Любимой темой композитора и философа Владимира Мартынова была и остается тема наступающего (или уже наступившего) конца времен, в наши дни неожиданно обретающая острую актуальность. Все вокруг рушится и рассыпается: дружеские и социальные связи, здоровье, культура, институции, образ жизни… Мир обнаруживает явственную тенденцию к сворачиванию, сжиманию, порой до стен собственной квартиры. То, что казалось прочным и незыблемым, оказалось зыбким и неопределенным, планирование превратилось в бессмыслицу, воображаемое будущее как никогда обнажило свою иллюзорность.
В изменившихся контекстах жизни и культуры идеи, которые Владимир Мартынов с настойчивостью проводит в своих книгах и сочинениях последние четверть века, оказываются практически самоочевидными. Между тем поводом к разговору послужил его приезд в Воронеж на филармонический фестиваль камерной музыки «Воронежская камерата». Фестиваль был перенесен с конца апреля на начало октября — по понятным причинам. В городе стояла роскошная золотая осень, светило солнце, ласково шумела листва, и думать о конце света как-то не хотелось. Чудилось, что жизнь налаживается: вот и фестиваль идет своим чередом, хоть программа несколько изменилась по сравнению с апрельской: кто-то заболел, кто-то не смог прилететь из Европы.
В его программе ансамбль Татьяны Гринденко «Академия старинной музыки» играл малоизвестные «Фантазии» Перселла для различных струнных составов. Изощренная полифония ренессансного толка оттеняла музыку Мартынова к спектаклю Анатолия Васильева «Старик и море», дополненную его же фортепианной пьесой, написанной к юбилею Юрия Любимова. За роялем сидел автор.
— Ваши книги последних лет — включая «Безмолвие как бы на полчаса. Письма из Нефели», изданные в 2018 году, — сегодня воспринимаются как довольно точные прогнозы. Человечество, несомненно, находится на пороге какого-то важного перелома. Как бы вы охарактеризовали ситуацию, в которой мы все пребываем вот уже более восьми месяцев? К каким изменениям в жизни общества и человечества это приведет? И — так как все мы живем внутри неких музыкальных и художественных процессов — как будут переформатироваться и функционировать в изменившихся условиях привычные культурные институции?
— Идеи, которые я пытаюсь донести, — не совсем мои. Эти идеи уже довольно давно владеют интеллектуальным слоем общества — если не всем, то довольно значительной его частью. В конце прошлого века возникла целая философия конца света — от концепции конца истории Фукуямы и до Тимоти Мортона, который изложил главные ее постулаты в своих книгах «Гиперобъекты» и «Философия после конца света».
Дело в том, что конец света уже наступил. Он может выглядеть по-разному. Представление о том, что вот прилетит астероид, выжжет Землю дотла и тогда всему придет конец одномоментно, весьма примитивно и однобоко, я бы сказал. Конец света может принимать самые разные формы: в частности, форму долгой, вялотекущей пандемии.
Да, на наших глазах отмирает много такого, к чему мы привыкли. Возможно, когда отменят карантинные ограничения, что-то частично восстановится. Но надо сознавать, что концертные, театральные, музейные практики уже никогда не будут прежними. Мы не можем точно предсказать, какие новые форматы возникнут. Сейчас мы, например, наблюдаем возникновение различных форм дистанционного общения и обучения. Все переместились в онлайн: кто-то пытается играть ансамбли в зуме, кто-то — создавать театральные спектакли и новые форматы коммуникации со зрителем на собственной кухне… порой это выглядит довольно комично. И если лекции еще можно некоторое время читать в зуме, то обучать по-настоящему, в привычном смысле, по зуму нельзя.
То есть можно — но это будет совсем другое обучение и другое образование, в котором человеческий компонент, тактильное в широком смысле слова отношение педагога к ученику, этот контакт «глаза в глаза», в общем-то исчезнет. Уж не говоря об уроках фортепиано в младших классах, где ребенку элементарно надо поставить руку…
— Похожая ситуация описывается в некоторых романах-антиутопиях, один из примеров — «Возможность острова» Мишеля Уэльбека…
— Да, и это естественный ход вещей, которому не стоит ужасаться. Просто принять как данность. Сесть и подумать, как наши дела будут выглядеть в ближайшем будущем. Музыкантские, концертные, исполнительские практики, все институции, связанные с презентацией, примут иной вид.
