Критическая масса
COLTA.RU публикует фрагмент из автобиографической книги Евгения Бунимовича «Вкратце жизнь», выходящей в издательстве Corpus
1.
«Хэ-пи-бёрз-дэй-ту-ю», — завыли мы дурными голосами. Кочерыжило. Здесь жили поэты, каждый встречал другого надменной закомплексованной улыбкой, и вот на тебе — Голливуд категории «Б», малобюджетная массовка из слащавой мелодрамы.
Джон Хай был едва ли не первой перестроечной ласточкой, возникшей на нашем внезапно обнажившемся горизонте. Поэт и раздолбай, но раздолбай американский, Джон исправно выпускал толстый и красивый журнал поэзии и даже умудрился выудить из сердобольного тамошнего фонда изрядный куш на перелететь через океан, поселиться в Москве и преподавать в университете.
В Москве Джон первым делом нашел тех, кого переводил и печатал в своем журнале, и теперь праздновал среди нас свой день рождения, утопая в старом скрипучем кресле, — расслабленный, благодушный, хмельной.
Гуляли мы обычно на кухне у Марка Шатуновского, которого выгодно отличала от окружающих огромная квартира с персональным выходом на Бульварное кольцо.
Вообще-то за семейством Марка числились две комнаты в коммунальной на десять семей квартире с общей уборной, располагавшейся под чугунной лестницей каслинского литья, однако всех соседей переселили, а шатуновское семейство дальновидно застряло, и вся безразмерная коммуналка была в нашем распоряжении.
Из благостных мелодраматических соплей в привычное пространство абсурдистского взаимостеба вернул нас, помнится, Леша Парщиков.
— А ты знаешь, Джон, что это вьетнамская народная песня? — спросил он умильного заморского гостя, окинув именинника недобрым взглядом.
— Нет, Леша, нет, что ты, это американская песня, — растерянно возразил Джон. Он еще плохо понимал, с кем связался, и плохо понимал русский устный.
— Нет, Джон, это песня вьетнамская, — миролюбиво, как и положено хозяину, подхватил Марк. — Ту Ю — это типичное вьетнамское имя, — добавил он впроброс, доставая из морозильника новую бутылку.
— Нет, нет, Марк, это не так, это ошибка, это американская песня...
Джон чуть не плакал. Он повернулся ко мне. Его наивные, в круглых очках глаза молили о помощи. На фоне соловьев-разбойников столичного литературного подполья мой сравнительно трезвый вид вызвал у него неоправданное доверие. Не зря он в одной из тогдашних статей назвал меня «точкой равновесия клуба “Поэзия”».
— Ну конечно, Джончик, вьетнамская, — подтвердил я безжалостно. — И Хэ Пи — это тоже вьетнамское имя. Хэ Пи — это папа Ту Ю.
— А «бёрздей» — это глагол, — развил тему Юра Арабов. — В общем, там неприятная история, практически инцест, — добил он Джона, мрачно сдвинув брови, как следователь в советском детективе, которому по долгу службы приходится копаться в таком дерьме.
Безжалостная «новая волна русской поэзии» накрыла Джона с головой. Он затравленно блуждал по лицам собравшихся. Разбойные глаза Еремы на непроницаемо-усатом лице не сулили ничего хорошего. Ваня Жданов, вперив отрешенный взор в никуда, пребывал вне контекста. Шансов вынырнуть, спастись, ухватившись за надувной пузырь здравого смысла, не оставалось.
Тут постмодернистское, но все же женское нутро Нины Искренко на мгновенье смягчилось. И она исполнила все тот же «Happy Birthday» на чистом и нежном английском — почти как Мэрилин Монро президенту Кеннеди.
Джон осторожно засмеялся. Кажется, он наконец понял: его приняли в свой круг.
2.
Оказавшись прошлой зимой по литературным делам в Нью-Йорке, первым делом позвонил Джону.
«Это Джон Хай? Великий вьетнамский поэт? Тут один старый хрен прилетел на пару дней из империи зла в город желтого дьявола. Он рвется срочно перевести ваши стихи через Бруклинский мост на литературное кладбище в Переделкино, где им и место».
С каждым новым безответным гудком в телефонной трубке мой вступительный текст становился все изощренней и отточенней. Наконец в трубке возник незнакомый женский голос.
Дочка его, Саша? Она ведь совсем взрослая. Двадцать лет прошло.
— Джона нет дома? Когда будет? Не будет? Где-где он? Простите, не понял, I have a bad English, — с трудом подбирая слова, лепетал я.— Можно еще раз, помедленнее?
Впрочем, с неплохим английским я бы тоже, наверное, понял не сразу.
