На куриных потрохах
Артем Хлебников об исторических аналогиях между настоящим и прошлым и их настоящих целях
Вот силлогизм, который вы в той или иной форме наверняка уже где-то встречали: в разговоре с друзьями и родственниками, в видео о политике на YouTube, в подписи к злободневной картинке, в фейсбучном посте, в комментариях к нему, в колонке публициста, в сюжете на государственном телеканале, в речи президента. Выглядит он приблизительно так:
Толпа протестующих на улице предвещает революцию.
Революции, как учит нас история, заканчиваются плохо.
Следовательно, толпа протестующих ничего хорошего не предвещает.
Некоторые части могут незначительно меняться, но один элемент в этом силлогизме всегда на месте, потому что без него вся конструкция развалится. Это — «как учит нас история»: явная или скрытая отсылка к прошлому, тревожная историческая аналогия.
После 2014 года чесоткой от аналогий заразилась вся вертикаль великодержавной мысли, от властной верхушки до бота в Твиттере. Каждый раз, когда в медиа попадает новая порция революционных картинок (толпа, перевернутые автомобили, битые витрины), этот зуд начинается снова: «а вот в 1991-м…», «мне вспоминается 1905 год, когда…», «мы все это уже проходили при Николае I/II…»
Риторика российской телепропаганды последних лет целиком строится на этом приеме, пугая зрителей Майданом, «оранжевыми революциями» и повторением 1990-х. Лоялистская публицистика более задумчивого профиля заглядывает в глубины истории еще дальше, проводя назидательные параллели с октябрем 1917-го. Кинематограф по государственному заказу осторожно разрабатывает декабристское восстание (в «Союзе спасения»). Самые могучие консервативные умы способны окинуть своим взором и Смуту, и даже Древнюю Русь. До основы основ — князя Владимира и Крещения Руси — добираются, кажется, только Путин и одиозные историки.
Аналогия здесь работает одновременно и как наглядная иллюстрация, и как грозное пророчество. Тот, кто не учит историю, обречен повторять ее ошибки — по неведению или по злой воле.
Примечательно, что аналогии выбираются почти случайно и друг с другом сочетаются плохо — но это значения не имеет. Кадры толпы трактуются одновременно через революции украинскую, антисоветскую и большевистскую. Навального сравнивают с Ельциным, Горбачевым, Лениным, Керенским, попом Гапоном, Гавелом и Манделой. Скандальный храм Минобороны, объединивший в своих мозаиках Богородицу, Александра Невского, Сталина и Путина с Шойгу, демонстрирует похожий идеологический рефлекс — стремление силой установить связь времен. В политической культуре позднепутинской России (если о таковой вообще можно говорить) все только и делают, что до тошноты повторяют уроки истории.
Все это, конечно, отчетливо отдает безумием.
Но у такой одержимости есть и вполне рациональные причины. Американский историк Ричард Слоткин, анализируя в своей книге «Смертельная среда» [1] национальный миф о фронтире — о стремительном героическом освоении западных пространств в XIX веке, — проследил, как история индейских войн в США постепенно превращалась в миф, а события сжимались до компактных символов, до «ковбоев» и «индейцев». Чем отдаленнее становился этот исторический опыт Америки, тем абстрактнее делался язык, на котором он передавался. Поселенцы, железные дороги, отряд кавалерии, героически гибнущий под стрелами индейцев, — все они превращались в растиражированные символы, заранее заряженные нужным смыслом. Для Слоткина этот процесс был не в последнюю очередь связан с медиа: многократный пересказ одних и тех же событий в газетах, политических речах, ширпотребных романах (а в XX веке — и в кинематографе) превращал их в клише, легенды, чьи «формальные свойства и структуры становились все более условными и абстрактными, пока они не сводятся к набору чрезвычайно выразительных и мощных образов» [2].
С каждым новым контекстом к легендам Америки добавлялся новый слой значений — потому что само их изложение подразумевало метафорическую связь между прошлым и настоящим. Слоткин прослеживает, как эти образы стали использоваться для объяснения и оправдания текущего политического момента. Теодор Рузвельт нещадно эксплуатировал свой ковбойский образ и фронтирные символы, отправляясь на войну в Испании и на Филиппинах. Эйзенхауэр в разгар холодной войны вспоминал шерифа по имени Дикий Билл Хикок и советовал публике «читать побольше вестернов». Кеннеди в 1960-м говорил о «новом фронтире», вступая на пост президента. И так далее — до следующих президентов-«ковбоев»: Никсона и Буша.
