20 апреля 2020Общество
148

Диагноз без прогноза

Философ Михаил Маяцкий подводит предварительные (в их ненадежности) итоги того, что с нами случилось и случается прямо сегодня

текст: Михаил Маяцкий
Detailed_picture© Abaca / ТАСС

Это вязкое, стоячее время, которое началось недавно и кончится, говорят, скоро, но длится вечно, многих из нас, остановленных на полном скаку, выключенных, как нажатием кнопки, заставило между паникой и надеждой подумать о бренности и случайности, а некоторых и потянуло за язык. Высказаться urbi et orbi, как папа римский перед звенящей пустотой площади Святого Петра, перед экраном своего компьютера или иного коммуникативного протеза, стало, собственно, эрзацем социальной близи там, где декретирована социальная даль.

Сперва дальняя канонада и стыдливая надежда, что «нас» обойдет. И вот счет идет на десятки тысяч жертв, и уже дня не обходится без печальной новости, отнюдь не только из безликого дальнего круга. Наверняка не все жертвы связаны с коронавирусом: так в войну кто-то просто умирает или попадает под машину. Такая частая смерть застает врасплох саму нашу способность к скорби. Замерла, притихла вся планета, уже половина которой посажена на строгий или нестрогий карантин. Совсем не «маленькая смерть» — скорее, репетиция Большой, давно предчувствуемой, предсказываемой.

Медленное время

Пандемия подвергла ревизии расхожие идеи о победе скорости и триумфе одномоментности: интернет ознаменовал-де преодоление пространства, и происходящее в одном месте происходит теперь везде. Тут неторопливость волны, как в замедленной съемке, поистине завораживала. Китай, Юго-Восточная Азия, Италия… все это в каком-то смысле стремительно («какой год мы прожили за последнюю неделю!») и вместе с тем страшно медленно. Оказалось, что «Италия + пять дней» — это будущее столь далекое, что поставить себя в положение итальянцев ну никак не удается. Не(до)понимание при общении с людьми в других регионах не могло не изумлять. Каждому приходилось то отставать и быть обвиненным в бездействии и легкомыслии, то опережать и быть зачисленным в паникеры. Оказалось, что (в отличие от коммуникаций) осознание, понимание — это не мгновенные акты: они эшелонированы, ступенчаты, причем и у нас, обывателей, и у политиков, и даже у врачей, а может быть, и у вирусологов-эпидемиологов. Поскольку осознание — это в данном случае не какая-то высказанная или написанная сентенция, а целая череда действий, изменений в образе жизни, то вовлеченный в рутину и ритуалы человек сопротивляется ему как может.

Тот же фактор времени сказывается и здесь, в эту самую минуту, пополудни 14 апреля, когда я пишу эти строки. Их прочитают — самое раннее — числа 20-го. Я уже завидую мудрости моих читателей: они столько узнáют за эту неделю! Они узнáют, взмоют ли или же успокоятся статистические кривые; примут ли другие страны вслед за Австрией и Чехией календарь выхода из карантина или вторая волна спугнет забрезживший было свет в конце тоннеля; останутся ли практически незатронутыми эпидемией десятки регионов (в частности, в России); помогает ли все-таки маска; оправданны ли надежды на стадный иммунитет; нет ли средства эффективнее ИВЛ; не вреднее ли в каком-то отношении карантинные меры, чем сама эпидемия… Впрочем, моя зависть нелепа: ценность этих новых сведений будет опять-таки сведена на нет их эфемерностью.