Джона не будет ни завтра, ни послезавтра. Он в буддийском монастыре. Медитирует.
Три недели уединения, самоуглубления и абсолютного молчания…
Ну да, конечно, буддийский монастырь. Нашел чему удивляться. Еще тогда, в Смоленске, в гостинице, когда он ошпарил меня кипятком, Джон впервые заговорил со мной о дхарме, о срединном пути, который надо находить в каждой новой жизненной ситуации.
Спьяну не смог чайник до стола донести.
3.
В последних числах девяносто первого года октября презренной ностальгической прозой говоря бородатому поэту Саше Голубеву имевшему троюродное отношение к местной власти благодаря в Смоленске случился первый российский фестиваль авангардного искусства.
Нет, не так. Тогда все писалось с большой буквы: Первый Российский Фестиваль Авангарда.
Добропорядочный провинциальный город ни с какого боку столицей идей и практик нового искусства не был, однако после недавнего провала недолгого и неуверенного московского путча все смешалось в областной администрации, и перепуганное начальство неожиданно выделило под подозрительное мероприятие не только здание городской филармонии, но и довольно приличные по тем временам деньги, позволившие поселить повылезший изо всех щелей авангард в лучшую в городе гостиницу (еще вчера интуристовскую) и кормить от пуза дважды в день.
Звездами церемонии открытия фестиваля были, конечно, Нина и Джон.
Слово «перформанс» еще не обрело тогда своего законного места в русском языке, но это был именно перформанс, поэтический перформанс о взаимоотношениях мужчины и женщины, умеющих любить и ненавидеть, но со времен изгнания из рая говорящих на разных языках и никогда, нигде, никак не способных понять друг друга.
Джон, опустошая очередную банку пива, выговаривал, выкрикивал, шептал свои стихи по-английски. Нина, облаченная в огромную мешковатую кофту, встревая, перебивая его, читала свои стихи по-женски, по-бабьи, по-русски.
Вдруг она стала расстегивать свою несуразную кофту, пуговица за пуговицей, шепча: «Вот представь / Открывается дверь».
Под кофтой оказалась еще одна, и опять, расстегивая пуговицу за пуговицей, она шептала: «А за ней / Открываются новые двери».
Так она расстегивала кофту за кофтой и все повторяла, твердила: «А за ней Открывается дверь / Нет ты только представь / Открывается дверь / И за каждой из них / Открывается дверь…»
И когда почудилось, что там, в глубине, в полумраке, не оставалось ни пуговиц, ни кофточек, ничего, и не привычный еще ни к чему подобному смоленский областной филармонический зал замер в преддверии скандала, Нина как-то просто, буднично сказала: «А теперь вот представь / Закрывается дверь» — и стала застегивать кофточку, потом следующую, все так же трезво, спокойно приговаривая: «Осторожнее видишь / она закрывается Вот Подергай Подергал? Ну что? Закрывается? Да Закрылась Ну точно Захлопнулась дверь / Горе горе Куда ж нам теперь».
Зал выдохнул одновременно облегченно и разочарованно.
Джон и Нина потешно раскланялись.
Участники фестиваля, не дожидаясь закрытия затянувшегося открытия, свалили на банкет.
4.
А мы потащились через старый и вялый городской сад к Пушкину. Цветы возлагать.
Фальшивое это шествие не нужно было ни нам, ни бронзовому кучерявому коллеге. Это была инициатива тамошних телевизионщиков, которым мы недальновидно пообещали.
Произведение скульптора Белашовой, вдохновенно разметавшееся у стен Смоленского кремля, и невообразимый сценарий областного ТВ требовали от нас соответствующих слов, выдавить, вымучить которые было неловко, невозможно.
Телевизионщики нервничали.
Не расстававшийся с пивом Джон, выражая всю международную солидарность с великим афрорусским поэтом, обнял постамент, опершись о гранит тем, чем и велел классик, и, не имея ни сил, ни возможностей от него оторваться, сполз по гладкому граниту вниз.
На этом съемки завершились.
5.
На обратном пути настроения не было никакого. И тут в городском саду заиграл духовой оркестр. Зазвучал хрестоматийный марш.
Пригов вспомнил популярную дворовую подтекстовку: «По аллеям старинного парка с пионером гуляла вдова, пионера вдове стало жалко, и вдова пионеру дала…»
Сначала тихо, вполголоса: та-та-а, та-та-та, та-та-а, та-та-та, — а потом все громче, все уверенней мы подхватили припев: та-та, та-та-та, та-ра-та-та, та-та, та-та…
Музыка играла так весело, так радостно… И казалось, что жизнь наша еще не кончена и что страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас… и что еще немного — и мы узнаем, зачем живем, зачем страдаем... О, милые сестры…
Шедшая навстречу местная публика как по команде стала сворачивать в боковые аллеи.
