6 сентября 2021Colta Specials
168

«Новое поколение, как и положено, отвергает отцов и идет за дедами»

Вспоминает Михаил Мейлах

текст: Михаил Мейлах
Detailed_pictureИгорь Стравинский в музее-квартире Пушкина. Позади — Б.С. Мейлах и композитор Д.А. Толстой. Ленинград, сентябрь 1962 года© Личный архив Б.С. Мейлаха

В своей недавней заметке в Фейсбуке Григорий (Гриша) Фрейдин вспоминает выступление Романа Якобсона в Москве в 1964 году, во время которого тот произнес фразу, вынесенную мной в заголовок.

Полагаю, что многие из людей моего возраста в той или иной степени испытывали влияние «дедов» по Якобсону — кто-то вживе, другие косвенно или из книг. Кое-кто из этого старшего поколения возвращался после репрессий, кого-то они чудом миновали. Вот несколько личных воспоминаний и соображений по этому поводу.

Для начала меня, трехлетнего, в разгар кампании борьбы с космополитизмом отдали в «английскую группу» — совершенно старорежимный домашний киндергартен Марии Николаевны Красовской, вдовы архитектора, построившего стоящий по сей день деревянный храм в Вырице, внучки товарища министра, матери историка балета Веры Красовской и лучшего знатока французского языка в Ленинграде и потому невостребованного — Ю.М. Красовского (в их доме говорили по-французски). Когда я немного подрос, у меня появился еще более экзотический учитель — чудом попавший после лагерей в послевоенный Ленинград викторианский джентльмен Mr. Klinck, знавший наизусть всего Шекспира; о нем когда-нибудь особый рассказ. А французскому меня обучала репатриировавшаяся из Франции Е.С. Голодец.

Детство мое отмечено тем, что, как ни странно, сразу же после войны Сталин, закупив в Финляндии двухэтажные сборные дома, построил целый поселок для академиков. Для этого было выбрано захваченное в предшествовавшую финскую войну курортное местечко Келломяки близ Петербурга — там, например, была дача академика Павлова, куда до конца 30-х годов ему разрешали уезжать на лето. В соседней Куо́ккале (ныне Ре́пино) находились репинские Пенаты и старые дачи других художников и писателей, в том числе Ивана Пуни и Чуковского. «Келломяки» по-фински — «гора-колокол»: действительно, проплывая по Финскому заливу или глядя из Кронштадта, можно увидеть на нашем берегу плавное повышение рельефа, очертаниями напоминающее колокол, а обрыв к морю здесь значительно выше и круче, чем в соседних Куоккале и Терийоки (Зеленогорске; выдумки о том, что название происходило от обеденного колокола при строительстве Финляндской железной дороги в начале века, совершенно пустые). Келломяки переименовали в Комарово (вовсе не в честь изобилующих там кровососущих двукрылых, а в честь опять же выдающегося ботаника академика Комарова), но тень старого названия долго сохранялась в именовании Академгородка — по созвучию со старым названием Келломяки — «Академяками». В его окрестностях стали появляться всевозможные дома творчества — писателей, композиторов, кинематографистов, архитекторов, театральных деятелей, где в загородной тиши представители оных профессий должны были творить свои творения. И сюда потянулась ленинградская интеллигенция: сначала стали снимать, потом строить собственные дачи. Так произошло возрождение этих мест. Построили дачу и мои родители, и она стала для меня вторым родным домом, каковым остается уже почти 70 лет. Из реликтовой среды старых академиков, с чьими детьми и внуками я дружил, не могу не назвать И.А. Орбели, в течение двух десятилетий директора Эрмитажа (с его рано умершим сыном Митей, как и с М.Б. Пиотровским, мы учились в одной школе), учтивейшего в том числе с нами, детьми, академика-математика В.И. Смирнова, человека необыкновенно музыкального, устраивавшего на своей даче домашние концерты. Позже неизгладимую память оставила жившая летом в Комарове на крохотной даче Литфонда Ахматова. Импозантны были И.Д. Гликман, друг Шостаковича (у последнего также была дача в Комарове), и отбывший лагерный срок младший друг М.А. Кузмина Л.Л. Раков, но наиболее привлекательным был для меня Б.М. Эйхенбаум. А когда я навещал в Переделкине Л.К. Чуковскую, ужинали мы вместе с Корнеем Ивановичем, тщательно одевавшимся даже для такого камерного события; кстати, Лидия Корнеевна обращалась к своему отцу «дед».

