20 ноября в «Электротеатре Станиславский» — премьера новой оперы Владимира Раннева, который сам же ее и ставит. Опера называется «Проза», в качестве литературной основы взяты рассказ Юрия Мамлеева «Жених» и повесть Антона Чехова «Степь». С композитором-режиссером встретилась Екатерина Бирюкова.
— Ты сочиняешь одновременно музыку и режиссуру?
— Нет. Я же вообще не режиссер, я композитор.
— Ну, это уже вторая твоя опера, которую ты ставишь. Первой были «Два акта» по Пригову.
— Да, но у меня нет амбиции стать режиссером. В данном случае все как-то само собой вышло за рамки музыкального языка. Все очень цельно в голове сконструировалось, и я предложил Борису Юхананову свое участие в проекте и в качестве режиссера. Я очень благодарен Боре за то, что он рискнул и впустил меня на территорию его театра, в котором ставили Терзопулос, Кастеллуччи, Гёббельс, Богомолов.
— Гёббельс — тоже композитор-режиссер.
— Зная его статьи и вообще отношение к работе, я думаю, у него мотивы приблизительно те же — режиссерская роль присоединяется не из-за желания композитора контролировать все элементы сценического целого, а из-за свойств замысла и музыкального материала. Просто у тебя в голове складывается некое художественное единство, гезамткунстверк, и ты желаешь реализовать его во всей целостности.
— Чему научил тебя твой первый опыт режиссерской работы? Там были грабли, на которые сейчас ты уже не наступал?
— Грабли были, но они не могли меня чему-то научить, потому что там была совершенно другая ситуация. Это был проект Эрмитажа, Гете-института, Года России—Германии и фонда Пригова. И все проходило в атриуме Главного штаба — новой территории Эрмитажа, открывшейся после реставрации. Там театром и не пахнет. А собственно в театр в качестве режиссера я сейчас попал впервые. Мне очень приятно, что весь процесс сейчас происходит довольно легко, за что спасибо всем службам Электротеатра, не только очень профессиональным, но и по-человечески неравнодушным.
© Марина Алексеева
— Каково число участников представления?
— 11 голосов, поющих а капелла, — ансамбль N'Caged и хор Электротеатра. Первоначально были идеи задействовать какие-то звучащие объекты, может, интерактивную электронику, но я так втянулся в хоровое письмо, что в результате отказался от всего, кроме живых голосов на сцене. Нет никакой записи, никаких иных звуков не задействовано.
— И в исполнении этих живых певцов можно расслышать тексты Мамлеева и Чехова?
— Скажем так: между этими двумя текстами создается некое напряжение. И смысловое, и структурное. Тексты очень разные. Мамлеевский — энергичный, мощный нарратив. Чеховский — созерцательный, почти бессобытийный. Они как бы на разных орбитах существуют, но между ними происходит контрапунктическое взаимодействие. Мне кажется, Мамлеев и Чехов очень близки, один продолжает другого. На мой взгляд, оба относятся к самым бескомпромиссным, жестким, в чем-то даже прямолинейным писателям в традиции русского реализма. Мы привыкли считать, что Чехов — это такой рафинированный русский интеллигент, но у него есть жесточайшие рассказы, он безжалостен к своим героям и к читателю.
— Твое произведение — про Россию или про общечеловеческое?
— Любые тексты такого уровня, как у Чехова и Мамлеева, даже касаясь каких-то частных вещей и примет определенных времени и места, все равно преодолевают географию и эпоху. И чеховская повесть, и мамлеевский рассказ могут быть близки сознанию, воспитанному в любой культуре. Но именно в современной России сконцентрированная в этих сочинениях проблематика наиболее актуальна.
Знаешь, просто только кошки родятся!
— При этом у современной России проблематичное отношение к, скажем так, сложному искусству — такому, как твое, например.
