«Активизм — пространство жестов, которые мы маркируем как слабые»

Дарья Серенко и Мария Алехина о политическом искусстве

текст: Илья Данишевский
Detailed_picture© Глеб Анфилов

Любой текст, попадая в ситуацию прямого перформативного действия — будь то протест, митинг, акция или флешмоб, — может быть использован участниками и в результате стать активистским текстом. Будет ли такой текст эквивалентом прямого действия? Должен ли активистский текст быть побудительным и напрямую говорить о социальных и политических проблемах? Наконец, может ли текст стать активистским без участия автора? Этим вопросам — а также отношениям современной поэзии и политического акционизма — была посвящена дискуссия в Центре Вознесенского с участием Дарьи Серенко и Марии Алехиной, которую сегодня публикует Кольта. Модератор — Илья Данишевский.

— Сегодня мы будем говорить о тексте, не только об активизме; о том, в какой момент текст перерастает в политическое действие. Я бы хотел начать с какой-то частной истории.

Дарья Серенко: Тексты я начала писать в подростковом возрасте. Это были тексты не вокруг какого-то персонального опыта, а, скорее, вокруг опыта чтения, который в тот момент у меня был. Это был очень деполитизированный опыт, потому что я не читала про то, что происходит сейчас, и мои тексты барахтались где-то в глубинах Серебряного века. Потом они стали другими.

Мария Алехина: Я начала писать в школе — во многом, как ни странно это звучит, потому, что учительница литературы была хорошая. Я сменила шесть школ, и в последней моей школе, где я училась с девятого по одиннадцатый класс, учительница литературы была достаточно крутая. Она была человеком, который не отнесся ко мне скептически из-за моих прогулов или провокационных действий. А когда я написала первое сочинение, она сказала, что это лучший текст в классе, несмотря на мое поведение. Меня это побудило дальше писать, потому что не нужно было подстраиваться под какую-то государственную точку зрения, писать дичайшие воззвания на 9 Мая, как требовали, например, учителя истории, а можно было рефлексировать, думать с помощью текста, и мне это стало интересно.

— Ты писала в тюрьме?

Алехина: Да. Но я писала гораздо больше всяких жалоб и заявлений, а их язык устроен таким интересным образом, что, если ты в него втягиваешься, это такой концептуализм и там можно найти кучу всяких поэтических вещей. Потому что их ответы — это дичайший уровень абсурда. Писала, потом разбирала спустя несколько лет дневники разные, написала книжку.

— А в какой момент ты поняла, что текст — это не штука, которой ты копошишься в себе, а то, чем как-то можно менять мир вокруг?

Алехина: Копошиться в себе может примерно каждый. У каждого есть жизнь, проблемы, рефлексия. Если ты стремишься что-то сообщить людям, в первую очередь, надо задать себе вопрос — насколько ты имеешь на это право. Это моя задача — сделать понятным, доступным, интересным и нужным, а не задача читателя — раскапывать мои внутренние проблемки.

— А когда ты впервые столкнулась с живым человеком, который был как-то изменен твоим текстом?

Алехина: Для меня самая клевая реакция — это если человек читает то, что я пишу, а потом пишет мне спустя какое-то время: вот, я прочел и сам сделал, посмотри. Когда человек, видя не только твое действие, но и твое описание или вообще твое неравнодушие, сам берет и делает собственное — вот это круто.

Серенко: Для меня, честно говоря, поэзия вообще не что-то очень важное, поэзия — просто часть большого активизма, в который входит искусство в разных формах. Я помню, что один мужчина прочитал мой текст про домашнее насилие, который был основан на пяти реальных историях, и написал во «ВКонтакте» огромное письмо про то, что столкновение с таким текстом само по себе насилие и я воспроизвожу насилие, борясь против насилия. Я подумала, что, возможно, для него это так и есть, и я вообще не очень понимаю, может ли текст быть насилием, — это отдельная большая тема для разговора; наверное, может.

© Глеб Анфилов

— Разве ты не помнишь момента, когда ты столкнулась с текстом, который кажется тебе насилием?