Выбором профессии филолога я обязан Ираклию Андроникову. В отрочестве театр и кино захватили меня настолько, что я вознамерился стать кинорежиссером. При всей утопичности проекта для того, чтобы я все-таки поступил в университет, мои родители предприняли обходной маневр, попросив позвонить лично мне (!) и «провести со мной работу» Андроникова, которого я обожал: он в те времена публично не выступал, а представлял свои «устные рассказы» у своих друзей для них и приглашенных по этому случаю гостей, в том числе у нас дома. Он потратил, наверное, целый час на то, чтобы доходчиво мне объяснить, что университетское образование — avant toute chose и что, не будь он специалистом по Лермонтову, его способности перевоплощения в «изображаемых» им персонажей, от Суркова до Пискатора и от Алексея Толстого до Соллертинского, остались бы невостребованными. А через полгода я уже был настолько увлечен филологией — романской и классической, что родители наконец успокоились.

Став старше, я испытал огромное влияние Я.С. Друскина, философа, чье наследие почти еще не освоено, друга обэриутов, в катастрофической обстановке блокады сохранившего их наследие после их гибели и для меня его открывшего, когда оно почти никому еще не было известно. С детства я общался с В.М. Жирмунским, который в университетские годы избрал меня, чтобы возобновить изучение трубадуров, во времена его молодости процветавшее в Петербургском университете. Он добился для меня аспирантуры по этой специальности и в течение зимы читал по ней курс для меня одного на даче, где я его навещал. А начав работать с начала 90-х годов на Западе и в обеих Америках, я встречался с множеством сохранявших старую дворянскую культуру общения эмигрантов первой волны.

К некоторым из названных Гришей Фрейдиным «маяков» прикоснулся и я. Шкловского я нередко видел — приезжая в Ленинград, он бывал у моих родителей и производил на меня огромное впечатление; помню, что после одного моего еще юношеского с ним разговора он заявил, что мое поколение «глазастое». Во время приезда Стравинского в 1962 году, когда мне было 17 лет, я был на его незабываемых концертах — камерном в Союзе композиторов (где М.В. Юдина, когда он прибыл, встала перед ним на колени) и симфоническом в Большом зале филармонии, где он продирижировал сюитой из «Жар-птицы», «Фейерверком» и «Дубинушкой» (по тем временам в выборе программы он был, конечно, ограничен), — концерт был записан на пластинку, куда попала и его заключительная фраза, обращенная к публике: «Я очень сегодня счастлив» (на YouTube есть запись «Жар-птицы» на этом концерте, предваряемая его вступительным словом). А в те же дни моего отца попросили показать Стравинскому музей-квартиру Пушкина, и он взял меня с собой — остались фотографии этой встречи, во время которой Стравинский был очень оживлен и приветлив.

