31 мая 2018Colta Specials
318

Эго-интеллектуальность: почему мы друг с другом не разговариваем

Андрей Завадский — о пропитывающей культуру патриархальности, наследии постмодернизма и стремительной цифровизации

текст: Андрей Завадский
Detailed_picture© Getty Images
Беседы друг против друга

В 1919 году немецкий журналист и писатель Курт Тухольский опубликовал в газете «Берлинер тагеблатт» серию зарисовок «Берлин! Берлин!». Описывая берлинцев, Тухольский саркастически отмечал их совершенную неспособность к беседе. Мол, даже когда два человека находятся рядом и что-то говорят, они на самом деле не беседуют друг с другом, а лишь монологично вещают «друг против друга» («…sie sprechen nur ihre Monologe gegeneinander», писал он). И вот это «друг против друга», это gegeneinander из локальной особенности времен Веймарской республики превратилось, кажется, в одну из определяющих черт культуры начала XXI века.

Неумение разговаривать стало особенно ощутимым в последние годы. Наблюдается оно и на уровне публичных сфер отдельных стран (самые вопиющие примеры — «дискуссии» британцев накануне референдума о Brexit и такие же закавыченные «дискуссии» в ходе последней президентской кампании в США), и на международной арене (тут можно назвать хотя бы отношения России с западными странами). В недавнем интервью COLTA.RU историк Алексей Миллер справедливо отмечает, что разговор (об исторической памяти, но далеко не только о ней) сегодня часто «превращается в провокацию или троллинг». И провокативная манера, в которой Миллер озвучивает эту и другие проблемы российской и глобальной публичных сфер, — одновременно и симптом диагностируемой им болезни, и попытка ее лечения.

В чем же дело? Хотя бы отчасти эта проблема, как мне кажется, обусловлена тем, что я называю эго-интеллектуальностью — сочетанием патриархальности, до сих пор пропитывающей культуру, наследия постмодернизма и стремительной цифровизации.

Менсплейнинг как скрепа

Рейс Берлин—Москва, середина марта. Кресло рядом со мной осталось свободным, и я наслаждался неожиданным личным пространством. Но эта маленькая самолетная радость была недолгой: передо мной расположились двое мужчин и женщина, тут же начавшие оживленно беседовать. Говорили преимущественно мужчины, а женщина больше слушала, прерывая свое молчание чаще вопросом, чем мнением. Зажатая между спутниками и физически (она сидела в среднем кресле), и психологически (монологи ее соседей не прекращались ни на секунду), она только и успевала, что поворачиваться то налево, то направо. Мужчины вещали о техниках бега, немецкой политике, катании на лыжах и выборе экипировки, российской политике, Кадзуо Исигуро… Они говорили взахлеб и перебивая друг друга, словно каждый хотел до посадки в «Шереметьево» поделиться с соседями всей правдой жизни.

Это пример менсплейнинга в ставшем уже классическим понимании — когда мужчина свысока объясняет что-то женщине, пусть и знающей не меньше него. Однако, не успев укрепиться в языке, термин «менсплейнинг» приобрел расширительное толкование. Как я уже пытался сформулировать в опубликованном COLTA.RU тексте, менсплейнерами бывают и мужчины, и женщины. Поскольку тогдашняя моя попытка была проинтерпретирована как обвинение дискуссантов в сексизме, попробую развить свою мысль.

Термин «менсплейнинг» — вдобавок к изначальному гендерно-социологическому значению — можно использовать для описания патриархальной модели вести дискуссию вне зависимости от пола собеседников. Менсплейнинг в этом смысле — это элемент культуры, проявляющийся в желании, не всегда осознаваемом, во что бы то ни стало навязать свое мнение. Патриархат как форма социальной организации сосредоточил власть в руках мужчин и, помимо прочего, наделил их правом объяснять, а окружающих (то есть, прежде всего, женщин) — обязанностью слушать. Со временем это привело к формированию культурного кода, скрепы, которая передается из поколения в поколение, перемещается из контекста в контекст. Ни суфражизм, ни даже вторая волна феминизма в западных странах не смогли это изжить. Более того, «мужчина вещающий» в каком-то смысле превратился в «человека вещающего»: эмансипированные женщины переоделись в брюки и пиджаки с подплечниками, заняли руководящие должности — и во многом переняли мужскую манеру объяснять всем вокруг, как надо и как не надо.

У этой теории сразу возникает как минимум два важных «но». Во-первых, она предполагает смелое и грубое обобщение: женщины получили равные с мужчинами права далеко не во всех обществах, а даже там, где получили, до сих пор сталкиваются с проблемами вроде значительно более низких зарплат и харвивайнштейновщины. Во-вторых, можно легко обвинить меня в радикальном конструктивизме. Действительно, желание навязать свою правду другому вполне может быть не патриархальной чертой культуры, а биологической особенностью человека как вида. Но эту гипотезу мы не можем никак доказать, поэтому просто будем иметь ее в виду.

Не является ли употребляемое в этом смысле понятие «менсплейнинг» идеологически окрашенным синонимом «убеждения»? На мой взгляд, нет. Убеждающий считает слушающего таким же субъектом, как он сам; менсплейнинг же предполагает если не субъектно-объектные отношения, то, по крайней мере, подавляющее превосходство говорящего субъекта над слушающим. По ряду причин, о которых я рассуждаю ниже, мы все реже убеждаем и все чаще — вне зависимости от наличия пениса — менсплейним.