Между всезнанием и невежеством

Беда, в которой все мы оказались, бросила неожиданный свет на характер нашей информированности. Я не помню случая столь же вопиющего конфликта между двумя одновременными переживаниями: нехватки и избытка информации. По-настоящему экспертная информация занимает ничтожный сегмент, и она, как и полагается, гипотетична, вероятностна и противоречива. Ее нахождение требовало определенных усилий и времени. Она была налична тоже далеко не вся сразу в необходимых качестве и количестве. Эпидемиология — неизвестная большинству из нас сфера, и авторитеты в ней у людей не на слуху. Мне, например, среди друзей и френдов легче найти специалистов по древнеиндийской логике или по диалектам ирландского языка. Как и в любой науке, в эпидемиологии (вирусологии) есть разные школы и разные теории. Разумеется, никто из нас не может и мечтать в считанные дни вникнуть в суть их разногласий. Значит, мы должны довольствоваться экспертами-популяризаторами, которые, конечно, тоже далеко не едины между собой. К экспертам ведут и экспертов рекомендуют разные медийные и публичные фигуры, властители дум, которым мы по каким-то причинам доверяем. Как правило, это доверие имеет политическую или стилистическую природу и к компетенции в области эпидемиологии отношения не имеет. В итоге процесс моего поиска заслуживающей доверия информации становится неотличим от поиска тех экспертных мнений, которые бы подтвердили мою изначальную установку или соответствовали степени тревожности, обусловленной моим темпераментом и моей семейной ситуацией. Не так ли ведут себя и некоторые правительства, которые вместо того, чтобы определять свою стратегию с опорой на экспертные мнения, подыскивают экспертов, способных оправдать линию, которую они выбрали априори?

Но кроме информации, которую можно квалифицировать как экспертную, вокруг каждого из нас бушует настоящая буря из мнений и точек зрения, претендующих на экспертизу, а также тех, кто опирается на здравый смысл, многовековую мудрость, религиозный авторитет («неотменимая Пасха»), на очень достоверные сведения, полученные от очень ответственных лиц, попросивших их не называть, и пр. В условиях полуизвестности, страха за близких, собственной некомпетентности, необходимости стремительно поменять привычки, профессиональную и бытовую рутину такие мнения могут рассчитывать на благосклонное внимание виртуальных толп, приобретают поистине вирусный размах. По-моему, никогда прежде многознание и неведение не были так похожи друг на друга.

Эсхатология

Нам трудно не пытаться вычитать в пандемии месседж. Что хочет сказать нам мироздание, обездвижив полпланеты? Каким хюбрисом мы провинились? Мы читаем вчуже о хилиастических или иных эсхатологических настроениях, например, на рубеже первого и второго тысячелетий, но живем в не менее эсхатологические времена. Начиная с нефтяного кризиса 1973 года мир проходит через череду кризисов, каждый из которых требует суждения (согласно этимологии греческого krisis) и осуждения тех форм жизни и поведения, которые к нему привели. Катастрофизм, спутник этих кризисов, вселяет и парадоксальную надежду: ситуация хуже некуда? Да нет, что вы, завтра будет хуже! За одним кризисом последует другой, а рана всякий раз затянется и забудется, как и в предыдущие разы. Осуждение и меры по изменению ситуации следуют кривым моральной паники: быстро взмывают и столь же быстро опадают. Может быть, и в этот раз пронесет и мы сможем, как и прежде, ждать настоящего (т.е. всегда грядущего) конца и, как и прежде, вышучивать эту ползучую эсхатологию ироничным мемом «последние времена настали»? Разве конец не должен быть достоин нашей красоты, нашего совершенства, словом, нашего нарциссизма? Мы согласны на возвышенный конец, но не на банальную войну, банальный теракт, банальное наводнение, банальный голод, банальный астероид, банальную эпидемию или на их банальное наложение.

Философия второй половины ХХ века много говорила о Событии, превознося Неожиданность, Нарушение каузальности, Несводимость ни к каким причинам и предпосылкам и пр. Но у этих разговоров был свой, если переиначить известное герменевтическое понятие, «горизонт неожиданности», и он всегда был слишком политизированным. Это был так или иначе горизонт революции — эмансипаторской или консервативной. Нынешняя эпидемия (или пандемия) показывает узость этого горизонта. Она в числе других событий и сдвигов подтолкнет к постепенному пересмотру наших представлений о политическом и социальном — наверняка в сторону расширения понятий социального и субъектного. «Человек» — не единственный и, может быть, не самый важный агент. И это никакая не новость: мы постепенно привыкаем к тому, что финансовые потоки, дискурсы, микробы, информационные и реальные вирусы, биоценозы, цунами и прочие климатические факторы становятся действующими лицами.

Смерть стала ближе

Мы защищаемся от происходящего не только масками или двушаговой дистанцией: мы закрываемся от него процентами, цифрами и кривыми. Мы оперируем злополучными экспонентами, мы, как генералы, рассчитываем потери в живой силе, взвешивая целесообразность сотен тысяч и миллионов жертв, загодя готовя себе возможность быть «разочарованными к лучшему»: уф, умерло всего лишь столько-то, намного меньше числа, к которому мы были готовы.

