В Большом зале консерватории стартовал XIII Международный музыкальный фестиваль ArsLonga, 12 лет назад основанный пианистом Иваном Рудиным. За прошедшие годы гостями фестиваля были Наталия Гутман и Элисо Вирсаладзе, Юрий Башмет и Иван Соколов, Хибла Герзмава и Александр Рудин, Квартет имени Бородина и ансамбль Марка Пекарского, Юстус Франтц и Александр Лазарев. Теперь к этому списку добавлено имя Миши Майского — всемирно известного виолончелиста, постоянного участника крупнейших мировых фестивалей, одного из любимых учеников Мстислава Ростроповича. В сопровождении оркестра «Новая Россия» и дирижера Дмитрия Лисса Майский сыграл Адажио с вариациями Респиги и Концерт ля минор Сен-Санса, а закончил арией Ленского.
— Чем вас заинтересовал фестиваль ArsLonga?
— Возможностью сыграть в Большом зале консерватории. Публика прекрасная, оркестр замечательный. В Петербурге бываю каждый год, а в Москве был только три с половиной года назад, на виолончельном фестивале Бориса Андрианова памяти Ростроповича.
— Вы также постоянный участник фестиваля в Вербье, недавно отметившего 20-летие. Вот слова его директора Мартина Энгстрёма: «Миша из тех людей, без которых мне не хотелось бы жить на свете... для Вербье участие Миши так важно, что без него я и не стал бы проводить фестиваль». А что Вербье значит для вас?
— Не может быть, чтобы он так сказал, — правда? Никогда не вел этих подсчетов, но вот что оказалось: на открытии последнего фестиваля Мартин упомянул двух музыкантов, приезжавших в Вербье чаще всех, — Женю Кисина и меня. Оказывается, из 20 фестивалей я был на 19 и сыграл будто бы 66 концертов! А Кисин был, кажется, на 17 и сыграл около 45... Действительно, я там был с самого начала: место чудное, красивое. Я приезжаю на весь фестиваль, для моих домашних это вроде каникул. Но главное — интенсивность: это редкий фестиваль, где собирается столько разных музыкантов, где можно поиграть камерную музыку в разных комбинациях и, главное, послушать. То и дело приходится выбирать, часто слушаем первое отделение в одном зале и бежим в другой. Количество музыки — единственная проблема фестиваля, если считать это проблемой: стакан может быть наполовину пуст или наполовину полон, мне ближе второй взгляд.
В любой ситуации, как бы она ни была сложна, нужно находить позитивный элемент. Например, о моем опыте последних двух лет в Советском Союзе люди спрашивают: это был кошмар? И да, и нет. Как ни странно, я ни о чем не жалею и ни на что не жалуюсь, даже благодарен судьбе, что вместо диплома Московской консерватории смог получить гораздо более полное образование. Убежден, это очень важный период в моей жизни. Конечно, было трудно. Но в итоге, тьфу-тьфу, обошлось. Мне и так повезло, что суд присудил полтора года условно. Хотя это «условно» тоже было условным: на принудительные работы меня все-таки послали.
— Вас судили за спекуляцию?
— За спекуляцию полагалось бы от 8 до 15, а в исключительных случаях и высшая мера. А я купил магнитофон в «Березке» для личного пользования, записывать уроки Ростроповича. Судили за «нарушение правил валютных операций», хотя валюты у меня в руках и не было, это были сертификаты, как в «Монополии», цветные бумажки «10 рублей», «20 рублей», которые я купил на Красной Пресне у комиссионного магазина. За это полагалось от 3 до 8, и адвокат, с которым я познакомился за полчаса до суда, пожелал мне всего... а когда присудили полтора условно, он поверить не мог, говорил, что я в рубашке родился.
— Вы с гордостью называете себя единственным виолончелистом, которому довелось учиться и у Мстислава Ростроповича, и у Григория Пятигорского. Но если Ростропович — наш современник, то имя Пятигорского, игравшего с Рубинштейном и Хейфецем, звучит уже как легенда. Расскажите о нем, пожалуйста.