Снежный ком постмодернизма

Назвав «post-truth» словом 2016 года, Оксфордский словарь указал на важность проблемы, когда факты подменяются выражаемыми аффективно представлениями о жизни, порой идущими вразрез с реальностью. В самых экстремальных случаях «постправда» обозначает ложь, в которую человек свято верит и которую отстаивает с пеной у рта.

Но корни постправды — в ницшеанском «факты не существуют, есть только интерпретации». Вооружившись этой мыслью, как скальпелем, постмодернизм решительно препарировал все основы западной цивилизации, не оставив от прежних «фактов» и мокрого места. Иными словами, сегодняшняя «постправда 2.0» в некотором смысле является результатом постмодернистской рефлексии о производстве знания, осмысления его сконструированной, даже беллетризованной компоненты — в качестве примера тут можно назвать работы Хейдена Уайта об использовании историками литературных приемов.

Триумф интерпретаций над фактами стал благодатной почвой для усиления патриархального элемента в культуре. В ситуации сокращения «старых» фактов и появления новых голосов менсплейнинг — в расширительном толковании — стал приобретать все более экспрессивную, аффективную форму. И хотя факты впоследствии частично реабилитировали, постмодернистский снежный ком продолжает катиться на нас до сих пор.

Цифровая борьба за внимание

Дигитализация ускорила движение этого кома в разы. С одной стороны, она предоставила пространство для высказывания множеству, позволила разнообразить доминирующий дискурс альтернативными мнениями и голосами. Поэтому поначалу исследователи приветствовали демократический потенциал интернета и связанных с ним технологий.

Но, с другой стороны, число высказываний выросло в геометрической прогрессии — и в них стало чрезвычайно сложно ориентироваться, отделять альтернативные голоса от «альтернативных фактов». В результате институт экспертного мнения оказался в глубоком кризисе. Если профессор и студент высказываются на одной платформе, чье мнение авторитетнее? Ответ вроде бы очевиден, но поисковые системы, к примеру, считают иначе, отдавая предпочтение вовсе не «экспертному», а «популярному». Если низкий уровень медиаграмотности и недостаток времени не позволяют отделить эксперта от «эксперта», как не захлебнуться в водовороте фактов и интерпретаций?

Дигитализация обострила и проблему связанных с постправдой fake news. Существовавшие в той или иной мере всегда (стоит вспомнить хотя бы знаменитый процесс Бейлиса 1911 года, о котором подробно рассказывает Леонид Парфенов в фильме «Русские евреи» и в котором ключевую роль сыграли распространенные христианами листовки с «информацией» о том, что накануне Песаха евреи убивают христианских детей), fake news сегодня превратились в общедоступный и сверхпопулярный способ прокричать свою «правду» другим. Обратной стороной этого процесса стало отчаянное стремление элит сохранить роль главного производителя смыслов. Борьба за внимание, за возможность высказаться подпитывает патриархальное стремление к самоутверждению — в итоге даже факты не убедительно отстаивают в ходе дискуссии, а эмоционально и безапелляционно выкрикивают.

Усугубляется все тем, что от желающих участвовать в публичной жизни требуется мгновенность реакции: времени на то, чтобы подумать дважды, нет. Но это и не важно, потому что ответной реакции, скорее всего, не последует — в лучшем случае ретвит. Сказанное потеряется в необъятном цифровом архиве, который вобрал в себя все наше существование. Парадокс в том, что архив запоминает все, но отыскать в нем что-то становится все сложнее — и сам процесс поиска определяется все в большей мере не человеком, а постоянно изменяемым и меняющимся алгоритмом. Алгоритмом, который на стороне кликов, лайков и ретвитов, но не экспертов и их длинных текстов.

Таким образом, цифровизация, поначалу разнообразившая мир голосами и мнениями, в более длительной перспективе имела обратный эффект: она усилила культурную склонность к менсплейнингу, стремление навязать свое мнение другому. Ответная реакция предполагается лишь одна — молчаливое согласие. Этот феномен можно назвать эго-интеллектуальностью — по сути, это тот же (не окрашенный гендерно) менсплейнинг как патриархальный элемент культуры, гиперболизированный постмодернизмом и дигитализацией.

Российская интеллектуальная среда

Публичная сфера российских интеллектуалов — либеральная или оппозиционная, в данном случае ярлык не имеет значения — преимущественно ограничена цифровой средой. Казалось бы, если интеллектуальное сообщество относительно невелико, дискуссию вести гораздо проще. Простой пример — ужин друзей: если за столом пять-семь человек, общий разговор возможен, а если больше — все разбиваются на группы.

Однако разговора не получается. Почему? Компактность порождает феномен соседских отношений: попробуй покритиковать соседа по коммуналке — приобретешь врага на всю жизнь. В результате все высказываются, гордо выкрикивают свои мнения, но дискуссии не получается. Мы не разговариваем, а вещаем. Говорим не друг с другом, а «друг против друга». Даже провокативное интервью Алексея Миллера вызвало гораздо меньше конструктивных ответов, чем заслуживало.

Уловка-22

Текст, который вы только что прочли, тоже можно воспринять как менсплейнинг, и в этом смысле он — идеальная мишень для троллинга. В конце концов, что есть публикующийся автор, как не менсплейнер, выкрикивающий свое мнение, обличающий интеллектуалов, навязывающий другим свое интеллектуальное эго? Но, как писал Адорно, «трансцендентность должна парадоксальным образом осуществиться в сфере существующего». Будучи продуктом долгих размышлений и дискуссий с друзьями и коллегами, этот текст, хочется верить, может считаться частной попыткой выйти из описанной «уловки-22». Остается только пообещать, что честно прочитаю и восприму все критические отзывы на него в рамках шага по борьбе с собственной эго-интеллектуальностью.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221535
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221579