Пандемия сняла барьеры, огораживающие территорию смерти, что для современного (модернового) человека означает: заставила изобретать новые, иногда прихотливые формы защиты, вытеснения. Мы жонглируем графиками, статистикой. Мы возмущаемся реакцией пожилых людей (самой рискованной категории) в духе «все равно, от чего умирать». Что именно мешает нам в такой реакции? Может быть, коллективный характер смерти: разве смерть не должна быть делом частным и сугубо индивидуализированным? Разве не должна была остаться в далеком прошлом та смерть, которая свирепствовала и косила? А может быть, возмущает излишняя определенность причины смерти: разве не должна смерть сохранять элемент непредсказуемости? А тут старики соглашаются умереть от этой, как стали говорить, модной болезни, умереть «широко объявленной смертью». Мы, современные люди, обустраивали уже близкие окрестности и подходы к бессмертию и ко всему вот этому готовы не были совершенно. А может быть, нам мешает, что старики без стеснения пренебрегают нынешней расхожей биополитической религией жизни-любой-ценой? Или нам досадна разница перспектив: мы-то наделяем эпидемию какой-то неслыханной важностью, видим в ней Событие, делящее все на до и после, а для них она — лишь один из многочисленных кандидатов на причину их смерти, фактически не причина — повод.

Новое социальное

Наша сверхполитизированность видна, например, в реакциях на раннюю информацию об эпидемии. Нынешнее положение мы осознаем в меру нами пережитого, в меру знакомых и усвоенных шаблонов действия, даже если пережитое пережито только в (страшных) снах, в кино, за чтением книг. Нам привычно искать причину (этиологию), а затем и причинщика, зачинщика, врага. Если враг неочевиден (в том числе очами не виден), он переходит в конспирологическую закулису, чтобы оттуда с тем бóльшим рвением чинить козни. Даже агамбеновское прочтение происходящего не чуждо конспирологии: государство только и ждет любого повода, чтобы вернуться в свою стихию — в чрезвычайное положение; если оно и не подстроило эпидемию, то эпидемия его устроила.

Наверное, самая близкая к нынешней ситуация — война или теракт. Некоторые правительства «объявили войну» вирусу, а обыватели стали вспоминать по контрасту жизнь в мирное время. Первый рефлекс во Франции, например, был калькирован с реакции на теракты: мировой терроризм (коронавирус) хочет, чтобы мы боялись, чтобы мы не ходили в театры и не сидели в кафе; так вот дудки — будем ходить и сидеть назло!.. Россиянам более знаком вариант «власть хочет, чтобы мы…» (а дальше — те же «дудки!»). В данном же случае «враг» безличный и беззлобный (т.е. без осознанного и преднамеренного желания вредить, что не отменяет чьей-то некомпетентности, халатности или алчности). Приходится учиться жить не в (отрицательный) ответ на чью-то волю, а просто осторожно по отношению к анонимно-ненамеренному врагу.

Ставка больше, чем свобода?

Мы входим в мир, где моральные проблемы («борьба за жизнь любой ценой vs экономическое процветание», иначе говоря, «жизнь или кошелек») вплотную встанут перед политиками и прочими принимателями решений. Казавшаяся надуманной пресловутая «проблема вагонетки» будет теперь разыгрываться в натуральную величину национального государства, а то и шире. Сколькими тысячами/миллионами больных можно/следует пожертвовать, чтобы дать бесперебойно крутиться производственной машине и обеспечить развитие в том числе и здравоохранения? В черновом варианте эта проблема встала уже в виде «ломбардской дилеммы», когда стало ясно, что всех лечить возможности нет.