Серенко: Я была в восторге! Я думала: о боже мой, тут что-то эротическое, а там политическое, как много всего! Я помню, что это были и Галя Рымбу, и Никита Сунгатов, и какие-то поэты современные, которых я начала читать, потому что начал меняться опыт чтения, о котором я говорю, и я наконец-то прочитала весь сайт «Вавилон» на тот момент, который для многих людей становится поворотной точкой. И в какой-то момент окончательной точкой тоже.

— Когда ты прочитала всех этих поэтов, изменилась ли ты, изменились ли твое отношение к реальности и даже вообще твой метод коммуникации с реальностью?

Серенко: Когда я прочитала всех этих поэтов, я стала просто отвратительным человеком. Пока у меня не было опыта активизма, такого более открытого опыта взаимодействия с очень разными людьми, эти тексты, наоборот, меня герметизировали. Чем больше я читала современную поэзию, тем больше я себя ощущала в каком-то гетто. Гетто, где свой, очень особенный, язык. Профессиональное сообщество — люди, которые пишут тексты, ходят на вечера людей, которые тоже пишут тексты, читают друг друга; это круг 50—60 человек, одних и тех же, которых ты видишь из года в год, и там очень понятная иерархия, понятные премиальные институты, и ты понимаешь, что если ты начинаешь общаться с этим человеком, то тебя выделили в какое-то поколение поэтов… В какой-то момент это все начало ужасно раздражать, и тогда начался активизм.

— Активизм начался потому, что опыт гетто — это опыт концентрированного насилия? Его там много?

Серенко: Ну, на тот момент — нет, сейчас — да. Я думала, что это неизбежный этап профессионального становления — когда ты попадаешь в какой-то круг, не важно, занимаешься ты поэзией, резкой по дереву или чем-то еще. Тебе начинает казаться, что это важный и большой мир, но это эхокамера. И потом уже, когда я окончила Литературный институт, я стала больше понимать про тексты. Когда увидела других людей, которые никогда не читали современную поэзию.

— А как ты сейчас разговариваешь о поэзии с людьми, которые никогда не читали современную поэзию?

Серенко: Я больше практически не разговариваю с людьми о поэзии.

Алехина: Насчет именно «не разговаривать о поэзии» — на самом деле, эти разговоры возникают внезапно. Как-то раз я зависла в одном баре, и со мной стал знакомиться чувак, говоря, что он только что вернулся из Сирии и не знает, как существовать в Москве. Через какое-то время он стал говорить, что он — фанат Бориса Рыжего, и как начал одно стихотворение за другим... Здесь-то люди знают Бориса Рыжего — несмотря на то что это стихи, а не рэп, не баттл, не какая-то другая форма воспроизведения стихотворного текста. Они актуальные, крутые, они стоят того, чтобы распространяться, читаться вслух, и вообще через микрокороткий текст ты можешь почувствовать очень много. Поэтому про стихи нужно разговаривать.

Я варилась в поэтическом комьюнити, а потом мой любимый лес стали вырубать, и я стала ходить и собирать людей в пикеты, и это была совершенно другая среда, там вообще всем стихи были побоку, люди решили бороться за лес. Прошел год, и я познакомилась с участниками группы «Война», которые знали примерно все, что я читаю, но одновременно были дико крутыми активистами.

— Даша, а как начался «Тихий пикет» — первый раз, когда ты села и не написала стих, а сделала вот эту вещь?

Серенко: Я все-таки лукавлю: я, конечно, разговариваю о поэзии, потому что мы преподаем современную поэзию подросткам. А по поводу «Тихого пикета» — первый плакат был сделан в 2016 году из-за ситуации с Ильдаром Дадиным, которого на тот момент осудили на три с половиной года колонии за одиночный пикет. Я поняла, что это имеет отношение ко мне и к моему телу тоже, потому что внезапно я ощутила, что никто не в безопасности и мои тексты, любые мои тексты, вообще любые слова — это может быть основанием для того, чтобы я оказалась в такой ситуации. Я поехала с информационным плакатом, как раз описывающим ситуацию Ильдара Дадина, но собиралась, на самом деле, в тот момент на одиночный пикет, где ты встаешь на площади и стоишь, держа его на уровне груди, у всех на виду. Но, поскольку это должен был быть мой первый одиночный пикет, я струсила и не смогла. И так я каталась в метро с опущенным плакатом в руке, но оказалось, что это никак не мешает людям подходить ко мне и взаимодействовать со мной, спрашивать, на какой пикет я еду. Я поняла, что прямо сейчас происходит акция. И мне даже перестало быть стыдно за то, что мне страшно, и мне кажется очень важным внутри протестного движения не культивировать чувство вины, чувство стыда, потому что это очень плохое основание для солидарности.

