 1934. № 6. С. 218–225; подробнее о мотивах публикации см.: Флейшман Л. Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов. СПб, 2005. С. 161–162). О связи общения Васильева с Клюевым и вечера в «Новом мире» Гронский прямо пишет в воспоминаниях (Гронский И.М. Из прошлого… С. 382).

[49] В выступлении перед сотрудниками Архива А.М. Горького 30 ноября 1963 года Гронский, повторив основные детали своего рассказа о Клюеве 1959 года, уклонился от приписывания себе инициативы ареста поэта (см.: Ариас-Вихиль М.А. Об истории создания термина «социалистический реализм» и подготовке первого Съезда советских писателей: Стенограмма беседы И.М. Гронского с сотрудниками Архива А.М. Горького // Codex Manuscriptus: Статьи и архивные публикации. М., 2019. С. 76).

[50] См. подробнее: Healey D. Homosexual Desire in Revolutionary Russia: the regulation of sexual and gender dissent. Chicago; London, 2001. Р. 115–125. Рус. пер.: Хили Д. Гомосексуальное влечение в революционной России: Регулирование сексуально-гендерного диссидентства / Науч. ред. Л. В. Бессмертных, Ю. А. Михайлов, пер. с англ. Т.Ю. Логачевой, В.И. Новикова. М., 2008.

[51] Впрочем, еще в середине 1920-х упоминание гомосексуальности, окказионально связывавшейся в советском пропагандистском дискурсе с религиозной и церковной практикой, мотивировало утверждения о «несоветском» характере поэзии Клюева: «Клюев последнего периода с гомосексуальными радостями (однополая любовь), с прославлением скопчества — живой труп для новой России» (Вечерний Семен [Богданов А. В.] Правда о Н. Клюеве // Трудовое слово. Вытегра. 1924. 9 января. С. 2).

[52] Хили Д. Гомосексуальное влечение в революционной России. С. 121 и след. Ср.: Бурлешин А.В. Вскрытая повседневность: Размышления и наблюдения по поводу книги Дана Хили // Новое литературное обозрение. 2010. № 2.

[53] Иванов В.А. Контрреволюционные организации среди гомосексуалистов Ленинграда в начале 1930-х годов и их погром // Новейшая история России. 2013. № 3. С. 130–132.

[54] Цит по: «Надо примерно наказать этих мерзавцев» // Источник. 1993. № 5–6. С. 164.

[55] Там же. С. 165.

[56] Иванов В.А. Контрреволюционные организации среди гомосексуалистов Ленинграда в начале 1930-х годов и их погром. С. 135. О «ленинградском деле» геев 1933 года см. также: Ролдугина И. «Почему мы такие люди?» Раннесоветские гомосексуалы от первого лица: Новые источники по истории гомосексуальных идентичностей в России // Ab Imperio. 2016. № 2. С. 206–207, 211.

[57] Арестован в Ленинграде 13 августа, осужден 27 декабря 1933 года (сообщено И. Ролдугиной).

[58] Цит. по: Кузмин М. Дневник 1934 года / Под ред., со вступ. статьей и прим. Г. Морева. СПб., 2011. Изд. [3-е], испр. и доп. С. 331.

[59] Архив Управления ФСБ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области. Ед. хр. П–82 888 (1933): В 8 т.; публикуется с сохранением орфографии источника. Материалы этого следственного дела готовятся к печати в составе посвященной истории гомосексуальности в России в первой половине ХХ века монографии Ирины Ролдугиной. Благодарим ее за разрешение использовать эти документы в нашей работе.

[60] См.: Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 681–682. Ранее, в феврале 1929 года ОГПУ было заведено дело оперативной разработки на друга Клюева С.А. Клычкова (Волгин В. Документы рассказывают… С. 257). Осведомителем настойчиво предлагали стать и последнему (с лета 1933 pгода) партнеру Клюева поэту и студенту факультета журналистики МГУ Л.И. Пулину: «<...> вызывали в органы <...> Били. Однажды продержали (один день) в одиночке с глазком, куда было вставлено дуло пистолета» (Пулина А.А. Что вспомнилось // Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 609). Перлюстрации своих писем ОГПУ Клюев очевидным образом опасается уже в декабре 1929 года, когда после сообщения об отказе в публикации «Погорельщины» пишет А.Н. Яр-Кравченко из Москвы в том же письме: «Будь верен коммуне, нашему величавому и прекрасному государственному строю, пламенным дням юного социализма, а остальное все приложится» (Наследие комет. С. 45).

[61] Из письма к А.Н. Яр-Кравченко от 14 февраля 1933 года (Клюев Н. Словесное древо. С. 287).

[62] Между молотом и наковальней. С. 208.

[63] Шенталинский В. Рабы свободы. С. 454. В один день с Клюевым и Пулиным в Москве по тому же обвинению был арестован поэт И.И. Пулькин, «3 /ІІІ–34 г. осужден Коллегией ОГПУ по ст. 16/151 УК к заключению в исправительный трудовой лагерь на три года» (Пулькин И. Лирика и эпос / Сост., подг. текста и комментарии И.А. Ахметьева. М., 2018. С. 569).

[64] Приговоры выносились во внесудебном порядке.

[65] Характерно, что в ссылке Клюев впервые, насколько можно судить, маскирует в общении с новыми знакомыми свою гомосексуальность (см. воспоминания Н.И. Геблер: Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 621).

[66] Субботин С.И. Николай Алексеевич Клюев (1884–1937): Хронологическая канва жизни и творчества // Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 815.

[67] Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 815. Ср. письмо А.Н. Яр-Кравченко брату Владимиру от 5 июля 1932 года (Наследие комет. С. 114).