Короткая лав-стори пионера и вдовы оборвалась буквально на полуслове.
Хотелось продолжения. И пока мы добрались до банкета, неразборчивая вдова успела погулять с пенсионером, с револьвером, с революционером и контрреволюционером, а также с модернистом, постмодернистом, авангардистом, метареалистом, концептуалистом и даже с анархо-синдикалистом и ведущим инженером-экономистом.
Этот бесконечный марш и стал неофициальным гимном фестиваля.
6.
Город Смоленск жил голодно и скудно. Магазины были пусты. Шаром покати. Что-то съестное можно было найти разве что на рынке, но дорого.
Еще дороже были доллары. Джон со своими весьма скромными, но все-таки баксами первый и последний раз в жизни оказался богачом.
Когда они с Марком приезжали на Смоленский рынок, продавцы выходили навстречу. Джон скупал все подряд — ящиками. Вареное, соленое, копченое. Оловянное, деревянное, стеклянное. Водку, шампанское, портвейн. Все это загружалось в такси, а в гостинице разносилось по комнатам.
На третий день водка и портвейн в Смоленске резко подорожали.
Шампанское исчезло полностью.
Пожалуй, это единственное событие, связанное с фестивалем авангардного искусства, которое заметил весь город.
7.
Что до весьма плотной программы фестиваля, она не внесла, да и не могла внести каких-либо существенных изменений в привычную андеграундную жизнь, в тот тотальный перманентный хэппенинг, который в принципе не поддается включению в какую бы то ни было официальную программу.
Со стороны такой хэппенинг едва ли был отличим от мелкого бытового хулиганства и психосоматических расстройств средней тяжести. Особенно — со стороны администрации гостиницы.
Собственно, никакого такого «со стороны», никакого вторжения слушателей, читателей, не говоря уж про журналистов и официальных теток от культуры, подлинное эстетическое подполье и не предполагает. На богемных кухнях зрителей не бывает. Там все авторы, творцы нового искусства. Или музы.
При этом критическая масса творцов нового искусства впервые, пожалуй, именно тогда, в Смоленске, оказалась сильно превышена. Началась неуправляемая цепная реакция.
Взрыв был неминуем.
8.
Поселили нас по двое, как всех тогдашних командировочных.
Когда бы и где бы, в каких поездках я ни оказывался с Приговым, сам собой возникал комплекс. Не брал в дорогу, кажется, уже ничего, абсолютно ничего, кроме трусов, носков и зубной щетки, — но приговская котомка все равно была тощее моей. И он еще извлекал оттуда при всяком удобном случае свои стремительно становившиеся легендарными самодельные книжечки!
На его аскетичном фоне я выглядел неизлечимым мещанином, и мы не раз глубокомысленно обсуждали, не возить ли мне с собой для полноты картины еще и пару горшков с геранью.
Или фикус.
Еще можно клетку с канарейкой.
Или семейство фарфоровых слоников, которые по неизвестной причине тоже некогда считались символом махрового мещанства.
Сам Пригов был верным солдатом нового искусства. В его котомке лежал только маршальский жезл.
9.
Появлявшемуся в дверях корреспонденту («У меня с Дмитрием Александровичем интервью, мы договорились») я не успевал ответить, что он спит, как Пригов уже стоял рядом со мной в дверях — одетый, обутый и на все готовый: «Я здесь!»
Я так не мог.
Однако, когда посреди ночи нам громко постучали в дверь: «Выходите, радиация!» — недавний незабытый еще Чернобыль заставил нас обоих вылететь в коридор с одинаковой сверхзвуковой скоростью.
И что дальше? Куда бечь?
У дверей номеров — кто в чем — уже топтались только-только отошедшие ко сну, внезапно разбуженные страшной вестью адепты нового искусства.
А по коридору дальше шла группа в похожих на скафандры космонавтов серебристых защитных костюмах, стуча во все двери и волоча за собой тележку с магнитофоном, откуда призывно звучало: «Артиллеристы, Сталин дал приказ, артиллеристы, зовет Отчизна нас!»
Спросонок доходило постепенно. С нервным смехом расходились по номерам.
Что оставалось? Не возмущаться же провокативности ночной акции рижских друзей-приятелей, если накануне во время дискуссии в местной библиотеке сам утверждал, что провокативность в перформансе заложена генетически…
10.
Когда через некоторое время в номер снова постучали, подумал: убью. Только-только наконец отключился. Даже Пригов мрачно заявил, что это эстетический перебор.