— Это очевидно. Но, спрашивая вас о наступающем конце света, я, скорее, имела в виду некий эволюционный переход. Как изменится человечество в метафизическом смысле? У вас есть сочинение «Танцы Кали-юги», написанное еще в конце прошлого века. Как я понимаю, сейчас мы живем в самом конце Кали-юги. Согласно разнообразным источникам, к концу цикла — в Упанишадах такие мегациклы называются манвантарами — лавинообразно нарастает количество катастроф, в том числе климатических, техногенных и геополитических. Какие стратегии выживания, в том числе стратегии выживания культуры, вы бы могли предложить?
— Знаете, когда я слышу слова «культура», «творчество», моя рука, как сказал один очень известный фашистский деятель, тянется к пистолету. Безотносительно к эпохе ковида — ну правда, это звучит по меньшей мере смешно. И даже неадекватно. Если мы серьезно относимся к концепции конца света — сейчас не будем обсуждать, тянущийся ли это занудный конец или моментальный, — давайте забудем о творчестве, о самовыражении. Обо всей этой ерунде, которая связана с этим миром.
Прежде всего, мы должны осознать, что конца как такового нет: конец означает начало. Если мы возьмем китайскую «Книгу перемен» — книгу предсказаний, составленную из 64 гексаграмм, в совокупности описывающих все возможные ситуации, которые возникли и возникают в будущем, — то показательно, что смысл предпоследней, 63-й, гексаграммы приблизительно таков: «Уже конец». А смысл последней, 64-й, — «Еще не конец»…
— Открытая форма…
— Да. То есть, когда мы говорим о конце света, мы не можем рассуждать об этом без связи с началом. Любой конец есть начало чего-то нового. У Гийома де Машо есть замечательное рондо «Ma fin est mon commencement» — «В моем конце — мое начало». Это то, что я имею в виду.
Тут вот о чем надо думать: верим ли мы, полагаем ли, что это не конец, а новое начало? Если верим, то это означает конец и самовыражению, и творчеству… всему, что связано с комплексом этого мира.
Самое важное сейчас — поставить вопрос: сможет ли что-то остаться? И сможем ли мы перейти в следующий цикл? Вспомним пророка Иеремию, который предсказал падение Иерусалима и был его свидетелем. В его предсказании было как бы две фазы. Сначала надвинулась первая угроза. Но царь Навуходоносор отвлекся на Египет, и вроде бы угроза отступила. В это самое время Иеремия надел на себя бычье ярмо и стал ходить по Иерусалиму в знак того, что всех уведут, угонят, как скот. И жители над ним смеялись. А когда угроза надвинулась во второй раз и падение города было неотвратимо, Иеремия купил кусок земли в обреченном городе. В сложившихся обстоятельствах его поступок казался безумным. Но он сознательно совершил такой нарочитый жест.
К чему я веду? К тому, что всем нам надо, насколько возможно, уподобиться пророку Иеремии и купить в обреченном мире кусок земли, чтобы купчая была действительна и в новом цикле бытия. Вот о чем надо думать, а не о каком-то самовыражении…
— То есть «в будущее возьмут не всех»…
— Да, совершенно верно… не очень хорошая фраза, но в данном случае подходит. Дело не в том, что возьмут не всех. А в том, что будущее наступит, но не из этого мира.
— Не это ли имел в виду Скрябин, когда пытался, бедный, создать вселенское действо — Мистерию, которая должна была перевести человечество на новый план бытия?
— У него была немного другая, еще более безумная, идея: исполнение Мистерии должно было способствовать аннигиляции этого мира, спровоцировать его уничтожение.
— Да, но ради благой цели усовершенствования человечества и перевода его на более высокий уровень эволюционной спирали.
— То есть, если бы его Мистерия не была исполнена, человечество осталось бы на прежнем уровне. Скрябин же собирался быть креатором конца света…
© Наталья Коньшина
— Ну хорошо, а где искать этот метафорический «кусок земли», который уцелел бы в новом цикле, в новом будущем человечества? За что уцепиться, на что устремить свою мысль?