[68] Липкин С. Квадрига: Повесть. Мемуары / Сост. и общ. ред. Ю.А. Кувалдина. М., 1997. С. 331–337. См. также: Мец А.Г., Видгоф Л.М., Лубянникова Е.И., Субботин С.И. Дополнения к Летописи жизни и творчества О.Э. Мандельштама // Литературный факт. 2020. № 17. С. 359–360.

[69] Сведения из дневника М.В. Талова (Летопись. С. 390–391).

[70] Гаспаров Б.М. Сон о русской поэзии [1987] // Он же. Литературные лейтмотивы: Очерки по русской литературе ХХ века. М., 1994. С. 129.

[71] Ронен О. О «русском голосе» Осипа Мандельштама // Он же. Указ. соч.. С. 65. Ср. также: Leving Yu. Whose is a Seal-Ring?: Kliuev’s Subtexts in Mandelstam’s Poem «Give Tiutchev the Dragonfly» // The Slavic and East European Journal. 2009. Vol. 53. № 1. Р. 41–64.

[72] Ср. в относящихся к этому периоду воспоминаниях Э.Г. Герштейн: «<...> вернулись домой [Мандельштам и Л.Н. Гумилев] оживленные и возбужденные: только что заходили к Клюеву. Осип Эмильевич цитировал его стихи и показывал, как гордо Клюев читал их» (Герштейн Э. Мемуары. СПб., 1998. С. 49).

[73] Появление в этом ряду Ахматовой может быть, как и в случае с Клычковым и Васильевым, мотивировано не только творческой и «общественной» близостью, но и личным общением — судя по дневнику Талова, не исключена встреча Клюева с Ахматовой (после долгого перерыва) 9 июля 1932 года у Мандельштамов в Доме Герцена (Летопись. С. 366).

[74] Гаспаров Б.М. Сон о русской поэзии. С. 154–159.

[75] Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем. В 3-х тт. / Сост. А.Г. Мец. М., 2010–2011. Т. 1. С. 480. Ср. также запись Мандельштама 2 мая 1931 года «Чтенье Некрасова» (Там же. Т. 2. С. 465).

[76] Ахматова А.А. Листки из дневника. С. 113.

[77] Никё М. О. Мандельштам и Н. Клюев (Две заметки к теме) // Николай Клюев: Образ мира и судьба. Томск, 2005. Вып. 2. С. 123.

[78] Так, на вечере в Ленинграде 23 февраля 1933 года Мандельштам (по воспоминанию И.М. Басалаева: Летопись. С. 400) прочитал «Волка» («За гремучую доблесть грядущих веков...») , испугавшего в свое время М.А. Зенкевича [см. в его рассказе В.Д. Дувакину: «Я говорю: “Осип, чего ты просишь?! Чтоб тебя сослали, что ли? Как же можно такое писать?” Он как захохотал!» (Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников. С. 31)]. Ср. в письме Н.И. Харджиева Б.М. Эйхенбауму 11–15 ноября 1932 года о вечере Мандельштама в редакции «Литературной газеты»: «Он прочел все свои стихи (последних двух лет) — в хронологическом порядке! Это были такие страшные заклинания, что многие испугались» (Летопись. С. 395).

[79] Мы имеем в виду публикацию в «Литературной газете» (1932. 23 ноября) в статье Л. Никулина «Во весь голос» фрагмента стихотворения «Я пью за военные астры...». Двустишие из «Погорельщины» Клюева появилось в 1930 году в качестве эпиграфа к роману Н. Брыкина «Стальной Мамай» (Звезда. № 5). В романе Брыкина «к стихам Клюева как к духовной опоре постоянно обращается скрывающийся под личиной колхозного счетовода бывший белогвардейский полковник» (Михайлов А.И. Ленинградское отделение Российской организации пролетарско-колхозных писателей (1931–1932 гг.) // Из истории литературных объединений Петрограда–Ленинграда 1910–1930-х годов: Исследования и материалы. Кн. 1. СПб., 2002. С. 340). Как и в случае с Городецким, публично обвинившим Ахматову в контрреволюции (см.: Тименчик Р. Карточки // Он же. Ангелы–люди–вещи в ореоле стихов и друзей. М., 2016. С. 233), этот сюжетный поворот был сочтен «умеренной» частью пролетарских писателей чрезмерностью — 16 февраля 1932 года на творческом смотре произведений Брыкина ему было поставлено на вид: «<...> идя по линии интриг и сенсаций, он [Брыкин] повел этого полковника по линии Клюева. Уж военщину увязать с хозяйством труднее всего. Эти старые вояки, старые рубаки с другого конца ждут избавления Советской России. Они в этом отношении нуль. Они, может, даже Пушкина не знают, а не то что Клюева. И все эти рассуждения о Клюеве у него накладной расход» (Михайлов А.И. Указ. соч.. С. 340–341).

[80] Ср. в дневнике Талова 18 октября 1933 года: «Он [Мандельштам] резко отозвался об оргкомитете писателей и о Горьком» (Летопись. С. 388).

[81] В «юбилейном», отмечающем годовщину принятия постановления «О перестройке литературно-художественных организаций», номере «Литературной газеты» Мандельштам и Клюев оказываются сближены как «аутсайдеры» процесса писательской «перестройки»: «Нужна ли особая бдительность, чтобы распознать [в стихах Мандельштама] обычное враждебное нашей действительности утверждение о гуннах, разрушителях тонкости человеческих переживаний. “Во благовремении” мы слышали это давно уже от… Клюева» (Бескин Оc. Поэзия в журналах // Литературная газета. 1933. 23 апреля. С. 8).

[82] Ахматова А. Листки из дневника. С. 112.


Понравился материал? Помоги сайту!

Ссылки по теме
Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370194
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341681