Почти 81 год назад, 16 ноября 1937 года, из подвала томской тюрьмы НКВД был выведен на расстрел человек: наш прадед, бабушкин папа, философ Густав Шпет. Мы не всегда знали об этом. Более полувека с этой даты бабушка прожила, не зная ничего достоверно, хотя и подозревая, насколько справка о смерти от воспаления легких в 1943 году далека от действительности. Документальную правду и дату вернули нашей семье томичи, разыскавшие сначала в недрах томских архивов НКВД дело Густава Густавовича, а затем приехавшие в Москву и разыскавшие бабушку. В своей книге «Внутренняя форма слова» наш прадед писал: «Сама смерть, раз она фигурирует в качестве аргумента, имеет разное значение применительно к антропологическому индивиду и социальному субъекту: физическая смерть первого еще не означает смерти его как социального субъекта. Последний живет, пока не исчезло какое бы то ни было свидетельство его творчества».
И не обязательно творчества. Имя человека — это главное свидетельство того, что он был. Эти люди не собирались быть жертвами. Они просто жили, и их убили. Акция «Возвращение имен» — внеконфессиональная проскомидия: называние собравшимися вслух сотен, тысяч убитых советской властью людей по имени. Людей отдельных, непохожих, ничем, кроме этого жуткого конца, не связанных. Это имеет прямое отношение к сегодня: не пассивный акт памяти, а что-то сродни тому, что Пастернак назвал «усильем воскресенья». Об этом многие писали, но особенно точно — Александр Эткинд в книге «Кривое горе: память о непогребенных». И ярчайшее свидетельство «от противного» — нынешнее преследование историка Юрия Дмитриева. Как правнучке своего прадеда, как художнику и как человеку языка, мне важно, что акция проходит у тех самых стен-застенков Лубянки возле камня, привезенного из одного из первых страшных мест ГУЛАГа: с Соловков. Это не какая-то театральная условность. Реальность этих стен, соположенная с реальностью этого камня и реальностью звучания вслух имен убитых людей. Не просто перечисление, а акт обращения к ним как к живым: акт называния, окликания.
Несколько лет назад мы с братом и сестрой (тоже художниками) делали общий проект о детстве сталинской эпохи на венецианской выставке «Russie». В нашей семье всегда говорили об этом с детьми. Но это было, скорее, исключение. Во многих семьях (если не в большинстве) обстоятельства гибели даже близких родственников замалчивались. Не только публично, официально, но даже в частных разговорах люди боялись коснуться этой темы. На фотографиях сталинских лет нередко можно увидеть белые пятна на месте вымаранных ретушью лиц. То же и с именами. Это было частью общей практики уничтожения не только человека, но даже его лица и имени из общественной памяти. Вот моя часть инсталляции — проект «Белое молчание» — была об этом. О «белых страницах» официальной и даже семейной советской реальности. Это была серия лежащих под ногами (sic!) чистых белых листов с подвешенными над ними прозрачными стеклами, представлявшими собой «световые офорты», гравировка которых не видна до того момента, пока зритель самостоятельно не направляет на них фонарь или лампу. В этом освещении они проецируют на белые листы тени штрихов-царапин на стекле: изображения, основанные на документах, письмах и фотографиях жертв ГУЛАГа. Мне было важно, что тут необходимо непосредственное действие, участие человека, смотрящего из сегодня. Он не остается пассивным зрителем, а выбирает знать, видеть, помнить и осветить это свидетельство своими руками.
Во многих воспоминаниях людей, переживших лагеря, они пишут, как важно им было выжить и выстоять, суметь потом рассказать и быть услышанными, чтобы все это не исчезло, как будто и не было (у Ахматовой: «А это Вы описать можете? И я сказала: “Могу”» — и так далее). А тем, кто уже это никогда не сможет сделать сам, — быть окликнутыми сегодня из насильственного небытия. Быть названными по имени.
В этом году я приеду в эти дни в Москву и непременно приду 29-го к Соловецкому камню.