21 декабря 2016ОбществоВспомнить все
239

Смерть постсоветского проекта. Часть 2. Ностальгия атомов по молекулам

Кирилл Кобрин об основе всего постсоветского — предельном социальном эгоизме, отсутствии солидарности и ложной ностальгии по СССР

текст: Кирилл Кобрин
Detailed_picture 

Мы продолжаем публикацию цикла колонок Кирилла Кобрина, объединенных темой «Смерть постсоветского проекта». О том, как мутировала идеология в России последнего календарного столетия, от Ленина до Путина, можно почитать в первой части проекта. Во второй идет речь об основах всего постсоветского: атомизации общества и ностальгии по советскому как способе эту атомизацию камуфлировать. Продолжение следует.

Впервые проект Кобрина был опубликован на сайте OpenDemocracy Russia, которому мы благодарны за возможность републикации.

Ностальгия атомов по молекулам

Сторонний наблюдатель должен поразиться тому, насколько в последние 25 лет российской истории публично высказываемые эмоции и реальное содержание жизни в стране не соответствовали друг другу. Одержимость всем советским, охватившая российское общество почти сразу после распада СССР, сочеталась с самой что ни на есть антисоветской реальной экономической и социальной политикой. Цитируя героев фильмов Рязанова, Меньшова и Данелии, постсоветский человек строил жизнь, исключавшую и такого рода героев, и возможность создания подобных фильмов. Выглядело это так, как если бы воинствующий безбожник громил церковь, с видимым удовольствием распевая псалмы.

С точки зрения общественного сознания постсоветский период был воплощением такой шизофрении. Более того, рискну утверждать, что сам по себе «постсоветский проект» во многом на этой шизофрении зиждился. Только была ли это действительно шизофрения? Или одновременные и столь противоположные реальная жизнь и сантимент имеют все-таки точку схождения, а то и происхождения?

Если составить частотный словарь самых расхожих фраз постсоветского человека, особенно постсоветского человека с определенным доходом и определенными социальными ожиданиями, то на первых местах там окажутся следующие сентенции:

«Вор должен сидеть в тюрьме!»

«Разруха не в клозетах, а в головах».

«Я не люблю пролетариат».

Первая принадлежит брутальному герою сериала Станислава Говорухина «Место встречи изменить нельзя». Героя играет Владимир Высоцкий, что сразу придавало (и отчасти еще придает) этой фразе стопроцентную убедительность. Вторая и третья сентенции — из фильма «Собачье сердце» Владимира Бортко, их произносит жовиальный профессор Преображенский, убежденный противник советской власти — и одновременно приближенный к телу советских вождей эскулап.

Публично выражаемое мировоззрение постсоветского человека, особенно пережившего в сознательном возрасте перестройку, почти полностью исчерпывается этими тремя фразами.

Вместо закона — тавтологичное высказывание, безличное по своей сути; ведь не говорится, что «вора следует посадить в тюрьму» — это предполагает тех, кто осудит и посадит. Мы видим здесь чистое абстрактное суждение, претендующее на описание порядка вещей. Вор в тюрьме должен сидеть. Если я, говорящий, не сижу в тюрьме, значит, я не вор. Тут еще интересна архаизация, вообще характерная для художественного языка этого телепроизведения. «Вор» в данном случае выступает в старом русском значении — «преступник». Получается, что те, кто в тюрьме, — преступники, кто за ее пределами — нет; все происходит само по себе, без участия милиции, судей, государства. Так уж получилось.

Профессор Преображенский омолаживает советских партийных бонз, но презрительно кривится от одного слова «советский». Либеральный постсоветский деятель культуры поедет за государственный счет за границу, но будет стараться не попадать на фото рядом с министром Мединским.

Как мы видим, никакого противоречия тут нет: можно быть настоящим вором, мошенником, коррупционером, преступником и твердить, что вор должен сидеть в тюрьме, ибо если я на свободе и имею возможность высказываться, то я все равно не вор. Оттого наличие большого количества сотрудников силовых органов, министров, депутатов, бизнесменов, журналистов и обычных людей, повторявших изо дня в день эту мантру, не является, строго говоря, проявлением двоемыслия или шизофрении. Это манифестация весьма распространенного в атомизированном обществе тотального недоверия к институтам — к закону, государству, а также отказ отдельного человека от социальной ответственности. Есть отдельный человек и есть Судьба, Порядок Вещей, который либо отправит этого человека в тюрьму и сделает его «вором», либо оставит в покое.