— Чтобы уцепиться за новое, надо понять, что все, что было, не имеет продолжения.
— Но тогда мысль повисает в пустоте…
— Пустота — это неплохо. Пустота — это исихия, безмолвие. Но я бы хотел привести другой пример — из «Войны в мышеловке» Велимира Хлебникова. Там есть великое четверостишие: «И когда земной шар, выгорев, станет строже и спросит: “Кто же я?” — мы создадим “Слово полку Игореви” (верно! — Г.С.) или же что-нибудь на него похожее». То есть земной шар должен выгореть. Пока он не выгорит, пока не прекратит свое существование — ничего нового не начнется.
Как мы обычно отвечаем на вопрос «Кто же я?»? Через перечисление признаков и свойств, которые, строго говоря, нами не являются. Эти признаки в сумме своей не могут составить наше Я. Мы отвечаем на этот вопрос примерно так: «Я окончил консерваторию, я — член КПСС / член Союза композиторов, я — муж своей жены, я занимаюсь творчеством, я пишу великие симфонии или великий роман…» Грубо говоря, это все ерунда, эти признаки и качества не составляют в сумме нашу личность. Поэтому это должно выгореть в нас самих — вот эти «творчество», «я окончил консерваторию»…
И что там дальше у Хлебникова? «Мы создадим “Слово полку Игореви” или же что-нибудь на него похожее…» «Слово о полку Игореве» — это ведь не искусство. И не поэзия: это не авторское произведение в нашем понимании. Это новый миф, род фольклора, это совершенно новый, неведомый вид деятельности — или что-то, на него похожее.
Вот почему мы не можем очерчивать какие-то конкретные черты будущего. Впрочем, то, как его описывает Уэльбек в своих романах, довольно верно. Сейчас все к этому идет. И, кстати, в его «Возможности острова» человечество делится на избранных, которые как бы в раю живут, и на остальных, которые чуть ли не каннибализмом занимаются. Получается, человечество в будущем поделено на две ветви.
Идея эта не нова. Если мы посмотрим на великую ренессансную живопись, связанную с тематикой Страшного суда, мы увидим две ветви человечества — спасенную и гибнущую. Но если там разделение происходит по принципу этическому, людей делят на праведников и грешников, то сейчас попадешь ты в условный «рай» или нет — зависит от материальных возможностей. Если ты богат, ты можешь купить себе спасение, здоровье, долголетие, красоту и даже ум — поскольку генетики уже научились улучшать «породу» человека на стадии клетки зародыша.
В романе Уэльбека притча о бедном Лазаре и богатом перевернута: у него богатый спасется, а Лазарь — никогда. То есть — если обнажить ядро проблемы, взглянуть на нее прямо — нам нужно слой за слоем снять, как капустные листья, все эти данности, институции: культурные, социальные, антропологические. И тогда, быть может, вы найдете себе этот кусок земли, купчая на который будет действительна в новом мире.
— То, о чем вы говорите, — избавиться от всех данностей этого мира — предполагает большую духовную продвинутость человека: это уровень архата, не ниже…
— Так об этом — об умении прозревать сквозь майю суть вещей — толкуют все великие религиозные учения. И не только христианство. Вот, скажем, мрак неведения, в который вступил Моисей: переход возможен только через неведение, через мрак, пустоту, когда человек лишается всех привычных подпорок и ориентиров материального мира. В этом состоянии есть много рисков: можно и в адском огне сгореть, и в ядерном или химическом…
Но без этого перехода невозможно обрести новое будущее. Все космические катастрофы — ничто по сравнению с тем, через что должен пройти человек внутри себя самого. Вот через этот мрак неведения. Речь о том, что мы переходим из одного эволюционного цикла в другой. В любом случае это катастрофический переход.