— Пятигорский был совершенно исключительным человеком и музыкантом. К сожалению, его относительно мало знают — в основном имя. Его самые известные записи недостаточно показательны, на мой взгляд. У меня есть его ранние записи концертные: из них видно, что он был уникальным виолончелистом в том, что касается звукоизвлечения — самого важного качества музыканта. А главное, настоящий джентльмен! Мне безумно повезло не только потому, что я учился и у Ростроповича, и у Пятигорского, но и потому, что с обоими у меня были отношения гораздо более близкие, чем просто у профессора и студента.
Я начал учиться у Ростроповича в 1966 году, после конкурса Чайковского, через несколько месяцев после того, как мой отец внезапно умер. Очень молодой, от рака легких, курил всю жизнь. И Ростропович заменил мне отца. К Всесоюзному конкурсу, где я был единственный финалист — не его ученик, все участники готовились в особенных условиях, под Москвой, где-то в Серебряном Бору. А я жил в интернате Ленинградской музыкальной школы, 22 мальчика в одной комнате. Без душа. Кормили нас на 27 копеек в день. И Ростропович, чьим студентом я еще не был, мне назначил стипендию — три месяца перед конкурсом посылал по 100 рублей. Я пытался отказаться, но он сказал: «Это тебе от отца». Это было между нами, и до его смерти я никому об этом не говорил. Естественно, я этого никогда не забуду, и, когда я стал его студентом в Москве, мы очень подружились. При последней встрече, за полтора года до его смерти, у нас был большой разговор по душам, и он мне сказал: «Знаешь... ты ведь был мне как сын...» Потом вот так посмотрел и сказал: «Блудный сын».
© Григорий Собченко / Коммерсантъ
— У Пятигорского вы учились гораздо меньше, верно?
— И да, и нет. Формально я провел с Пятигорским меньше времени, чем с Ростроповичем. Хотя именно он мне посоветовал учиться у Пятигорского. Но, как я понял потом, надеялся, что я скажу, будто после Ростроповича учиться уже не у кого, и откажусь. А я послушал его, и четыре месяца с Пятигорским были лучшим временем моей жизни. При этом я не хочу сказать, будто Пятигорский — педагог лучше Ростроповича: это так же нелепо, как сказать, что Моцарт — композитор лучше Баха.
Последние 2 года моей первой жизни были как 20 лет в смысле жизненного опыта: 4 месяца в Бутырской тюрьме, 14 месяцев в Горьковской области, 2 месяца в психбольнице — очень насыщенное образование. После этого я был готов стать прилежным студентом: началась моя новая жизнь, я был полон позитивной энергии! Это также был конец жизни Пятигорского, у него был рак легких. Он обожал говорить по-русски, а по-английски говорил, может быть, 15 слов. Для него это был последний шанс поделиться невероятным жизненным опытом, который, возможно, был преувеличен его фантазией. Однако это никому вреда не приносило, хотя какие-то из его историй, может быть, действительно были плодами воображения. Но он в них искренне верил.
— Судя по его мемуарам, у него было также отличное чувство юмора.
— О да! Для него было важно поделиться всем этим именно на родном языке: он говорил на другом русском, нежели мы с вами. Два раза в неделю я был с ним вместе в университете USC, где он преподавал, а все остальное время — у него дома. Поэтому за четыре месяца я провел — не считал, но уверен — с Пятигорским больше времени, чем за четыре года с Ростроповичем, который постоянно был в разъездах.
Одна из очень немногих амбиций в жизни Ростроповича, которые не осуществились, — это иметь сына. Может быть, поэтому у нас возникли очень особенные отношения — это всегда чувствовал и я, и он где-то тоже. Пятигорский, как ни странно, стал для меня тоже как второй отец — уже в моей второй жизни.