«В конце концов мифы становятся частью языка, глубоко зашитыми в него метафорами, содержащими в себе все необходимые “уроки”, которые мы извлекли из истории, и все основные элементы нашего мировоззрения».
И в том, как легко нам в России XXI века прыгают в руку исторические революционные метафоры, видна похожая работа идеологии.
Язык мифа чрезвычайно удобен именно своей наглядностью. Как говорит Слоткин, «миф не аргументирует свою идеологию, он ее наглядно иллюстрирует» [3]. Аналогии внеисторичны, они сразу отсылают нас к принципам, возвышающимся над частностями. Как только вы опираетесь на метафорическую трактовку истории, необходимость в дополнительных аргументах отпадает: Запад чинит нам козни, потому что так было всегда; революции заканчиваются плохо, потому что таков закон истории. Историософская спекуляция выдает себя за самоочевидный закон, и каждый новый кадр толпы на площади лишь иллюстративно подкрепляет это правило.
В этом «мы уже проходили» и кроется, по Слоткину, опасность мифа:
«Язык мифа работает на дрессировку умов, которые приучаются принимать некоторые метафорические трактовки истории за истинные или обоснованные. Но миф обращается с историческим опытом парадоксально: хотя история — материал для мифа, миф организует этот материал антиисторически. А когда историческая память передается через мифологические метафоры, она фальсифицируется самым коренным образом. Дело даже не в том, что легенды подменяют или искажают факты, — некоторые из них могут быть довольно точными в важных деталях. Что теряется при переходе истории в миф, так это фундамент самой истории — отличие прошлого от настоящего. Прошлое превращается в метафорический эквивалент настоящего; а настоящее кажется всего лишь воспроизведением знакомых, навязчивых паттернов <…>. И прошлое, и настоящее низводятся до иллюстраций к единому “закону” или естественному принципу — якобы безвременному, всегда верному, преодолевающему любые исторические случайности. Как говорил Барт, “существо мифа определяется утратой вещами своих исторических свойств”. В результате миф прячет самое главное: роль человека и его мысли в сотворении ценностей и идей, в формировании материальных условий» [4].
Пора наконец признать: вопреки обывательской интуиции, нет никакого «мы уже проходили». Грустный (или, впрочем, обнадеживающий) факт заключается в том, что история не повторяется, в ней нет «того же самого». Настоящее никогда не повторяет прошлое — ни как трагедию, ни как фарс. История учит, конечно, — но не тем, что предлагает механически затвердить свои параграфы и при случае повторять наизусть; она не для зубрил.
Причина, по которой мышление «от аналогии» стало так популярно во второй половине десятых в России, двояка. Официальная национальная идеология (как и любая национальная идеология) фальсифицирует прошлое, спасая его от споров и неприятных тонкостей, чтобы поставить его себе на службу. И всякий, кто пользуется прошлым как иллюстрацией, на самом деле зовет нас на свою войну.
А для обывательского сознания аналогия стала разновидностью магического мышления — успокаивающего, компенсационного по своей сути. При виде сложного и противоречивого настоящего сознание ищет исторический прецедент не для того, чтобы объяснить себе сегодняшний день, а чтобы сбежать от него, пугающего и непонятного, в область неуязвимых «вечных» принципов.
И да: попутно этот бытовой фатализм избавляет своего носителя от самого главного (возможно, в этом и есть его основная задача) — от невыносимой ему мысли о том, что выбор есть, что человеческие мысли и поступки важны, что от них что-то зависит. И приводит его, конечно, к хорошо знакомым выводам: «не надо ничего менять», «все как-нибудь само собой» и, в конце концов, — «начальству виднее».
Когда мне приводят аналогию типа «а вот в 1917-м...», я почему-то представляю себе людей, гадающих на куриных потрохах.
[1] R. Slotkin. The Fatal Environment: The Myth of the Frontier in the Age of Industrialization, 1800–1890. — Norman: University of Oklahoma Press, 1998.
[2] Там же, стр. 16.
[3] Там же, стр. 18.
[4] Там же, стр. 24.
Запрещенный рождественский хит и другие праздничные песни в специальном тесте и плейлисте COLTA.RU
11 марта 2022
14:52COLTA.RU заблокирована в России
3 марта 2022
17:48«Дождь» временно прекращает вещание
17:18Союз журналистов Карелии пожаловался на Роскомнадзор в Генпрокуратуру
16:32Сергей Абашин вышел из Ассоциации этнологов и антропологов России
15:36Генпрокуратура назвала экстремизмом участие в антивоенных митингах
Все новости