© Глеб Анфилов

— Каким было твое отношение к группе «Война» в это время?

Серенко: Я чувствовала, что у нас очень разные практики, они нужны для разных вещей.

— Я не ощущаю это противопоставлением, но я чувствую прямо резкую смену активистского языка, потому что в один момент Павленский, группа «Война», а потом какой-то параллельный способ активизма, и сегодня мы видим огромное количество молодых активистов, которые используют совершенно другой язык. Как вы думаете, почему и в какой момент появилось желание обнаружить новый язык, другой метод воздействия на власть?

Серенко: Я могу ответить, потому что я читала все эти дурацкие статьи про нас (смеется). Мне кажется, что это из-за феминизма, потому что практики активизма очень долгое время были гегемонно-маскулинными, они были направлены на захват, на сильный жест, на демонстрацию альтернативной силы. Сейчас мне кажется, что все устали от демонстрации силы, потому что с «сильным», с «героем», на самом деле, не так-то просто солидаризироваться. Для меня активизм становится пространством жестов, которые мы маркируем как слабые. Не захватнические, не заявляющие громко о себе, какие-то повседневные. Даже разговор с родителями за столом про то, наш Крым или не наш, — это тоже активизм.

— В тот момент, когда ты становишься активисткой, ты перестаешь быть кем-либо другим?

Серенко: В какой-то момент ты оказываешься просто в ужасном состоянии, потому что все люди, которые чем-то очень плотно занимаются — чем-то неблагодарным, чем-то невосполняемым, — сталкиваются с выгоранием, и в этот момент тебе говорят: ты мало делаешь, ты — недостаточно хорошая активистка, ты пишешь в Твиттер уже месяц только про то, как ты в отпуске, почему? Где твои треды про домашнее насилие? Ты думаешь: «Вот я. Я — Даша Серенко, я — активистка, а еще у меня миллион других дел. Но почему я не могу отказаться от этой идентичности тогда, когда пожелаю, почему это не уважают?» Я поняла, что тезис «личное — это политическое» иногда бьет очень сильно по нам самим, когда мы не можем что-то взять и усилием своей воли перестать маркировать как политическое. Мы становимся заложниками медийного образа, заложниками того, что активисты должны быть производительными, они должны раз в день выкладывать пост в Инстаграме с полезной информацией и так далее. Нужно очень мощно выстраивать границы и достаточно жестко себя позиционировать в этом плане.

Алехина: У меня были вопросы этического толка. Когда на нас напали нодовцы в 2014 году, мне пробили голову. Я считаю, что, если происходит такая ситуация, нужно вломить в ответ. Я за ответное насилие. Но где я — и где семь нодовцев. И ты чувствуешь беззащитность. Эта ситуация, например, меня как-то задевает. Я нашла этих семерых, что на нас напали, — копалась по соцсетям, нашла их профайлы, но что с этим делать дальше, я не очень сильно представляла, потому что менты, разумеется, не реагируют. А то, что кто-то комменты пишет и что-то с тебя требует, — да кто они такие, чтобы что-то с тебя требовать? У тебя отличные тексты, отличные треды, а люди, которые считают нужным до тебя с дивана докопаться, — ну пошли они в жопу, пусть сами делают.

© Глеб Анфилов

— А как вам кажется, в каких отношениях существует активизм как искусство, как зона искусства?