Парадокс в том, что можно быть настоящим вором, мошенником, коррупционером, преступником и твердить, что вор должен сидеть в тюрьме. Фразы из «Собачьего сердца» переносят эту проблему уже в чисто социальное поле. Рассуждение о «разрухе» ведь не является философской сентенцией, призванной побудить сограждан приняться за приведение в порядок собственного мышления. Эту фразу произносит не философ, а врач, который делает вид, что находится выше окружающей его новой советской жизни, — но в то же время обязан собственной позицией тем, кто эту жизнь построил и ей руководит.

Здесь мы видим паттерн типичного поведения целых двух групп постсоветского населения — столичной (гуманитарной, прежде всего) интеллигенции и чиновников, особенно крупных. Первая почти всякий раз готова была служить власти, которую на самом деле презирала. Вторые были вынуждены демонстрировать неземную любовь к «простому народу» для того, чтобы сподручнее выжимать из него средства на поддержание собственной власти и благосостояния.

Профессор Преображенский омолаживает советских партийных бонз, но презрительно кривится от одного слова «советский». Либеральный постсоветский деятель культуры — если его позовут, конечно, — поедет за государственный счет за границу, но будет стараться не попадать на фото рядом с министром Мединским. Постсоветский чиновник со счетами в Швейцарии, домом в Ницце и дочерью в Оксфорде вынужден иногда ходить на «завод» и встречаться там с «рабочими людьми», он даже — от отвращения напрягшись — отобедает в фабричной столовке, но, занырнув в служебную машину, смоет вкус вечной советской котлеты сингл-молтом из фляжки.

Другие могут быть ворами, иметь в голове разруху, чистить клозеты, а я буду отдельно обделывать свои делишки и резонерствовать. Перед нами общественное сознание, в котором начисто отсутствует идея солидарности.

Это не лицемерие, нет: это сознательное разделение разных сторон жизни, одно другого не касается, никакой шизофрении. Именно здесь таится важная для понимания современного российского общества истина.

Повторяя по сотому разу фразу про «разруху в головах», постсоветский человек имеет в виду совсем другое; он таким образом просто отказывается ликвидировать разруху в клозете, предоставляя другим («Ну у меня-то никакой разрухи в голове нет!» — считает он вслед за профессором Преображенским) справиться с этой разрухой. «Разруха» — «не про меня», она про других, я тут ни при чем. И здесь мы оказываемся в той же самой ситуации, что и в случае с формулой «вор должен сидеть в тюрьме». Она ведь тоже о других. Другие могут быть ворами, сидеть в тюрьме, иметь в голове разруху, чистить клозеты, а я буду в стороне, отдельно, обделывать свои делишки и резонерствовать. Перед нами общественное сознание, в котором начисто отсутствует идея социальной — да и просто антропологической — солидарности.

Что проявляется, конечно же, в третьей фразе — о пролетариате. Это, как сказали бы во времена моей юности, «понты», причем понты дешевые. Попробовал бы профессор Преображенский сказать, что он не любит пролетариат, году в 1918-м, когда красногвардейцы пришли его «уплотнять»; тогда он понимал, что любое неверное слово — и вооруженный пролетариат его растерзает.

А здесь, уже в устоявшемся, иерархическом советском мире, под защитой охранной грамоты из ЦК, он может говорить этим смешным мечтателям из домкома что угодно прямо в лицо, с брезгливой гримасой усталого барина. Он просто им хамит.

Печально знаменитое лапидарное постсоветское хамство, пронизавшее все общество снизу доверху, всё заключено в этой фразе — и именно отсюда самое чудовищное, наглое, бесчеловечное высказывание Путина: «Она утонула». Шик циничной тавтологии сильного, которому не нужно прикидываться перед слабыми. Да, я не люблю пролетариат — это правда, с которой вы ничего не поделаете, как вы и со мной ничего поделать не можете. Да, «Курск» утонул и мы вам врали — такова единственная правда в этой истории чудовищной лжи, но вы ничего ни с этой правдой, ни с нами поделать не сможете.

Для новых поколений советская инфраструктура была данной по умолчанию онтологией жизни. А советская жизнь, представленная в раскрашенном советском кино, стала заменять картинки, сделанные в Голливуде.

Еще одна любопытная черта: не любить пролетариат в стране, построенной пролетариатом и для пролетариата, — кокетство и лицемерие. Постсоветский проект России был именно лицемерен и кокетлив, он с энтузиазмом использовал все материально и культурно ценное, что было создано в советский период, но делал вид, что не имеет к этому никакого отношения, что все это добро свалилось на него само собой.

Советская ностальгия была обратной стороной, своего рода психологической компенсацией, совершенно необходимой деталью этого проекта — иначе не было бы баланса. С годами баланс разрушался — по мере нарастания изношенности как советской инфраструктуры (дома, электростанции, мосты, железные дороги), так и прямого чувства причастности к предыдущей эпохе.