— Меня немного смущает то, что на протяжении двухтысячелетней истории христианства конец света предсказывали много раз. И как-то человечество продолжало жить после назначенных дат. Можно, конечно, предположить, что это была перерожденная реальность и человечество, не ведая о том, продолжало жить уже в новом мире…
— Вот именно. Нельзя утверждать, что конец света не состоялся. Для многих это и было так. Когда мир перестает соответствовать вашим представлениям, наступает конец мира. Возьмем старообрядцев, которые уходили в гари: для них мир стал настолько неприемлем, что жить в нем было совершенно невозможно. А те, кто не ушел в гари (так вышло, что я немного занимался этим), — беспоповцы, у них не было священнослужителей, и службы проходили при закрытых царских вратах, потому что Антихрист вокруг, благодати нет. И находились старообрядцы, которые не желали жить в таком мире. Зачем в безблагодатном мире жить?
Если мы внимательно посмотрим на фантасмагорические полотна Босха, на его картины ада, то что в них главное? Вовсе не детальное и красочное изображение кошмаров, а идея неотвратимости наступления конца света. В нидерландских мистических сектах и братствах царило убеждение, что после раскола церкви в 1054 году в рай не попадет никто, потому что двери в рай затворились.
И к вопросу о катастрофичности. Для Древнего Рима концом мира стал конец Римской империи — катастрофа, с которой вряд ли что-то сравнится. Возьмем гибель древних цивилизаций — египетской или цивилизации ацтеков: для ацтеков апокалипсис наступил с приходом на их земли испанцев. Но то был как бы локальный конец света. Римская империя исчезла, а китайцы или, скажем, норманны в этот момент чувствовали себя неплохо. Никогда еще конец света не наступал в глобальном смысле, но вероятность этого висит над нами, как дамоклов меч.
— Так последний роман Пелевина «Непобедимое солнце» как раз об этом. В финале реальность стремительно сворачивается, и боги вопрошают человечество — в лице избранной его представительницы: хочет ли оно продолжения банкета? И героиня танцует перед богами, буквально вытанцовывая новый мир. А когда опоминается — обнаруживает, что живет в каком-то другом мире. Вроде бы он похож на тот, прежний, но он другой. С другими богами. И какие-то ветки реальности прежнего мира просто закрыты. Но об этом никто не догадывается, кроме нее.
— К Пелевину можно по-разному относиться. Он, конечно, замечательный, такая нью-эйджевская фигура… И, кстати говоря, то, что он описывает, — вполне реальная история. Один из моих близких друзей в 70-е годы входил в мистическую, даже оккультную, секту, где они занимались всякими разными практиками, к ним даже Ауробиндо Гхош приходил. И им сказали: такого-то числа наступит частичный конец света, и вы станете учителями нового человечества. Им было велено разъехаться в разные места, которые предположительно уцелеют после вселенской катастрофы. Кто-то в Талдыкорган уехал, кто-то в Закавказье… Наступает этот день — и ничего не происходит. Так вот, тот, кто уехал в Закавказье, возвращается в Ленинград, пребывая в полной уверенности, что все уже произошло, мир погиб, а все, что он видит вокруг, — это майя, иллюзия. Он потом в сумасшедший дом попал.
В моей последней книжке «Письма из Петраково» я вынес в название фразу Энди Уорхола «Это чудесный мир, не правда ли?». Книжка писалась под впечатлением от пожара в соборе Нотр-Дам…
— Который вы сочли очередным знаком приближения конца света?
— Ну какие знаки, нам не нужны никакие знаки… знаки — это для бабушек, знаете, когда птицы с неба падают.
— А вот некоторая часть человечества готовится к наступлению конца света загодя и основательно. Слышали ли вы, к примеру, о государстве Асгардия, которое первым застолбило космос как свою территорию и объявило о создании космической нации? Собираются строить на орбите какую-то платформу типа космического города. У них есть президент, правительство, комиссар по культуре, даже представительство в ООН, кажется… в общем, полный набор.
— Ну, это совсем смешно. «Все умрут, а я останусь» называется. И потом, кто гарантирует, что сама эта Вселенная останется?
— Ну, мы только что обсуждали, что богатые, как в романе Уэльбека, смогут купить себе кусочек рая. Асгардия, видимо, и есть тот самый «кусок земли» из будущего, только не в духовном, а в чисто практическом, утилитарном смысле. И, кстати, похожее будущее описано не только у Уэльбека. Скажем, у Пелевина в «SNUFF» еще в 2011 году был описан такой орбитальный «рай» — искусственный шар Бизантиум, эдакий космический Лондон, куда все мечтают попасть с земли, охваченной войнами и населенной «орками».