— Лет десять назад Кирилл Серебренников в разных интервью стал употреблять такое словосочетание — «сложный человек». Надо заниматься «сложным человеком», потому что только такой человек формирует среду обитания, а не она его. Сейчас, когда побеждает как раз простота, причем такая, которая хуже воровства, мы начинаем понимать значение этого словосочетания. Мир сложен, и разобраться в нем можно только с помощью сложных инструментов. Это не значит, что нет места простому искусству или простому высказыванию. Но простое простому рознь. Кроме той, которая хуже воровства, есть простота поэта Олега Григорьева или композитора Моцарта. При всей внешней простоте и как бы неприхотливости там внутри пульсирует вся сложность мира.
Вот есть, допустим, у человека какая-то проблема. У него озноб. И ему говорят: попей чайку. Простой метод. Это хорошо, если ты простыл. А если у тебя озноб, потому что глубоко внутри тебя зреет раковая опухоль? Тут чаек — не спасение.
— В рассказе Мамлеева матери, потерявшей дочь, соседка советует выпить слабительного.
— Ну да, тоже попытка простого и безнадежного решения сложной проблемы. Есть вещи, которые действительно легко поправить. А есть какие-то корневые, самые главные, которые просто так, на голубом глазу, не осознаешь, и нужны сложные инструменты, чтобы подступиться, внедриться, понять, осознать и найти глубинные пружины, которые этими вещами управляют. Я не могу сказать, что мой музыкальный язык в этом сочинении трудно воспринимается. Скорее, наоборот. Но внутри все это очень сложно устроено, ты права. Но, знаешь, просто только кошки родятся! К той проблематике, которая существует в этих текстах и в этой опере, так запросто не подступиться.
© Марина Алексеева
— А что это за проблематика?
— Человек, попадая в человеческий мир со всеми его правилами, пытается сориентироваться, найти себя в нем. Это травматично. Очень многие вещи в этом мире оказываются противоестественными для незамутненного, девственного сознания. Я трактую чеховского Егорушку и мамлеевского Ваню как одного человека. Мы застаем Егорушку в тот момент, когда он как бы покидает утробу матери — что-то такое покойное, умиротворенное, доброе и надежное, что казалось ему само собой разумеющимся. Но он попадает в мир людей, который, оказывается, устроен совсем по-другому. И пока он едет из своей деревни в город — якобы на воспитание, а скорее всего, батрачить, — природа фиксирует уход от материнского, от птичек, травинок и прочей благодати к страшной туче и грозе. А вот мамлеевский Ваня. Прошли годы, он сориентировался. Человек, лишенный любви (а у Мамлеева Ваня — сирота), становится уязвимым перед злом, точнее — перед манипуляциями, которые, как правило, являются продуктом зла. Но он понял на собственном опыте, как это все устроено, и победил этот страшный мир, став еще страшнее. По ходу рассказа он из жертвы манипуляций сам становится манипулятором.
Мне еще представляется, что рассказ Мамлеева — это актуальная политическая вещь про то, как ничтожества становятся владычицами морскими. Мне кажется, эта мамлеевская история вскрывает механизмы современных российских социальных отношений. С одной стороны, существует Ваня, с другой стороны — семья, прежде всего Пелагея, которая, потеряв дочь, предмет своей любви, а вместе с ней и какую-то жизненную опору, становится уязвима перед манипуляциями разных негодяев. И Ваня понимает, что не требуется особой хитрости, чтобы с ней можно было делать все что хочешь. И он делает. В отчаянии, бедности, затырканности человек еще больше начинает уповать на своего манипулятора, точнее, на лживую мифологию, им создаваемую. И аналогии с растерянным, забитым российским массовым сознанием тут возникают сами собой. Почему мне этот рассказ так дорог? Это довольно частная, семейная история. Но в ней столько пластов, и попробуй их раскрути. Собственно, поэтому я и вышел за рамки музыкальной партитуры.
Понравился материал? Помоги сайту!
Ссылки по теме