И вот — приезд Якобсона в октябре 1979 года, когда в последний раз реализовался десятилетиями складывавшийся в сознании московских и ленинградских филологов «миф о Якобсоне», столь же внушительный, сколь и многоаспектный (любопытно было бы составить список сопутствующих ключевых слов — от «Алягрова» и «заумного языка» до основного инструментария современной лингвистики и поэтики). Н.И. Харджиев — еще один старший друг того поколения, о котором идет речь, — попросил меня отвезти его к Роману Осиповичу в гостиницу «Интурист», где последний сообщил ему, что «разорвал отношения со шведским славистом» (то есть с Бенгтом Янгфельдтом, укравшим у Харджиева четыре картины Малевича) и запретил ему печатать записанные ранее с ним разговоры (это не помешало Янгфельдту распродать эти картины за огромные деньги, а дождавшись смерти Якобсона, на которую он отозвался пышным некрологом, издать эти беседы на трех языках). А через несколько часов я уже летел вместе с Якобсоном в Тбилиси на «Конгресс по бессознательному психическому»: оказалось, что гостеприимные грузинские хозяева зафрахтовали для Якобсона целый самолет и, к вящей зависти всех провожавших, охотно взяли меня с собой. Жена Романа Осиповича, восхитительная Кристина Поморска, сочла за благо усадить меня вместе с ним, чтобы немного отдохнуть после утомительной московской жизни, где они были нарасхват. И вот, когда мы уселись на наши места и стюардесса стала с легким грузинским акцентом рассказывать, как водится, о предстоящем полете, Роман Осипович вдруг произнес: «Как приятен грузинский акцент в русском языке» — и пояснил: «он мне напоминает Лазаревский институт, Лазаревскую гимназию», которую он окончил и где были грузинские педагоги. Общение продолжилось в Тбилиси, где его поджидали Вяч.Вс. Иванов с женой Светланой и где у нас c ними были общие друзья. Помню и доклад Якобсона, который он сопровождал своей характерной жестикуляцией, а зал приветствовал его стоя. По возвращении в Москву в гостинице был устроен прощальный ужин перед его возвращением в Америку, где среди прочего он рассказывал о перипетиях своего плавания на грузовом пароходе из Швеции в Америку в 1941 году вместе с другим беженцем — Эрнстом Кассирером.

И сколько же еще было замечательных людей того, старшего, поколения — известных, как М.В. Юдина, малоизвестных, как (за вычетом музыкантов) живший в Москве ученик Веберна и парадоксалист Филипп Гершкович, или вовсе никому не известных. А более молодые, но для меня старшие коллеги и учителя, такие, как Ю.М. Лотман, ставшие друзьями эллинист и византинист С.В. Полякова, обучавшая меня древнегреческому языку, Вяч.Вс. Иванов, В.Н. Топоров, С.С. Аверинцев… Закончу упоминанием неординарной дружбы с Е.В. Набоковой, сестрой писателя, которая с начала 70-х годов, к ужасу брата, каждую весну приезжала из Швейцарии в Ленинград.

Надеюсь, меня не обвинят в name-dropping — такова была моя жизнь, и я бесконечно благодарен всем замечательным людям старшего поколения, c которыми мне довелось встречаться, и моим родителям, прямо или косвенно к этому причастным. Остается окончить эти краткие заметки популярным речением: «Таких людей больше не делают…»

Возвращаясь к началу этих заметок: с точки зрения антропологии озвученный Якобсоном феномен можно отдаленно связать с культом предков — стоит обратиться к поэме Мицкевича «Деды», где описывается восточнославянский обряд (в польском варианте Dziady), когда души предков приглашаются на ужин; ср. недавно исследованное Б.А. Успенским разделение в титулатуре русских государей на отчичей, унаследовавших власть от отца, и более авторитетных дедичей — от отца и деда; ср. также армейскую дедовщину, когда 19-летние «деды» получают неограниченную власть над годом младшими их новобранцами.

Но есть и оборотная сторона медали: по древнееврейской пословице — «отцы ели кислый виноград, а у детей на зубах оскомина» (Иер. 31:29), но это относится к тем, кто преследовал, объявлял безродными космополитами и отправлял своих замечательных отцов и дедов на смерть и в лагеря. А если мы уже обратились к фольклору, то я, сам без пяти минут дед, упомяну (в обратной перспективе) популярную когда-то шутку: «За что мы любим наших внуков? — За то, что они отомстят за нас нашим детям».


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Дни локальной жизниМолодая Россия
Дни локальной жизни 

«Говорят, что трех девушек из бара, забравшихся по старой памяти на стойку, наказали принудительными курсами Школы материнства». Рассказ Артема Сошникова

31 января 20221535
На кораблеМолодая Россия
На корабле 

«Ходят слухи, что в Центре генетики и биоинженерии грибов выращивают грибы размером с трехэтажные дома». Текст Дианы Турмасовой

27 января 20221579