Они были давно знакомы, Пятигорский был два раза в жюри конкурса Чайковского, а Ростропович в Калифорнии останавливался у него. Оба были не только величайшими виолончелистами нашего времени, но и личностями. Очень разные, но у них было и много общего, в том числе подход к преподаванию. Их преподавание принципиально отличалось от того, как преподают обычно. Ни тот, ни другой почти никогда не говорили об игре как таковой. Самое важное, чему я научился у обоих и о чем себе напоминаю ежедневно: виолончель, как и скрипка, и рояль, — это инструмент, который нам помогает достичь главной цели — музыки. А не наоборот, что случается чаще и чаще в наше время.
Уровень молодых музыкантов очень высок. Они думают: чтобы преуспеть, нужно заниматься еще больше, играть еще громче, быстрее, четче... И в один момент все переворачивается: музыка становится средством продемонстрировать, как замечательно человек играет на инструменте. Конечно, заниматься очень важно. Но, когда меня спрашивают, сколько часов в день надо заниматься, мне трудно ответить. У меня жизнь очень бурная, и заниматься нужно не только с инструментом. Нужно все время тренировать мозг, развивать музыкальный вкус, чтобы руки следовали за нашим «компьютером» в голове. А не наоборот.
— Вы сами никогда не думали заняться преподаванием?
— Когда ко мне приходят после концерта и спрашивают, даю ли я уроки, я отвечаю: только что пытался. Преподавать можно по-разному. Это другая специальность, другой талант, у меня нет такого опыта. И времени, и энергии. У меня пятеро детей, младшему 6 месяцев. Еще двоим 9 и 4 года, еще двое старших, с которыми я играю. Мне никак не хватает времени быть с ними вместе. Я пытался давать мастер-классы. Но убежден, что могу принести гораздо больше пользы игрой на сцене. Гениев, которые могут делать все гениально, очень мало. Самый важный талант, по-моему, — понять, в чем ваши достоинства и слабости. И делать то, что получается лучше всего. Я часто говорю (и это не шутка): я еще недостаточно научился играть, чтобы преподавать. Может быть, через 20 лет начну.
— Вы не раз говорили: «Миф о советской системе образования я считаю несколько раздутым». Есть ли где-то в мире система музыкального образования, которую вы считаете более эффективной?
— Нет. Я же не сказал, что есть лучше. Это была замечательная система. Я очень счастлив, что мне довелось вырасти в ней. Ее результаты были очень впечатляющими, но это частично результат всей социальной системы той эпохи. У нас не было столько развлечений — компьютерных игр, интернета, телевидения с сотнями каналов. Я часто сравниваю музыку с шахматами: на Западе шахматисты всегда жаловались на то, что наши доминировали. Еще бы — огромная страна, полгода морозы, развлечь себя практически нечем. Половина народа пьет водку, другая пьет чай и играет в шахматы. Это, конечно, примитивная схема, но что-то в ней есть. На Западе успех в профессии открывает перед вами большие возможности. В Советском Союзе можно было быть великим ученым, писателем, философом, доктором и получать скромную зарплату. Но спортсмены и музыканты были в особенной ситуации. Родители знали это и посылали талантливых детей в Москву, в Ленинград.
Происходил постоянный отбор, лучших учеников учили лучшие педагоги. Мне самому трудно поверить в то, что мы ежедневно сталкивались в коридоре с Коганом, Гилельсом, Рихтером, Ойстрахом, Шостаковичем. На их фоне таких замечательных музыкантов, как Дмитрий Башкиров, принимали уже не слишком всерьез — поверить трудно, но так было.
В итоге я послал своих старших детей в Англию, когда им было 12 и 14 лет, в Школу юных музыкантов имени Перселла, которая основана на нашей системе, сочетающей музыкальную и общеобразовательную школы. В Бельгии, где мы живем, с этим катастрофа — из обычной школы дети приходят в четыре часа дня, после этого серьезно заниматься музыкой нереально.
— Вы закончили концерт в Большом зале арией Ленского в обработке для виолончели с оркестром — в вашем репертуаре такие переложения занимают значительное место. С чего это началось?