Серенко: У меня есть притча про то, как я попыталась пойти работать в одну художественную галерею. Я сидела без работы полтора года и подумала: «Хочу какую-нибудь суперстранную работу! Вот чтобы ходить каждый день и думать: то, что я сюда прихожу и смотрю на все это, — это уже акционизм». Я увидела вакансию — нужен куратор. Я пошла на второй день после того, как меня выписали из больницы с прооперированным аппендицитом, поэтому я не могла смеяться, дышать глубоко и вообще выражать эмоции. Вот я пришла как дерево туда и села. Ко мне подпорхнули такие прекрасные женщины, мужчины с художественными альбомами. И они мне говорят: «Мы хотим делать выставки, у нас огромный архив, и у нас так много студенческих работ, мы хотим делать выставки со студентами, но только чтобы никакой политики, ничего такого, знаете, радикального. Мы посмотрели ваше резюме; вы, конечно, — очень рисковый человек». Я подумала: блин, я просто сделала до этого выставку карточек Рубинштейна, что рискового в карточках Рубинштейна, которым уже 40 лет в обед? Но это было очень радикально! Я начала спрашивать: «Что вы хотите, чтобы выставлялось? Что вы хотите, чтобы производилось? Какие у вас интересы?» Они мне говорят: «Вот, знаете, у нас принцип — мы не преподаем студентам историю искусств XX века и современное искусство. Нельзя. Только до XIX века, чтобы их не испортить. Вот у нас, знаете, ректор чуть не отчислил одного студента, потому что он на картине нарисовал кроссовку». Меня провели в какие-то хранилища, где стоят скопившиеся за годы все эти студенческие работы. Я вижу полторы тысячи одинаковых гипсовых зайцев. И оказалось, что это были какие-то тренировочные зайцы, на которых студенты в мастерской делали свои. Я говорю: «Боже мой, полторы тысячи гипсовых зайцев, я хочу их выставить, вы представляете, это будет просто потрясающе!» На меня посмотрели как на дуру, сказали: «Нет, мы вам не это хотели показать». Меня повели на второй этаж, к лучшим студенческим работам: там золотая осень, церковь, пейзажи. И тут меня подводят к гвоздю программы. Говорят: «А вот это наша лучшая работа. Она настолько хороша, что даже нота современности, которая есть в этой работе, не помешала нам повесить ее на центральную стену». И что я вижу? Работа два на два метра, где мужское лицо в темных очках написано так, будто этот человек делает селфи, а в очках у него отражается Кремль. Я увидела это, и у меня началась просто истерика. У меня болит шов, я не могу смеяться, и я говорю: «Господи, это просто прекрасно! Представьте — эта работа и полторы тысячи зайцев, просто великолепно». А мне говорят: «Вы что, это не про политику, это про любовь к Родине!» На этом наше собеседование закончилось. И вот я стою и думаю: это сейчас было политическое искусство или нет?

— Может быть, у вас есть ответ на вопрос, может ли сегодня в России быть неполитизированное хорошее искусство?

Алехина: Как искусство может быть неполитическим? То, что ты делаешь и говоришь, — это часть политического процесса. Даже твое недействие — это уже действие. Если человек что-то последовательно делает в сфере искусства, он либо такую условную декорацию делает, либо, наоборот, пытается эту декорацию разрушить.

Серенко: Да, это как раз классическая вилка: либо ты за, либо ты против. Я иногда то верю, то не верю в какие-то партизанские практики, когда ты внедряешься в эту декорацию и делаешь полторы тысячи зайцев, которых никто от тебя не ждал. И сама институция сидит и не может признать в этот момент, что все вышло из-под контроля. Я просто пять лет работаю в госучреждениях и продолжаю этим заниматься, потому что для меня это тоже активизм.

— То есть ты хочешь реформировать их изнутри? Или саботировать?

Серенко: Это зависит от ситуации, где-то реформировать невозможно. Сама эта система учреждений делает вид, что она очень строгая, очень выстроенная, но это не так: там тоже происходит полный хаос, какие-то коллапсы безумные. Я подумала, что нужно попытаться извлечь из этого что-то, что, возможно, будет альтернативной культурой.

Алехина: Мне кажется, если ты набрался смелости рассказать о чем-то, уже нужно ценить это, проявлять солидарность. Для того чтобы в принципе мы какое-то неравнодушие друг к другу проявляли, нам надо понять, что это важно — что у человека произошел какой-то переворот и он решил теперь начать что-то делать.