— В принципе, это все не так уж нереально. И не обязательно для этого улетать в космос. На наших глазах происходит закрытие границ между государствами. Благополучные страны закрываются от неблагополучных. И никаких космических эпопей не нужно.
© Наталья Коньшина
— Об этом, кстати, уже тоже написан роман — «Осень Европы» Дэйва Хатчинсона. Роман о том, как города, области и села самоопределились, установили «политии» и понаставили границ по всему шарику. Там даже проводится идея некоей Шамбалы — часть Британии как бы перешла в другое измерение, есть точки схода, где можно из одного измерения (и времени) попасть в другое. Эти точки используются для обхода границ.
У вас опубликовано более десятка книг. Это предполагает систематический труд, книгу ведь не напишешь за один день. Как у вас происходит этот процесс?
— У меня авральный тип работы. Но подспудно мыслительная работа идет постоянно. Мне даже легче объяснить на примере композиции. Самое легкое и быстрое — это сесть и написать. Но для того, чтобы написать, должно пройти довольно продолжительное время, когда ты вроде бы ничего не делаешь. Со стороны кажется, что это безделье. Подготовительный период может и полгода занять. А когда в голове уже сложится — тогда запись идет быстро.
— Как вы относитесь к тому, что Настасья Хрущева, ведущая YouTube-проекта «Начало времени композиторов», так провокационно назвала свой цикл бесед, явно полемизируя с вашей книгой «Конец времени композиторов»?
— Мне очень нравится то, что делает Настя в публицистике — и в композиторском смысле тоже. В этих передачах она создает определенную игровую ситуацию, отводя себе роль эдакого бездушного робота: говорит монотонной скороговоркой, подчеркнуто аэмоционально… и вдруг в процессе разговора выплывают очень серьезные вещи.
— Вот видите, даже в преддверии конца времен возникают циклы бесед с композиторами. Жизнь продолжается.
— Это естественно. Существует определенная инерция, институциональная и коммерческая. Концерты идут и сейчас. Только они не имеют никакого отношения к настоящим концертам. Я пожилой человек, я ходил на концерты Марии Юдиной и Владимира Софроницкого. После того, что публика переживала на их концертах, то, что сейчас происходит, — это вообще не предмет для разговора.
— А я скажу — Григорий Соколов.
— Да, Григорий Соколов… ну он почти мой ровесник. Соколов, Афанасьев… иногда случаются чудеса — вдруг откуда-то появляется Люка Дебарг. Сохранились какие-то островки подлинности типа Соколова, ну, возможно, Марты Аргерих. Хотя и она уже сдает отчасти…
— Скажу вам как очевидец: у Гергиева тоже случаются и прорывы, и озарения — и вовсе не так редко, как все думают.
— Но он немолодой, это тоже старшее поколение музыкантов. Я не спорю, есть еще конкретные люди — носители чего-то важного, подлинного. Но наступила изношенность самой институции. Не только концертной, но и музейной, выставочной.
— А как насчет фольклора? В свое время вы ездили в фольклорные экспедиции, там можно было найти островки подлинности?
— На моих глазах происходило умирание, выветривание подлинного фольклора. Могу сказать по собственному опыту: нет хуже врага для фольклора, чем фольклорист, который приезжает и записывает. Приведу пример. Я приезжаю в деревню, где бабушки знают и помнят весь календарь. Приезжаю, допустим, зимой. И, если я искусный этнограф, я заставляю их спеть мне весь календарь: весенние песни, покосные, погребальные и так далее. А ведь фольклор — это не просто песни и причеты: они существуют в связи с определенными ситуацией, ритуалом, временем года… Разрушительное действие таких методов можно сравнить с трактором, проехавшим по тундре: следы от его гусениц потом десятилетиями не могут зарасти. Это страшная травма…
— Да, забыть не могу, как бабушку — знаменитую плакальщицу просили спеть свои плачи, а она недоумевала: «Как же я могу спеть? Мертвеца-то нет». Потом все-таки спела. Но вот этого надрыва — эмоционального, всепоглощающего, экстремального плача, когда горло сжимается от сочувствия и ты начинаешь вовлекаться в ситуацию, становишься ее участником — вот этого совсем не было.