Уже несколько лет советская ностальгия используется в качестве идеологического инструмента. Чем дальше по времени постсоветское общество уходило от советского периода, тем сильнее становилась ностальгия, ибо непосредственное представление о «советском» из коллективной памяти исчезало (вместе с носителями памяти о советском прошлом). Баланс стал не нужен. Для новых поколений советская инфраструктура была сама по себе — как бы даже не советская, а вообще данная по умолчанию, видавшая виды материальная онтология жизни. А советская жизнь, представленная в реставрированном и раскрашенном советском кино, стала заменять картинки, сделанные в Голливуде. В этой точке постсоветский проект в российском общественном сознании умирает — ведь он весь воплощался в этом балансе.

Вышеперечисленное призвано было скрыть глубинную катастрофу, происходившую с обществом, — окончательную его атомизацию. Историю России последних полутора веков можно, в частности, рассматривать как череду социальных катастроф, уничтожавших сложившиеся горизонтальные общественные связи, которые соединяли подавляющее большинство населения страны. Неважно, чем эти катастрофы были вызваны, нас здесь интересует только их эффект. Отмена крепостного права, последующая урбанизация и распад сельской общины. Революция 1917 года и слом существующей социальной системы. Сталинская индустриализация, коллективизация и массовые репрессии. Относительная передышка наступила только во второй половине 60-х и продолжалась двадцать лет — советского человека (по разным причинам, которые мы не будем здесь обсуждать) власть оставила в относительном покое. Более того, советская власть предоставила ему жилье, ограниченную возможность обрастать вещами, бытом — и социальными связями, охватывающими широкий спектр, от «блата» до собирания марок, шахматных клубов и даже изучения эсперанто. Это Сталин убивал эсперантистов, а Брежнева они не интересовали.

Историю России последних полутора веков можно рассматривать как череду социальных катастроф, уничтожавших горизонтальные общественные связи.

В результате сложился неофициальный горизонтальный мир социума, в котором переплетались личные интересы, территориальные, профессиональные и прочие социальные; все это включало в себя даже такую исчезнувшую было при Сталине вещь, как «солидарность». Безумный капитализм, выпущенный на волю в России в 1992 году, и полное отсутствие у власти какой бы то ни было социальной политики разметали этот мир в клочья, в атомы. Осталась лишь фантомная память о неких якобы «доброте», «взаимовыручке» и «справедливости», царивших в СССР. Да если и были там проявления взаимовыручки и солидарности на частном уровне — то они были у совсем других людей. В любом случае перед нами еще одна — последняя — составная часть советской ностальгии постсоветского человека.

Ностальгия как социопсихологический и социокультурный феномен может существовать только в частном порядке, неофициально, как процесс, а не готовая вещь. Уже несколько лет советская ностальгия используется в качестве идеологического инструмента и — что началось гораздо раньше — рекламной стратегии. Из сантимента она стала официозной риторикой и даже «большим стилем» — положив, таким образом, конец определенному типу общественного сознания, которое мы вправе назвать «постсоветским». Когда ностальгия отлилась в чугунные слоганы, стало ясно, что постсоветские атомы не держит вместе уже ничего. И вот здесь наступает опасный момент.

Распад социальных структур и атомизация общества — главная причина непрекращающегося бедствия некоторых регионов мира: в Африке, Центральной Азии и, например, в нынешнем Донбассе. Чтобы прекратить войну всех против всех, чтобы остановить пролонгированную катастрофу, нужно опираться на устойчивые социальные структуры; если их нет, то любые усилия подобного рода бессмысленны.

Это хорошо понимает российская власть, ударившаяся в ультраконсерватизм и традиционализм. Она пытается создать (утверждая, что их «воссоздает») эти структуры, однако сама же — другой рукой — уничтожает робкие побеги нового горизонтально переплетенного общества, которые появляются вопреки ее воле. Тем самым власть ввергает и общество, и государство в еще большую беду, попытки избежать которой, судя по всему, и станут содержанием следующего периода российской истории.

Третья (и последняя) часть «Смерть постсоветского проекта. Между Брежневым и старухой Шапокляк» будет опубликована на COLTA.RU 23 декабря.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет»Журналистика: ревизия
Елизавета Осетинская: «Мы привыкли платить и сами получать маленькие деньги, и ничего хорошего в этом нет» 

Разговор с основательницей The Bell о журналистике «без выпученных глаз», хронической бедности в профессии и о том, как спасти все независимые медиа разом

29 ноября 202352013
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом»Журналистика: ревизия
Екатерина Горбунова: «О том, как это тяжело и трагично, я подумаю потом» 

Разговор с главным редактором независимого медиа «Адвокатская улица». Точнее, два разговора: первый — пока проект, объявленный «иноагентом», работал. И второй — после того, как он не выдержал давления и закрылся

19 октября 202336530