Хмурые и решительные, мы вышли в коридор. Однако никаких следов новой волны радиации не обнаружили. Перед дверью стояло несколько неизвестных нам юных представителей фестивального организационного кордебалета.
Из их сбивчивых объяснений следовало, что воодушевленные успехом ночной акции рижане спустились со своим радиоактивным перформансом этажом ниже.
Однако там жили вовсе не поклонники актуального искусства, а мирно спавшие перед финальными соревнованиями участники чемпионата страны по баскетболу, который завершался в те дни в Смоленске.
Вылетевшие по тревоге в коридор босые двухметровые амбалы были настроены решительно. За спинами баскетболистов, угрожающе плотно обступивших рижский авангард, серебряные скафандры даже не просматривались.
«Что ж, я жизнью заплатил за свою работу…» — некстати вспомнилось последнее, так и не оконченное письмо Ван Гога брату.
Мы решительно просочились меж могучих спортивных подмышек в центр круга.
Как известно, некоторые интерактивные особенности актуального арт-дискурса как коммуникативного события, имеющего в определенном пространственно-временном контексте как вербальные, так и невербальные составляющие, могут быть неадекватно интерпретируемы реципиентами в силу их локальной лингвостилистической компетентности. Что мы и попытались буквально в двух простых словах объяснить собравшимся.
Много раз с тех пор приходилось излагать нечто подобное в самых разных аудиториях, но короче, ярче и, главное, результативней той лекции в ночном гостиничном коридоре не припомню.
Рижан нехотя отпустили. Баскетболисты хмуро разбрелись по номерам.
11.
Пару дней спустя несвежее авангардное месиво наконец погрузилось в вагоны и отправилось восвояси — и уже там, восвоясях, с изумлением прочитало появившиеся в газетах и журналах, едва скрывающие раздражение тексты про завершившийся фестиваль.
Изумление, впрочем, объяснялось разве что привычкой никого и ничего вокруг не замечать, а также халявным алкогольным имени Джона Хая изобилием, которое до поры до времени заливало и гасило постоянно возникавшие острые стилистические разногласия.
Журналистов можно было понять. Они слетелись на первый официальный праздник неофициального искусства, имевшего столь притягательный ореол гонений и запретов. Они рвались увидеть, услышать и затем воспеть буревестников демократической революции и прорабов культурной перестройки. И вместо этого все дни и ночи фестиваля с недоумением и тоской они взирали на малопонятное действо, помятых и поддатых героев, которые явно не собирались строить, месть и вести за собой!
Месть оказалась скорой.
Одна репортерша на страницах популярной газеты довольно гнусно оскорбила Нину Искренко, вставив в свой кисло-сладкий смоленский текст по-женски мстительный пассаж про вялую грудь и что-то еще не менее гаденькое.
Игорь Иртеньев настоял на открытом жестком письме в редакцию, написал это письмо, собрал все возможные и невозможные подписи и — что уж совсем невероятно — добился опубликования письма в той самой газете, никогда ни до, ни после ни опровержений, ни тем паче оскорбленных откликов не печатавшей.
12.
Буквально через неделю после той маленькой победы мне позвонил все тот же Иртеньев и предложил направить коллективное письмо поэтов на этот раз уже в другую газету, которая напечатала стихи весьма пошлого богохульного содержания.
Поддержав Игоря в том, что касалось защиты Нины, тут я усомнился в столь же железной необходимости аналогичной акции по отношению к Господу Богу. Мне это показалось перебором.
Впрочем, сегодня, когда защита Господа Бога стала профессией, причем весьма прибыльной, читатель может подумать, что Игорь просто оказался дальновидней. И будет этот читатель неправ.
В нас было намешано немало всякого, но не это.
13.
Когда Нина узнала о своем оказавшемся смертельным диагнозе? До Смоленска?
Нет, после. Почти сразу после. Пошла с какой-то ерундой в поликлинику, ее отправили на дежурное обследование.
Говорят, рак груди лечится, если на ранней стадии, если не в молодом возрасте. Но Нина была молодая и стадия была не ранняя.
Она еще затевала новые поэтические акции, приходила, читала стихи.
Потом затевала, надеялась прийти, не могла.
Потом уже было не до того.
Мы заезжали к ней домой, это было страшно.
Однажды от Нины вернулись Марк и Джон, они зашли к Ереме, его не было, в комнате шел ремонт, и они вдруг стали драться — молча, всерьез, всем, что там стояло и лежало, рулонами, досками, кусками рубероида, в кровь.
Мне позвонила жена Еремы. Она не понимала, что с ними.
Я понимал. Пошел их разнимать.
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новости