С другой стороны, мы слушаем в концертной ситуации индийские раги, азербайджанские мугамы, каких-нибудь тибетских монахов — и это всегда безумно интересно и захватывающе. В Зальцбурге лет семь назад интендант Александр Перейра начал приглашать на «Духовные увертюры» — такой цикл концертов, вроде преамбулы к основной программе фестиваля — то японских традиционных музыкантов, то суфийский ансамбль из Каира, то монахов из тибетского монастыря. И суфии, и монахи были настоящие…
— Они-то, может, и настоящие, да ситуация ненастоящая.
— Но музыканты считали, что выполняют великую миссию — приобщают европейцев к духовной культуре Востока.
— Это может быть суперинтересно, но это превращается в концертные номера. А если это превращается в концертные номера, то это означает смерть живого дела. Был такой Ефим Сапелкин, фольклорный певец: все мечтал, чтобы его приняли в Союз композиторов, дали звание заслуженного артиста. Но такая формализация — это смерть фольклора.
Почему мы констатируем сегодня смерть академической музыки? У нее три гробокопателя: Паваротти, Доминго и Каррерас. Те самые три тенора, что спели когда-то на стадионе. Может, талантливые люди еще остались, не спорю. Но сама академическая музыка превратилась в шоу-бизнес, систему музыкальной индустрии, которая сознательно выращивает и продвигает «звезд». Вот могли бы вы назвать Софроницкого или Юдину «звездами»? Да никогда… Звезда — это Софи Лорен. Термин пришел из киноиндустрии.
— Ну, во-первых, в современном понимании Софроницкий, любимец московской публики, был-таки звездой — судя по тому, как к нему относились. Просто в его время не было такого термина применительно к музыкантам. В советское время тот же журнал «Огонек» выходил с портретами выдающихся музыкантов на обложке, и это считалось нормальным, Ойстраха и Рихтера знали все. А во-вторых, я дико извиняюсь, но Лист и Паганини были настоящими звездами со всеми атрибутами звездности, шоуменами эпохи романтизма.
— Соглашусь с вами. С них все и началось. Вы ведь читали книжку Лебрехта «Кто убил классическую музыку?» Лист и Паганини — первые убийцы классической музыки. Лебрехт подробно описывает, как это делалось: все началось с антрепренера Листа, который поддерживал его культ. Дамы собирали пепел его сигар — можете себе представить?
— Так дамы и за Вагнером бегали, в обморок при виде него падали. Фанаты Вагнера его обожествляли, сам он много сделал для создания своего культа. Лист хотя бы всем помогал, всех поддерживал. В том числе и Вагнера. И музыку русскую продвигал. Хороший был человек.
— Да, а Вагнер был отвратительный человек. Но не надо сравнивать. Тут дело в масштабе композиторского дарования. Лист — пигмей в сравнении с Вагнером.
— Однако и в музыке Листа есть гениальные озарения: его гармонии и гармонические сочетания, пьесы без тонального центра, новые формы — той же симфонической поэмы или монотематической сонаты… Оркестр листовский, в конце концов…
— Знаете, в последней великой композиторской школе — я имею в виду Новую венскую школу: Шенберга, Веберна, Берга — была идея ориентации на традиции великих мастеров. И кого они числили великими? Далеко не всех. В их понимании Бах, к примеру, — великий мастер, а Гендель, допустим, — уже талантливый халтурщик. Так вот, Вагнер — великий мастер. А Лист — эпизодическая фигура. Просто хороший музыкант с фантазией. И выдающийся пианист.
— Чем же мы завершим наш разговор? Какова будет концовка?
— Если вернуться к тому, что конец есть начало, то уместно вспомнить строчки Гёльдерлина, которые часто цитировал Хайдеггер: «Но там, где опасность, — возникает спасительное». Это, на самом деле, очень глубокая мысль: даже в самые ужасные времена опасность должна дойти до какого-то максимума — и тогда рождается спасительное. Мы сейчас как раз переживаем такой момент: спасительное обязательно вырастет. Может быть, вырастет не для всех, но для тех, кто его взыскует.
Понравился материал? Помоги сайту!