Эта ситуация шокировала европейское гуманистическое сознание, покоившееся на безотчетной уверенности в потенциальной бесконечности имеющихся ресурсов. Абсолютная ценность человеческой жизни рифмовалась со свободой человека располагать этой бесконечностью. Но эта бесконечность (как и абсолютная ценность индивида) — моральный императив, а не «физическое» положение дел. За неимением физической возможности пользоваться ресурсом (в частности, медицинской помощью), который фактически ограничен, современный индивид (гражданин-потребитель) хочет располагать хотя бы своей свободой. Это сильнее его, это своего рода бремя белого человека: подумать трижды, прежде чем пожертвовать какой-то своей (ощутимой) свободой ради какой-то новой (гипотетической) безопасности. В условиях депривации (его лишили того, чем он — как он считал — располагал) индивид компенсирует нехватку эпистемическим консюмеризмом: я имею право на информацию (на истину!) такую, какую я хочу. Проблема, поставленная эпидемией, заключается в том, что индивид не может сам делать выбор между выживанием любой ценой («голой жизнью») и свободой («полноценной жизнью»), не рискуя поставить под угрозу сообщество. Эпидемия — один из случаев, когда свобода индивида может быть опасна для целого. Как этот относительно новый опыт сможет противостоять многовековому анамнезу злоупотреблений «общим благом» — открытый вопрос, который будет решаться в каждом конкретном месте в зависимости от устоявшихся до эпидемии отношений между обществом и государством.

Современный индивид не скрывает своей противоречивости. Мы не против того, что у нас есть GPS и мы можем найти свои координаты на планете, но мы против того, чтобы кто-то о них узнал. Нас возмущает, что мы должны все рассказывать заново новому врачу и сдавать те же анализы, но мы против сохранения и циркуляции наших данных. Мы не против того, чтобы любое наше желание выполнялось (и желательно немедленно), но мы возмущены, когда система учитывает наше предыдущее поведение, чтобы быть готовой к нашему «новому» желанию. Нам нравится думать, что наше желание непредсказуемо, но мы хотим, чтобы оно было немедленно удовлетворено. Мы как производители благ (материальных или нематериальных) досадуем на разборчивость и щепетильность клиента, но как клиенты мы возмущены настырностью производителей.

Пандемия требует сложной и новой органиграммы солидарности. Нужно вести себя осторожно, даже если ты не входишь в заведомую группу риска и даже если в нее не входит твой близкий. Цель — не спасти себя или близкого/друга/знакомого, а снизить глобальную динамику эпидемии. Это что за зверь такой? Заболеют 10% заразившихся, а умрут, может быть, только 2%. Единственная разумная цель — сделать так, чтобы эти цифры отсчитывались от 5 тысяч, а не от 50 млн. Еще раз: шоком для европейцев стала ломбардская ситуация, когда врачам пришлось решать, кого лечить, а кого нет. Все европейское наследие (уважение к слабым, к меньшинствам, к старикам) обезоруживает нас перед лицом такого выбора.

Мнимое единство

Кажется, что пандемия нас всех уравняла, поставила в одинаковое положение, свела эллина с варваром, принца Чарльза — с последним бродягой, Люксембург — с Китаем. Но единство и равенство здесь, конечно, мнимые. Разные страны не могли не построить весьма различные стратегии борьбы, и далеко не только потому, что COVID-19 коснулся их по-разному. Эпидемия обострила уже имеющиеся и работающие в каждой стране механизмы и подходы к человеку и к болезни, словом, биополитику. Китай сначала преследовал врачей и журналистов, бивших тревогу, потом подавил распространение вируса авторитарными методами с опорой на цифровые технологии. Швейцария привычным жестом открыла конституцию, нашла статью об эпидемиях (118/2), «закон об эпидемиях» (818.101, принятый в сентябре 2012 года) и стала «тупо» действовать по протоколу (что не отменило не только споров и конфликтов, но и, конечно, определенной дезорганизации). Россия ввела де-факто режим чрезвычайной ситуации потому, что живет в нем перманентно.

Информационная политика тоже у всех разная: одни государства добиваются результатов реальными мерами, другие — рисованием нужных цифр. Колоссально разнится доверие общества к правительствам, к медиа. Конечно, все правительства оказались в какой-то степени не готовы к эпидемии. Но в некоторых странах правительство может ошибаться в оценке или в принятых мерах, тогда как вариант целенаправленного введения своего населения в заблуждение всерьез не рассматривается даже оппозицией. Интересно, сколько десятилетий, сколько поколений понадобится в России для завоевания такого доверия? На сколько десятилетий останется в силе «Да что ж вы там такое готовите, звери?! — закричало население и на всякий случай переоделось во все чистое»? Чрезвычайные ситуации, подобные нынешней, обнажают проблематичность и, прямо говоря, пагубность той ненависти к гражданскому обществу, к «самодеятельности» в самом широком смысле слова, которая практикуется государством в России. При этом без самодеятельности государство реально не может обойтись: геройство одних и алчность других (ее у нас часто незаслуженно по-доброму трактуют как «разгильдяйство») здесь давно составляют неразлучную пару, две лика, как говорится, «двуликого ануса».