Серенко: У меня есть еще одна короткая история — притча про мою первую акцию, которую я не осознавала как мою первую акцию, но сейчас осознала. Когда мне было шесть лет, начала сменяться власть с Ельцина на Путина, и был Новый год, когда Ельцин отрекся от всего. Вы помните это видеообращение, наверное. Но я жила в своем мифологическом детском мире, у меня были очень близкие виртуальные отношения с Ельциным… Почти в каждой семье есть такой родственник, какой-то троюродный дядька, которого ты видишь только на похоронах и на днях рождения, где он все время напивается и его укладывают куда-то спать. Но ты понимаешь, что это семья. Вот такие отношения у меня были с этим персонажем, а потом мне родители объяснили, что вот теперь будет Путин. И что я сделала: я пошла и во дворе своего дома напротив своих же окон внизу большими буквами мелом написала «ПУТИН — ДУРАК». Потому что я очень разозлилась. И я была очень довольна собой, мне казалось, что я сделала что-то невероятное. Я вернулась, села на подоконник и наблюдала, как бабули с лавочек повставали, пошли к этой надписи. И я вижу, что моя мама возвращается с работы, и думаю: «Вот мама там сейчас увидит, как здорово!» Мама тоже там остановилась, поговорила со всеми, поднялась домой. Я спросила: «Мама, ты видела, что я сделала? Правда, класс?» Мама очень разозлилась, села со мной серьезно разговаривать. Сказала: «Как вообще это возможно, Даша, так нельзя. А если вот Путин вместе со своими охранниками поедет мимо нашего дома, увидит это? Ведь папа сядет в тюрьму». Меня это поразило, я сразу начала спрашивать, что делать. В общем, я пошла, мне протянули какой-то шланг от соседей, и я смывала это с асфальта под осуждающими взглядами всего двора. В тот момент это не было акцией, я придаю этому такой статус сейчас. И буду проводить такие рандомные связи, говорить, что, может быть, это была прообраз «Тихого пикета», только на асфальте. Мне кажется, что в этом и есть сила публичности, сила символического капитала. Ты можешь провести свою генеалогию.

ПОДПИСЫВАЙТЕСЬ НА КАНАЛ COLTA.RU В ЯНДЕКС.ДЗЕН, ЧТОБЫ НИЧЕГО НЕ ПРОПУСТИТЬ


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Разговор c оставшимсяВ разлуке
Разговор c оставшимся 

Мария Карпенко поговорила с человеком, который принципиально остается в России: о том, что это ему дает и каких жертв требует взамен

28 ноября 20244853
Столицы новой диаспоры: ТбилисиВ разлуке
Столицы новой диаспоры: Тбилиси 

Проект «В разлуке» начинает серию портретов больших городов, которые стали хабами для новой эмиграции. Первый разговор — о русском Тбилиси с историком и продюсером Дмитрием Споровым

22 ноября 20246415
Space is the place, space is the placeВ разлуке
Space is the place, space is the place 

Три дневника почти за три военных года. Все три автора несколько раз пересекали за это время границу РФ, погружаясь и снова выныривая в принципиально разных внутренних и внешних пространствах

14 октября 202413011
Разговор с невозвращенцем В разлуке
Разговор с невозвращенцем  

Мария Карпенко поговорила с экономическим журналистом Денисом Касянчуком, человеком, для которого возвращение в Россию из эмиграции больше не обсуждается

20 августа 202419502
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”»В разлуке
Алексей Титков: «Не скатываться в партийный “критмыш”» 

Как возник конфликт между «уехавшими» и «оставшимися», на какой основе он стоит и как работают «бурлящие ритуалы» соцсетей. Разговор Дмитрия Безуглова с социологом, приглашенным исследователем Манчестерского университета Алексеем Титковым

6 июля 202423580
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границыВ разлуке
Антон Долин — Александр Родионов: разговор поверх границы 

Проект Кольты «В разлуке» проводит эксперимент и предлагает публично поговорить друг с другом «уехавшим» и «оставшимся». Первый диалог — кинокритика Антона Долина и сценариста, руководителя «Театра.doc» Александра Родионова

7 июня 202428887
Письмо человеку ИксВ разлуке
Письмо человеку Икс 

Иван Давыдов пишет письмо другу в эмиграции, с которым ждет встречи, хотя на нее не надеется. Начало нового проекта Кольты «В разлуке»

21 мая 202429541