— Когда мне было лет 12, я попал на вечер очень хорошей певицы, слушал песни Шуберта, Брамса, Шумана. Она пела по-немецки, я не понимал ни слова, и меня поразило, насколько музыка выразительна, даже когда ты не понимаешь текста. Тогда у меня впервые возникла идея играть эти песни на виолончели, хотя это делали и многие до меня. Но играли обычно один-два романса, я же записал диск песен Шуберта, два диска Брамса в сочетании с сонатами, диск Мендельсона, диск русских романсов, французский диск — один из моих любимых: эта музыка стала для меня откровением. Когда я стал работать над этой программой, то открыл для себя Шоссона, Дюпарка, Пуленка, а имени Рейнальдо Ана, признаюсь, даже не слышал прежде. Чудесная музыка, я с радостью вспоминаю эту запись, люблю ее и горжусь.
А что касается арии Ленского, то я просто очень люблю оперу… Я бы чего только не хотел играть — например, все симфонии Малера! Это, увы, невозможно.
— В ваших программах ближайших месяцев преобладают Шуберт, Бетховен, Чайковский, Дворжак, Рахманинов — на этом фоне даже Бриттен и Шостакович выглядят достаточно «смело». Вам никогда не хотелось расширить эти рамки?
— Так много чего хотелось и до сих пор хочется... Мне хотелось бы выйти за рамки Вселенной! В буквальном смысле слова. Но, если быть реалистом, насчет Шостаковича и Бриттена не совсем верно — я играл их всю жизнь, как и всех классиков ХХ века. Что касается современной музыки, то ее следует играть как можно лучше. Если сыграть Баха, Моцарта, Бетховена или Шуберта посредственно, никто не подумает, будто они были плохими композиторами. Если же известный исполнитель сыграет новое сочинение спустя рукава, то могут сказать: это же знаменитый музыкант, значит, музыка плохая. Поэтому надо быть готовым на 120%. А для этого нужны время, опыт, энергия…
Для меня качество всегда было гораздо важнее количества, я не преподаю, не дирижирую, не делаю многое из того, что теоретически хотел бы попробовать. Тем не менее, например, композитор Беньямин Юсупов написал для меня замечательный концерт, я его играл много раз и в Лондоне, и в Мюнхене, и в Люцерне.
— По поводу репертуара виолончелистов важную вещь сказал Иван Монигетти: «Первый концерт Шостаковича и Симфония-концерт Прокофьева перевернули представления о возможностях виолончели. Это было время невероятных открытий; появились концерты Лютославского, Бориса Чайковского, Ростропович стал двигателем этого процесса. Однако новый репертуар, который двигал бы дальше исполнительское искусство, не появился. А если и появился, то речь о работах “детей” Шостаковича, хотя должно бы уже настать время его “внуков”». Согласны ли вы?
— И да, и нет. Ростропович был в этом смысле уникальной личностью. Я его даже спросил: «Неужели все сочинения, которые вы играете, — такая хорошая музыка, что ваши время и энергия стоят того?» Он ответил: «Конечно, нет! Но, старик, понимаешь, если я буду хотя бы один раз играть все, что для меня написано, композиторы будут писать. И из десяти сочинений девять отправятся в помойку. Но одно гениальное сочинение, возможно, останется». Так появились концерты Бриттена, Лютославского, Пендерецкого и так далее. Ивана Монигетти я очень люблю и ценю, мы вместе учились, много общались, пока жили здесь, и сейчас иногда общаемся, я играл у него на фестивале... Он из немногих виолончелистов, которые играют все — и совсем старую музыку, и совсем новую. Если сравнивать со временем Ростроповича, новой музыки для нашего инструмента гораздо меньше. Но я надеюсь жить и играть лет до ста двадцати, если посчастливится. И у меня никогда не будет достаточно времени, чтобы выучить все, что я хотел бы сыграть.
Понравился материал? Помоги сайту!