Оседлать беду

Неудивительно, что в этом внезапном и долгом туннеле, в котором мы все оказались, наши взоры устремлены к слабому сумеречному свету в его конце. Налицо желание обыграть, переиграть эпидемию, извлечь из нее пользу. Это заметно не только по быту (пообщаться наконец с детьми; сбросить наконец абсурдные обязательства; взяться наконец за всегда откладываемое…), но и по более общим ожиданиям, исполненным упования и страха. Что, если нам удастся покаянно или деятельно искупить тот хюбрис, за который на нас разгневались боги?? Не полагается ли нам по исходе Страшного суда хоть какая-то сбыча мечт? Кто-то окончательно пригвождает к позорному столбу глобализацию. Кто-то не без радости упраздняет наконец Европу и возвещает окончательное замыкание в национальных границах. Кто-то хоронит свободы. Кто-то говорит о насущнейшем повороте к демократии, другие — к авторитаризму; одни — с надеждой, другие — с опасением (причем две серии не параллельны, а могут и перекрещиваться). Кто-то считает, что изменится буквально все (странно ли, что находятся оппоненты, считающие, что не изменится ничего?). Нынешнее бедствие — отличная почва для моральной паники: давайте заточим всю экономику на борьбу с вирусами, всю науку — на эпидемиологию, завинтим все прочие крантики и откроем один только этот шлюз. Очевидно, что такое стеление соломки ровно в том месте, где уже упал, наивно и нелепо.

Учитывая вероятное происхождение вируса из слишком плотного контакта с определенной дикой фауной, возможно, следовало бы постепенно пересмотреть весь наш экологический баланс. Нам уже не удастся завещать своим детям более спокойный и надежный мир; но это, может быть, удастся хотя бы им?

Возможно, постепенно изменится понятие «сильного государства». Его по-прежнему часто понимают как обладание военной силой, заставляющей «с ней считаться» соседей. Когда, как не перед лицом эпидемии, государство должно, обязано показать свою «силу»? Различия между странами таковы, что последствия будут очень сильно разниться в зависимости от желания государств злоупотребить введенными мерами.

Заниматься сейчас прогнозами — вещь тем более неблагодарная, что трудно составить представление даже о том, что происходит сегодня: настолько разнятся подходы, языки описания, перспективы. Но, сколько ни бей себя по рукам, трудно не написать пару слов о последствиях. Вероятно, предсказываемые некоторыми перемены (непоправимый экономический спад) не произойдут или (тотальный переход на онлайн) будут скромнее. Зато произойдут неброские сдвиги, которые в масштабах longue durée заставят оценивать «время после» иначе, чем «время до». Нынешняя эпидемия — не момент и даже не период. Выход из карантина будет не только постепенным, но и с попятными движениями. Мы только в начале марафона, причем четко обозначенной финишной черты у него не будет. Надо научиться, как говорится, жить с этим. То есть жить другие истории параллельно с этой. Думать о разном. Беречь нервы. А конец света? Его, кажется, еще повторят — и не раз.


Понравился материал? Помоги сайту!

Сегодня на сайте
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России» Журналистика: ревизия
Евгения Волункова: «Привилегии у тех, кто остался в России»  

Главный редактор «Таких дел» о том, как взбивать сметану в масло, писать о людях вне зависимости от их ошибок, бороться за «глубинного» читателя и работать там, где очень трудно, но необходимо

12 июля 202370034
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал»Журналистика: ревизия
Тихон Дзядко: «Где бы мы ни находились, мы воспринимаем “Дождь” как российский телеканал» 

Главный редактор телеканала «Дождь» о том, как делать репортажи из России, не находясь в России, о редакции как общине и о неподчинении императивам

7 июня 202341592